Текст книги "Полуденный бес"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
Поворотись-ка, сынку!
– Поворотись-ка, сынку! Экий ты стал смешной! Прасковья! Хватит слезы лить! Принимай гостей!
В руках капитана Соколова Джон снова чувствовал себя куклой. Но от этих рук шла не только сила, но и какое-то знакомое тепло. Половинкин был смущен, как девушка во время сватовства. Щеки его предательски алели. Он не знал, что говорить, как вести себя. Его бесцеремонно мял, ощупывал, поворачивая в разные стороны, хозяин малогабаритной квартиры – толстый, краснолицый, в спортивных штанах, с брюхом, в бело-синей динамовской майке, почти лысый мужчина с седыми кустистыми бровями и бугристым носом методично пьющего человека.
– Поворотись-ка, сынку! Хорош! Не реви, Прасковья! Накрывай на стол, доставай посуду, самую лучшую, из серванта! Видишь, какой гость к нам пожаловал – из самой Америки! Дай-ка я тебя хорошенько рассмотрю! Ничего, складный получился! Возраст призывной? А что, сынку, случись война с Америкой, пойдешь против нас воевать?
– Что ты несешь, старый? – плакала Прасковья, с испуганной нежностью глядя на Джона. – Какая война? Это же наш Ванечка!
Позади, в прихожей, откровенно посмеивались Ивантер, Востриков и Чикомасов.
– Проходи, Петр Иванович! – пригласил Соколов. – И вы, Михаил, Аркадий, не стойте столбами! Возьмите у Прасковьи денег и шагом марш в магазин! Купите сырку, колбаски и всего самого лучшего! Водочки не забудьте. А если чего нет, шепните Клавке: мол, дядя Максим вас прислал…
– Обижаете! – возразил Ивантер.
– Что так? Или ты такой важный заделался, что тебя за колбасой послать нельзя?
– Обижаете насчет угощения. Уже побеспокоились.
– Ай, молодца! Эх, напрасно ты, Михаил Соломоныч, по газетной части пошел! Тебе бы в снабженцы.
– Опять обижаете…
– Подумаешь, какой стал обидчивый! Ну, что тут у вас? Сыр, рыба, колбаса… Бананы! Ну, это для Прасковьи. Водка какая? «Распутин»! Немецкая? Другой не нашли?
– Эта не поддельная, – в третий раз обиделся Ивантер.
– Не поддельная! – передразнил Соколов. – А ты подумал, дурья голова, каково мне, фронтовику, немецкий шнапс пить?
– Выпьешь! – вмешалась Прасковья, оттесняя супруга и впервые крепко обнимая Джона. – Еще добавки попросишь.
Джона под конвоем провели в зал, обставленный старой чешской мебелью, где Прасковья быстро накрыла стол, и все сели за него, торжественно глядя на Половинкина, как на именинника.
Ему налили водки.
– Простите, но я не пью, – отказался он.
– Правильно! – обрадовалась Прасковья. – Миша, и тебе бы пить хватит…
– У меня, тетя Прасковья, плохой день был, – пожаловался Иватер.
– Знаем, – насупился Соколов. – Вляпался, Гиляровский хренов…
– А что случилось? – с невинным выражением лица спросил Чикомасов.
– Да подставили Мишку, – стал объяснять Востриков. – Какая-то сволочь в типографии сверстала отдельный номер в поддержку ГКЧП. Всего несколько экземпляров успели отпечатать, но их нашли, и теперь обвиняют главного редактора.
– То бишь меня, – подытожил Ивантер. – И ничего теперь не докажешь. И эта сволочь не объявляется.
– Не дрейфь, – сказал Максим Максимыч. – Знаю я этого сукина сына, который паленую газетку по городу пустил.
– Кто?! – взревел Михаил.
– Не скажу. Ты поостынь, поразмысли… Времена теперь строгие… И тебе, Михаил, еще не раз придется серьезный выбор делать.
– Типа «С кем вы, мастера культуры»?
– Именно так! – заволновался Соколов.
