Текст книги "Звезда над сердцем"
Автор книги: Павел Гушинец
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Страшная корова
Арина Артёмовна Масалкова
(Оршанский район, Беларусь)
У Арины и Макара было пятеро детей. И жили хорошо, по любви, хотя Макар был худой, малорослый, в чём только душа держится. А Арина высокая, красавица, работящая. Завидная жена для любого, хоть и была уже однажды замужем.
Но с Макаром сошлись. И когда односельчане за спинами перешёптывались:
– Не пара…
Не стеснялась поворачиваться и отвечать им:
– Это судьба.
И нажили пятерых детей. Макар любил одинаково и своих, и «не своих». Точнее, не делал различия между ними. Дети – значит, его дети. Старший Лёшка, ему 14, но он маленький и худой, никто не даёт больше 10. Двое восьмилеток-погодок. Им в сентябре в школу, надо собирать. Но самый любимый у всех младший – Миколка-морковка. Баловали его и родители, и старшие братья-сёстры.
Война пришла быстро. Оглянуться не успели, осознать. Никто не понимал, что это надолго, верили, день-два – и наши отобьются, прогонят врага. А за коном уже уходят на восток потрёпанные колонны, везут раненых. Немцы всё ближе. Возле Бреста, Минска, рядом с Оршей.
Сорвались с места и побежали следом за войсками соседи. Ходили страшные слухи, что немцы всех будут убивать, особенно евреев и коммунистов. Отец тоже засобирался, хотел отвезти семью к родственникам на восток. Но тут, как назло, разболелась малышня. У Миколки температура, у погодок сопли ручьём. Куда их везти? Довезёшь ли живыми?
Остались, хотя очень переживали, сёстры Арины были партийными активистками. Их знали все, достаточно было одного слова оккупантам, чтоб вся семья погибла.
К приходу немцев Арина подготовилась. Первым делом закопала в приметном месте деревянные кадки с запасами. Соль, сушёные ягоды и грибы, солёное сало и сыр. Всё, что могло долго храниться. Накосили сена с запасом для коровки, прикопали корма для гусей, кур.
А немцы в первые же дни всех этих кур и гусей «одолжили» для своей полевой кухни. По-хозяйски заходили во двор, скручивали голову птице и уносили ещё трепыхающиеся тушки к себе. И всё это так спокойно, без стеснения.
Арина не растерялась. Когда забрали и их кур, тут же пошла к полевой кухне. Собрала выброшенные немецким поваром птичьи потроха. Тот посмотрел с презрением, но ничего не сказал. Потроха промыли, засолили. Зимой, когда замаячил призрак голода, очень эти потроха помогали. Шли в котёл с остатками репы и картошки, делали варево более питательным.
Житейская хитрость спасла и корову. Вскоре в дом ввалилось несколько солдат, расположились на лучших местах, хозяев оттеснили в сарайчик. С утра потребовали молока. Арина поняла, что детям не останется, пошла на поле, набрала горьких травок. Бросила в ведро. Туда же кусочек навоза. Молоко тут же стало горчить, приобрело неприятный запах.
Немцы хлебнули, поморщились:
– Свинья! Грязно! Плохое молоко!
Арина развела руками:
– А что вы хотели? Корова больная, плохая. Какая уж есть.
Немцы сунулись в хлев. А там – чудище. Ещё до войны Макар купил тёлочку, та сразу же заболела. Думали, падёт, хотели резать, но как-то всё жалели. Корова выжила, выросла, однако так и осталась кривой на все стороны. И ноги кривые, и рога, и шерсть вся пятнами, шкура с залысинами. Не корова, а чёрт. Вся деревня смеялась, дети пугались, глядя на такое страшилище. Словно в благодарность за то, что с ней возились, корова исправно давала молоко.
Немцы зашли в хлев и начали над коровой смеяться. Один даже вскинул автомат, чтоб пристрелить несчастное животное, но тут Арина закрыла корову собой. Растопырила руки.
– Куда? Нечего тут хозяйничать.
Немцы толком не поняли, но махнули руками и ушли прочь. Молока больше не требовали. Корова и её хозяйка были предметом их шуток ещё не одну неделю. Посмотрят на рогатое страшилище, что-нибудь скажут и хохочут. Весело им. Зато молоко всё достаётся детям.
В самые голодные зимние месяцы корова спасала семью. Ещё и партизанам в лесу доставалась масло, которое делала Арина. Но в конце войны пришлось-таки её отдать на мясо. Уже нашим солдатам. Хоть не так обидно было. Да и Победа совсем близко.
Свой-чужой дом
Людмила Павловна Орлова (Борисова), 1937 г.р.
(Торопец Псковской области, Россия)
Отец был начальником станции, поэтому неплохо зарабатывал, до войны жили мы хорошо, строили новый дом. Он и пожить в этом доме толком не успел. Мать осталась одна, а ей всего 32 года. На руках пятеро детей и старенькая свекровь. Но как-то перебивались, соседи помогали, друзья отца.
В августе немцы вошли в город, и нас сразу выгнали из дома. Приглянулся им большой новый дом, неподалёку от станции. А то, что там дети, женщины, их не волновало. Заколотили окна досками, поставили двухъярусные полати для солдат. Жили там, веселились, играли на гармошках. А мы рядом, в сарайчике. Горько было подниматься утром, смотреть на окна своего дома и понимать, что туда заходить нельзя, там новые хозяева.