– Помолчите, пустобрехи, – вмешалась Прасковья. Джон понял, что главный человек в доме – она. – Забыли, зачем собрались?
– Ну, давайте выпьем, – сказал Максим Максимыч, – за нежданно-негаданного гостя.
– Почему нежданно-негаданного? – возразила Прасковья. – Скажешь тоже глупость!
– Помнишь меня? – спросил Соколов. – А ее помнишь? Пироги ее не забыл? Смотри! Если забыл, считай, ты враг ее навеки!
– Что ты заладил: помнишь, не помнишь? – всхлипнула Прасковья. – Что он понимать мог, дитё дитём!
– Значит, Джоном тебя зовут? – продолжал Соколов. – Хорошее имя! Попал к нам как-то в госпиталь один американец, тоже Джоном звали. Контузило его, заблудился, бедняга, и вышел к нашим. Потом американский капитан за ним на «форде» лично приезжал. Да, жалели они солдат. Веселый был парень, на Гагарина похож. Только зубы неприятно скалил, как-то по-собачьи…
Половинкин натянуто улыбнулся.
– Джон, говоришь? – повторил Соколов. – Ты прости, но мы с Прасковьей тебя Ваней называть будем. Так нам привычней.
– А мне вас – как?
– Правильно ставишь вопрос. А как хочешь, так и зови! Хочешь – Максим Максимыч. Хочешь – товарищ капитан. А лучше всего – дядя Максим. Только бы гражданином начальником не называл…
Половинкин молчал.
– Хороший ты, Ваня, парень, – сказал Соколов, продолжая пытливо рассматривать Джона, – но какой-то снулый.
– Снулый?
– Так о рыбе говорят. Зимой натаскаешь сорожки, побросаешь по льду, она лежит скрюченная, как мертвая, а на самом деле снулая, уснувшая то есть. Притащишь ее домой, вывалишь в таз с водой, и она прямо на глазах очнется, заплещется, из таза выпрыгнуть так и норовит. Вот и ты. Видно, не родной тебе твоя родина показалась.
У Половинкина неожиданно закружилась голова.
– Нет, мне не безразлична страна моего происхождения, – фальшивым голосом произнес он. – Что же касается чувства родины… У вас этому придают слишком большое значение. У вас об этом нельзя спокойно говорить. Измена родине для вас – как предательство отца и матери. В Америке не так. Патриотизм и там силен, но это не тюрьма, а патриотизм свободных людей. Потому что все знают, что в любой момент могут уехать. У нас есть два понятия – “motherland” и “homeland”.
– Ну-ну? – заинтересовался Соколов.
– “Motherland” – это родина, то есть место рождения, – перевел Ивантер, самодовольно демонстрируя знание английского, – а “homeland” – место проживания.
– Угу… – сказал Максим Максимыч.
– Эти понятия не враждебны, – продолжал Джон. – И к тому же перед Россией у меня нет никаких обязательств. В общем-то, я не обязан любить вашу страну. И уж тем более вы не можете требовать, чтобы я чувствовал себя здесь… как рыба в воде. Я правильно понял ваше сравнение?
В зале повисло тяжелое молчание.
– Матерлянд, говоришь? – Соколов тяжело встал со стула. – А теперь слушай меня, сынок! В сорока километрах отсюда, в Красном Коне лежит в земле женщина, без которой ты, сукин кот, просто не появился бы на белый свет! Она погибла в том возрасте, в каком ты сейчас. Так что я, Ванечка, не тобой любовался! Я Лизаветой нашей любовался. Глазами ее. Ступай, Ваня, с глаз моих долой и никогда здесь больше не появляйся… И это последнее, что я тебе говорю, я, капитан милиции Максим Соколов.
– Ты сдурел, старый… – гусыней зашипела на него Прасковья.
– Не встревай, мать!
– Не слушай ты его, – сказала Прасковья Джону. – У Максима Максимовича на старости лет с головой плохо стало. Придурь какая-то появилась. Вообще, ты не у него, а у меня в гостях. Наливайте, мальчики!
Все выпили, кроме Соколова и Половинкина. Они измеряли друга друга глазами, как бойцы перед схваткой.
– Вообразите, дядя Максим, – попытался разрядить атмосферу повеселевший от второй рюмки Ивантер. – Аркашка у Петьки ручку целует! Как голубой, ей-богу!
– Какую ручку? – перевел на него взгляд капитан. – С ума сбрендили?
– Нет, правда! Этот чудило покрестился. Петька его крестил. И теперь перед нами не следователь Аркадий Петрович Востриков, а раб Божий Аркадий, который обязан попам ручки целовать!
– Я не Петру, а сану его руку целую.
– Са-ану? У сана, старичок, рук нету! Ручки у Петьки есть! Те самые ручонки шаловливые, которыми он комсомолкам на их тугие сиськи значки цеплял.
– Это правда, Аркашенька? – спросила Прасковья.
– Правда, – смущенно подтвердил Востриков. – Вот сподобился, седой уж весь…
– И слава богу! И неважно, что седой, важно, что сподобился. Вот и я своему, твердолобому, говорю: крестись, пока смертный час не наступил!
– Во-первых, мать, скорее всего, я уже крещеный, – возразил ей Максим Максимыч. – Бабка наша строго за этим следила. А дважды церковь креститься не велит – так, отец Петр? Во-вторых, не буду я церковь менять…
– Какую церковь? – удивился Чикомасов.
– Я – коммунист, – сказал Максим Максимыч. – Был и есмь! Может, и плохая наша вера, но отрекаться от нее негоже. Не по совести. У вас такие люди как называются? Иудами? Вот и у нас – тоже.
Выражение лица Ивантера вдруг сделалось строгим. Он встал и зачем-то закрыл дверь в коридор.
– Напрасно вы, Максим Максимыч, – полушепотом сказал он. – На вашем месте я бы не рассуждал так. Здесь, допустим, свои собрались. Но из проверенных источников стало известно, что готовится масштабный процесс над компартией…
– Что-о?! – взревел Соколов. – Ты думаешь, что ты сейчас сказал? Чтобы я, русский солдат, суда этих паскудников испугался?! (И он стал тыкать пальцем в экран стоявшего рядом телевизора с такой яростью, словно хотел насквозь проткнуть.) Чтобы я партийный билет, на фронте полученный, этим поганцам с покаянием на стол положил? Ты меня, Михаил, хорошо знаешь… Я никогда ни фронтом, ни партейством своим не гордился. Но если нужно будет, если поганцы над нами судилище устроить посмеют, я всё выскажу, как Павел Власов в романе Горького «Мать»!
– Павел Власов… тоже еще вспомнили! – фыркнул Ивантер.
– Да, Павел Власов!
Глаза Соколова побелели, стали бешеными.
Неожиданно на стороне Ивантера оказался Чикомасов.
– Нет, я с вами не соглашусь, Маским Максимыч! – сказал он. – Павел Власов, помнится, не признавал над собой никакого суда, кроме суда своей партии. Неужели и вы – тоже?
Соколов задумался и отвернулся.
– Не знаю, – не сразу ответил он. – Но и в церковь я к тебе не пойду. Нечего мне там со старушками полоумными делать.
– Почему только со старушками, – обиделся Петр Иванович. – К нам в храм и молодежь ходит.
– Вот и занимайся с молодежью, – буркнул Соколов, – ты у нас на это мастак.
– Мой отец, между прочим, тоже воевал, дядя Максим, – напомнил Ивантер, – и, между прочим, не в снабженцах.
– Ну, извини…
Расходились далеко за полночь. Половинкин весь вечер сидел отрешенный. В прихожей Прасковья твердо взяла его за руку:
– Ты куда? У Петра тесно, у Аркаши жена строгая, а с Мишкой, пьяницей, я тебя не отпущу.
Джон вопросительно посмотрел на Соколова…
– Слушай, что Прасковья говорит, – буркнул он.
На улице захмелевший Ивантер пел, пьяно ворочая языком:
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так!
– Эх, Аркашка, ты пьян как свинья! – говорил он. – Жена тебе сковородой по балде даст. А тебе, поп, вовсе домой соваться не стоит. Айда в редакцию! Устроим вечер, то есть ночь уже, воспоминаний! Как сейчас помню, я в плавках, рыжий, молодой и красивый, как черт!
– Где? Когда?
– Напоминаю… Одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Пятиде… пятидесяти… летие Великой Октябрьской социалистической революции… Женское общежитие фабрики имени Ленинского комсомола. В комнате я и две юные представительницы пролетариата, которым терять нечего, кроме… кроме… в общем, кроме того, что они тогда потеряли. Ах, да! Был там и некий четвертый… Вот только запамятовал – кто? Может, вы, святой отец, помните? Такая ужасно смешная была фамилия… То ли Карасев? То ли Плотвичкин?
– Чикомасов, хочешь сказать? – не обижаясь, спросил Чикомасов.
– Надо же какая память! – восхитился Ивантер. – Пошли ко мне, попяра!
– У меня служба, – засомневался Чикомасов.
– У всех служба! У Вострикова тоже служба…
Наша служба и опасна и трудна!
И на первый взгляд как будто не видна!
– Пошли, Петька, – поддержал его Востриков. – В самом деле, что-то не хочется расходиться. Пошли! Выпьем, помиритесь, наконец!
– Ура! – завопил Ивантер, сгребая обоих приятелей в охапку. – Долой всех попов, прокуроров и продажных газетчиков! Мушкетеры мы или кто?
– Ладно, – усмехнулся Чикомасов. – Ох, попадет мне от Насти!
– Жил-был поп, толоконный лоб! – продолжал кричать Миша.
В квартире Соколовых было тихо. Прасковья на кухне мыла посуду, Джон с капитаном смотрели последние теленовости.
– Ах, черти! – постоянно взрывался Максим Максимыч, выслушав очередного оратора, говорившего об августовском путче.
– Дядя Максим, – попросил Половинкин, – расскажите о моей матери.
Соколов бросил на Джона теплый взгляд.
– Убили ее, Ванька!
– Максим, иди сюда! – раздался из кухни крик Прасковьи.
Соколов отправился на кухню.
– Не смей! – услышал Джон ее сдавленный шепот. – Ты забыл, какие мне клятвы давал? Нас не жалеешь, пожалей хотя бы мальчишку!
Капитан вернулся.
– Ты вот что… Раз уж приехал, навести могилку Лизаветы. Недалеко это, я тебя завтра на автобусе отправлю. И мне бы с тобой… Но нельзя… В общем, об этом потом… Главное, чтобы ты побывал.
Вдруг Соколов странно замолчал, уставившись в экран телевизора, где шла запись недавних событий. Там с решительным лицом выступал Палисадов.
«Сообщаю, что мы арестовали путчистов в аэропорту, – говорил он, – я лично руководил их задержанием».
– Вот он, Ваня! – шепнул Соколов.
– Кто?!
– Батька твой.
Глава восьмая
Домик в деревне
Фазенда
Джону приходилось бывать в заброшенных кварталах Нью-Йорка, и он знал, что такое мерзость запустения. Он видел разрушающиеся дома с выбитыми стеклами и заколоченными фанерой оконными проемами, грязными стенами, размалеванными кричащими граффити. Он видел жирных, с лоснящейся шерстью крыс, переходивших из подвалов в канализационные люки так же спокойно и не торопясь, как пешеходы переходят дорогу на зеленый свет. Он видел кучи мусора. Но стоило ему сделать несколько десятков шагов, и он оказывался на чистой широкой улице. По тротуарам мамаши катили коляски с откормленными детьми и выгуливали добродушных ньюфаундлендов. Эти контрасты Нью-Йорка завораживали его. Они были частью безбрежной жизни гигантского Города, который непостижимым образом справлялся сам с собой.
В Красном Коне Половинкин впервые увидел, что живая природа делает с цивилизацией, которую бросил человек…
Чтобы выйти с дороги к рядам домов, пришлось продираться через заросли крапивы. Крапива была выше его ростом и напоминала тропические деревья. Первый ожог пришелся одновременно на лицо и руки. Джон рванулся сквозь заросли, надеясь выбраться из них как можно скорее, но споткнулся обо что-то железное и громыхающее, с рваными острыми краями, распорол себе джинсы и почувствовал, как по ноге струится горячая кровь. Он выругался по-американски, очень громко. Дальнейший путь он проделывал осторожно, глядя под ноги и не обращая внимания на жгучие укусы проклятой травы, в которой чудилось что-то злобно-одушевленное. Препятствия были на каждом шагу. Полуистлевшие скаты от машин, остатки грубой деревянной мебели, мотки стальной проволоки, будто специально брошенной для того, чтобы натыкаться на ее острые, ржавые, вздернутые концы.
Наконец крапива кончилась. Он освобожденно вздохнул и… ухнул по колено в канаву, наполненную жидкой грязью, похожей на ртуть.
Выбравшись из нее, Половинкин осмотрел себя. За каких-нибудь несколько минут он превратился из нормально одетого парня в жалкого оборванца. К тому же рана на ноге наверняка была заражена грязью и ржавчиной. Он достал из спортивной сумки походную аптечку и фляжку с виски. Наскоро обработал рану и обмотал ее бинтом. Затем огляделся.
Пейзаж был самый омерзительный! За разбитой проселочной дорогой опять возвышались заросли крапивы и лопухов. В них утопали скособоченные штакетники и полуразрушенные дома с разбитыми окнами и дырявыми кровлями. На некоторых из них вместо крыши чернели обглоданные ребра стропил. Ветер завывал в домах, в пустых окнах, в настежь раскрытых дверях. Впрочем, пройдя по улице, Джон обнаружил несколько неплохо сохранившихся домов, с обкошенной вокруг травой. Они жутковато блестели целыми стеклами в лучах заходившего солнца и совсем не располагали к тому, чтобы постучаться и попроситься на ночлег. Почему-то было понятно, что ни одной живой души в этих домах нет. Они просто законсервированы, а крапива вокруг них обкошена для того, чтобы нежданный гость не отважился бы попользоваться домом, решив, что он брошенный.
Деревня давно была мертва… И природа набросилась на нее с жадностью трупоеда. Сначала она пожрала нежные и сладкие кусочки: тонкие жердины штакетников, источив древесным жуком. Потом не побрезговала пищей грубой: штукатуркой стен, косыми оконными рамами, продавленными дверными косяками. И наконец обжора приступила к самой невкусной трапезе: к стенам из старого красного кирпича.
И это – Россия?! – тоскливо думал Джон, бродя по центральной улице. Тот самый волшебный рай, о котором с ностальгией вспоминали русские эмигранты? Нет, эта страна не имеет права на жизнь! И пусть не говорят, что во всем виноваты большевики. Большевиков уже нет, и русские люди сами разоряют свои гнезда. Сами бегут из родных мест. Бегут, как воры, бросая все, что не успели своровать. Что же происходит в их душах, когда они смотрят на то, что осталось от творения их рук, рук их предков? И происходит ли в них что-нибудь? Может быть, они взирают на это с варварским равнодушием, как кочевники когда-то смотрели на дымящиеся кострища оставляемых стойбищ?
– Ты что-то потерял, мало́й? – услышал он тихий мужской голос.
Посреди дороги, раскорячив короткие ноги в старых кирзовых сапогах, стоял низкорослый мужичок в рваной телогрейке. На его землистого цвета обветренном лице поразительно чисто светились красивые голубые глаза.
– Городской? Фазенду себе подыскиваешь?
Джон молчал.
– Правильно! – по-своему расценил его молчание незнакомец. – Без фазенды ныне не проживешь? Слыхал, что в Москве творится? Танки уже, ётыть!
– Какая еще фазенда? – спросил Джон.
– А, ты не знаешь? Да бабы наши умом тронулись от бразильских сериалов. Бросают коров недоеных, мужиков некормленых и бегут к телевизору. Ах, Мануэла! О, мой Родригес! Так что избы мы называем фазендами.
Он подошел вплотную к юноше и смотрел на него с любопытством. Его голубые глаза приветливо глядели на чужака, а рот был растянут в добродушной улыбке, но на всем его лице лежала печать той каждодневной усталости трудового человека, у которого уже не остается сил на злость и подозрительность. Он рад любой встрече, потому что она вносит в его жизнь разнообразие.
– Ну что, показывать тебе фазенду?
Половинкин кивнул.
Мужичок суетливо засмеялся, и Половинкин увидел, что половина зубов у него железные.
– Считай, тебе крупно повезло! Есть одна фазенда непроданная. С тебя бутылка шнапса.
– Какого шнапса? – опять не понял Джон.
– О спирте «Рояль» слыхал? Говорят, евреи его придумали, чтобы русский народ извести. Но забористый, падла! Вчера ящик в сельпо завезли. Народ его, понятное дело, мигом растащил. Но один бутылёк продавщица для меня припрятала! Только денег у меня нету. Совсем нету. Не плотют нам ни хрена! – Он сообщил это радостным голосом, как будто отсутствие денег было приятным фактом. – Ну, пошли смотреть фазенду!
По дороге познакомились. Джон почему-то соврал и назвался Иваном, журналистом из Москвы. Мужика звали Геннадий Воробьев, а по-свойски – Воробей. Именно так он и просил себя называть. За короткий путь Воробей успел рассказать свою биографию. Родился в этой деревне, служил на флоте, вернулся в ту же деревню, потом отдавал долг родине в солнечном Магадане, теперь вот работает пастухом, потому что на другое место его брать отказываются. Хотел бежать в Город, но не вынес тамошней суеты и грязного воздуха. Кроме того, есть на местном кладбище одна могилка (кроме родительских). Это его последний должок.
Он часто произносил это слово должок, и лицо его при этом болезненно искажалось.
– Как ваше полное имя? – спросил Джон.
– Геннадий Тимофеевич я… – удивленно зыркнув на него, ответил Воробей. – Тебе зачем? Для статьи? Не надо!
– Можно я буду вас так называть?
Воробьев просто расцвел лицом:
– Правильно, мало́й! Тебя самого-то – как по батюшке?
– Иван… Иванович.
– Ну нет! – засмеялся Геннадий. – Иван Иванычем я тебя звать не буду! Иваныч – это наш печник. А тебя я буду звать просто Ваня. И хочу я тебе, просто Ваня, задать один вопрос. Только честно, в Бога веришь?
– Да, – твердо отвечал Джон.
– Журналист – и в Бога веришь?
– А вы?
Воробей серьезно смотрел на него.
– Я не верю, а знаю, – отрезал он. – И если бы не знал, ни за что бы не поверил!
Они стояли возле низкой, без цоколя, старой кирпичной избы.
– Это и есть фазенда?
Воробей смутился.
– Не глянулась? – опустив глаза, спросил он. – Это не моя фазенда. Свою я продал. Живу в общежитии для молодых специалистов. Это домик Василисы Егоровны Половинкиной. Она мне наказала ее дачникам сдавать либо продать. Не нравится?
– Как вы сказали?!
– Сдать… Продать.
– Как вы ее назвали?!
– Василиса Егоровна Половинкина. Она тут недалеко, вместе с идиотами живет. Ее туда после смерти дочери определили. А я как вернулся из тюрьмы, ее забрал, ходил за ней. Она ведь моя крестная. А теперь как за ней ходить? То я с коровами, то пьяный, то враз и пьяный и с коровами. Пришлось ее назад к идиотам вернуть. Там хорошо! Кормят дай Бог каждому. Что с тобой, Ваня?!
Потрясенный Джон сидел на скамеечке возле дома. Воробей с силой толкнул дверь. Она была незаперта и, скрипя, нехотя отворилась. Они вместе вошли в прохладный полумрак прихожей.
– Не залезали! – удовлетворенно заметил Воробей. – Вот какая фазенда – заговоренная! Все дома грабят, а ее не трогают. Боятся! Раз один сунулся, так его потом по посадкам целый день ловили. Бегает, как обезьяна, и чего-то орет с перепугу. Нет, непростой это дом! Он своего хозяина ждет.
– Сколько? – высохшим от волнения ртом спросил Джон.
– Чего сколько? – удивился Воробей.
– Сколько хотите за дом?
Воробей понял его и неприятно изменился. На его лице вспыхнула гримаса алчности. Он схватил Половинкина за руку и потащил вокруг дома.
– Нет, ты погоди о деньгах! Ты посмотри! Без погляда нельзя покупать! Тут сарай, курятник… Можешь курей завести! А огород! Ты не гляди, что он крапивой зарос. Это потому, что я сюда три машины назёма натаскал. Вот и прёт из землицы!
– Сколько? – с ненавистью повторил Джон.
– Триста, – опустив глаза, сказал Воробьев.
– Сколько? – удивился Джон.
– Меньше просить не могу, – еще ниже опустив взгляд, ответил Воробьев. – Если бы мой был, я бы тебе даром отдал. А это Василисы Егоровны…
– Но это же… мало! – воскликнул Джон.
Воробей недоверчиво смотрел на него.
– Триста долларов за дом? – нервно рассуждал Джон. – Но это же, как у вас говорят, курам на смех! Что скажет хозяйка фазенды?
На Воробья было невозможно смотреть. Он заломил за дом приличную цену, причем в рублях, а не в долларах, желая выгадать за посредничество, и теперь ему было и совестно, и не мог он понять, смеется над ним парень, издевается или он в самом деле такой простак.
– Берешь? – злым голосом спросил он.
– Покупаю, – сказал Половинкин.
И снова Воробьев изменился в дурную сторону. На его лице вспыхнул мертвый огонь, терзавший его с раннего утра изнутри, но до поры усилием воли сдерживаемый, а теперь получивший выход наружу.
– Значит, триста! – горячечно бормотал он. – И бутылка шнапса, не забудь! Деньги после оформления, а шнапс – сейчас!
Он виновато улыбнулся.
– Помираю я, Ваня, – признался он, – трубы горят, сил моих нет. Целый день опохмелиться не могу. Не о доме я сейчас думаю и не о тетке Василисе. Я об одной бутылке проклятой думаю. Ты уж прости…
– Вам нужно лечиться.
– Точно! В сельпо сгоняем и подлечимся! А бумаги на дом и деньги – это завтра утром. Переночуешь у меня.
– Нет уж, – твердо сказал Джон, с удивлением замечая, как легко он становится хозяином положения. – Ночевать я буду здесь. И никаких бумаг не нужно. Вот вам триста…
Воробей со странным выражением рассматривал три стодолларовые купюры.
– Ты меня не понял, Ванька! Я про рубли тебе говорил! Про рубли, а не про доллары!
– Вы сумасшедший? – серьезно спросил его Половинкин.
Воробьев хлопнул себя ладонью по лбу:
– Понял! У тебя наших денег нет? Ну вы, москвичи, и народ! Скоро совсем без рублей жить научитесь. Триста долларов – это сколько на наши будет? Ничего, в сельпо знают. У нашей продавщицы этой зелени – полный комод. Быстро меняем, берем шнапс и обмываем твою фазенду.
– Я не буду! – отрезал Джон.
– Обидеть хочешь? – напряженно спросил Воробей без прежнего дружелюбия. – Слышь-ка, мало́й… А ты, часом, не еврей?
– Еврей, – подтвердил Джон. – Прилетел сюда из Израиля спецрейсом русский народ спаивать.
На лице Воробья боролись противоречивые чувства. Ему и выпить хотелось, и понимал он, что если этот сытый молодой еврейчик не объяснится по-человечески, а будет вот так холодно на него смотреть, то деньги эти нельзя брать, нельзя…
– Я не еврей, – спокойно объяснил Джон, – хотя это не имеет значения. Я такой же русский, как и вы, хотя и приехал сюда из Америки. Я вам соврал про Москву и про то, что я журналист. Этот дом мне нужен… для бизнеса. Я привезу сюда американцев и буду показывать настоящую русскую деревню. А что касается шнапса… Я совсем не пью.
– Печенка болит? – радостно подхватил Воробей, пропустив мимо ушей слова о бизнесе. – Тогда понятно! Ну, ты иди, дом осмотри! А я в сельпо и назад. Покажу тебе местные достопримечательности. Тут даже святой родник есть! Красный Конь – это такое место! Повезло тебе, мало́й! Но триста долларов многовато… Это сколь ж на наши деньги? Слушай, давай – сто?
– Триста, – отрезал Джон. Воробьев был ему неприятен. От его болтовни кружилась голова. Он с тревогой подумал, что сейчас упадет в обморок, и Воробьев, чего доброго, решит, что он больной, и отвезет к идиотам.
Воробьев убежал, смешно перебирая ногами в кирзовых сапогах. Глядя на его стремительно удалявшуюся фигурку с опущенными плечами, которые на бегу нелепо подпрыгивали, Джон подумал, что он не вернется. Но это даже лучше. Триста долларов за ночлег в полуразваленной русской избе были, конечно, неслыханной ценой. Но что-то подсказывало ему, что деньги потрачены не зря.
Он вошел в горницу и остолбенел! Он решил, что сходит с ума. Это был его дом! Он жил здесь! Вот с этой лавочки возле печи он прыгал с хохотом еще маленьким мальчиком. Или девочкой? Он ощутил ставшими вдруг босыми ногами холодную упругость некрашеного пола, и чья-то теплая большая ладонь шлепнула его по голой попе. Он стоял голый посреди избы и ежился от холода. Он подошел к печи, взглянул на плиту с неровно прикрытыми кругами посередине. Страшная боль обожгла его ухо! Он схватился за ухо рукой, запрыгал на одной ноге, еле сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос. Жгучие слезы потекли по его щекам. Он схватил лежавшую на лавке кочергу и придавил ее к пылавшему уху. Прохлада железа слегка умерила боль. И тогда он вспомнил, что с ним произошло. Громко гудела печь, выводя волшебные рулады, и он, маленький дурачок (или дурочка?), припал к плите ухом, чтобы лучше расслышать музыку. И тогда она, эта коварная печь, ударила его как бы электрическим током. Потом, когда ухо зажило, он подкрался к печи и бил, бил ее ногой, пинал, пинал, пока от нее не отвалился кусок штукатурки. Он упал и больно стукнул его по голове, запершил, засыпал глаза, которые потом кто-то промывал теплой водой из алюминиевого таза, стоявшего на печи.
Воспоминания, одно ярче другого, накатывали на него с такой стремительностью, что он не в состоянии был их осмыслить. Он растворялся в них, как сахар в воде, распускаясь тягучими струями. Он еще не был во второй комнате, отделенной от горницы линялой занавеской, но уже в точности знал, что в ней находится. Там стоит высокая железная кровать. Она ужасно скрипела, когда отец, охая и вздыхая громче, чем скрипела кровать, взгромождался на нее вечером и спускался по утрам. Он слышал бормотание матери, свистящим шепотом читавшей молитву:
– Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и в неведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец!
– Тише ты, богомолка! Дитё напугаешь…
Джон чувствовал, как с ним происходят физические изменения. Не понимая, зачем он это делает, он схватился рукой за свой стриженый затылок и с удивлением не нашел своей длинной девчоночьей косы, хотя и ощущал ее там. Тогда он внимательно осмотрел себя от груди до ступней. Нет, ничего не изменилось. Но не изменилось внешне, а внутренне он чувствовал себя не двадцатилетним парнем, а маленькой девочкой. За печкой, в углу, над ржавым рукомойником он нашел мутный осколок зеркала. С нараставшей тревогой, но не в силах противиться посторонней воле, он внимательно посмотрел на свое лицо. Оно было прежним, только очень бледным, как будто из его тела выпустили всю кровь. Но вот в глазах своих он заметил что-то странное, чужое и родное одновременно. Он не знал, как это определить, но его глазами смотрел на него чужой родной человек. И он уже готов был совершить последнюю глупость и поздороваться с ним, как вдруг раздался сердитый окрик Вирского:
– Это кровь твоя говорит! Бойся крови своей, брат!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.