В доме была русская печка, но летом и в начале осени они её не топили. И так жарко, куча народа в комнатах. Помню, что еду они готовили прямо на улице. Поставят штыки треножниками, повесят на них котелок, и варят кашу. В эту кашу и масла положат, и мяса накидают. А мы сидим неподалёку, животы от голода урчат. Немцы нас словно не замечают. Выскребут котелки до дна, ложки оближут.
Очень скоро стало им у нас скучно. Каждый день на гармошке не поиграешь. Стали заставлять детей их развлекать. Вытащат из сарайчика или поймают, когда мимо по двору бежишь, и командуют: «Пой, пляши!» Потом мне говорили: «Где же была ваша гордость, надо было отказываться». Нам по 5–8 лет. Вокруг чужие взрослые мужчины, которые могут сделать с тобой и со всей твоей семьёй всё, что захотят. Какая тут гордость?
Танцевали мы, пели. Немцы веселились, хлопали в ладоши. Давали нам за выступление всякие мелочи: носовые платки, открытки. Даже шоколад. Прибежишь с добычей в сарайчик, плачешь и делишь на всех. Каждому по кусочку. Не было такого, чтоб один всё съел.
Осенью открыли неподалёку госпиталь, собрали всех женщин и девочек лет с 12, согнали в госпиталь и заставили работать. Стирать окровавленные бинты и бельё, полоскать, утюжить. Отказаться нельзя. Подошли к делу строго, составили списки, проверяли каждое утро.
Прошёл слух, что ребят постарше, начиная с 14 лет, будут угонять в Германию на работу. Многие сразу же побежали в лес, в болота. Вокруг Торопца было много болот, местные знали тропинки, сухие места. Бежали целыми отрядами. Все знали, что где-то там, среди трясины, ждут партизаны.
Партизан вообще было много. Они не давали немцам спокойно спать. То засаду устроят на небольшой отряд, то диверсию. Листовки разбрасывали. Идёшь с утра по улице, а под ногами белые листки: «Граждане Советского Союза!» А подбирать эти листки страшно. Если найдут, то всю семью расстреляют.
Фронт надолго застрял всего в тридцати километрах от города. Со стороны Великих Лук и Твери доносился грохот артиллерии, пулемётные очереди. Полыхал горизонт. Неспокойно было днём и ночью. Через нашу станцию шли и шли составы с техникой, солдатами.
А те, что жили в нашем доме, веселились. Видимо, их не забирали на фронт, они должны были охранять город.
Помню ещё, что строго по часам над нами пролетали самолёты. Мы уже по звуку двигателей определяли – наши или немецкие. Наши бомбили станцию, эшелоны на путях. Родительский дом неподалёку, поэтому при налётах мы прятались в подвалах, бежали в лес. Очень боялись, что убьёт осколком. Обидно было бы, если бы свои же убили.
Вообще смертей было много. Идёт человек по улице, а тут вдалеке грохот, бомба упала. Осколки в разные стороны. Он, кажется, и далеко был, а шальной кусок металла прилетел – и насмерть. Лежит прямо на тротуаре, руки раскинул. Бывает, весь день лежит, никто его не увозит.
В лесу постоянно находили мёртвые тела. Немецких и русских солдат, беженцев в гражданской одежде. Несколько раз находили мертвых младенцев, завёрнутых в тряпки, одеялки. Страшно представить, что испытывали матери, которые не смогли даже похоронить своего ребёнка.
Один раз нашли тела лётчиков, которых сбили над лесом. Видимо, успели выбраться из падающего самолёта, но уже в воздухе в них попали пули.
Мальчишки наши ничего не боялись, везде лазили, всё им было интересно. Оружие, патроны, бомбы. Забирались на танки, лезли внутрь немецкой техники, заглядывали в каждую дырку. Немцы кричали на них, прогоняли, могли ударить или за уши оттаскать. Да куда там. Разве такими угрозами отобьёшь мальчишеское любопытство. Тем более в лесу этого добра было ещё больше. Мальчишки бегали с целыми карманами патронов, каких-то радиодеталей. Менялись ими, продавали. Целый рынок образовался внутри мальчишеского коллектива.
Когда наши отступали, то отгоняли в тыл стада племенного скота, сжигали поля, чтоб не досталось немцам. Закрылись магазины, лавки, на рынке исчезли из продажи продукты. Надежда только на свои огороды. А они всегда были только как поддержка, у некоторых так и вовсе для забавы. К осени многие поняли, что будет голод. Начали делать запасы, прятать продукты. Да разве спрячешь. Особенно «живой» запас. Зимой немцы приходили в дома, забирали поросят, кур, всё, что могли найти. Грузили еду на мотоциклы, поросят привязывали за задние ноги, те визжали на всю улицу. Кур хватали за ноги и били головой об угол, чтоб не возиться. Яйца собирали прямо в каски. Яйца очень любили, могли сразу выпить десять штук. На хозяев не обращали внимания. Голодные дети провожали глазами свои последние запасы, плакали. А этим хоть бы что.
С августа по май новые «хозяева» были в городе. Забирали всё, до чего могли дотянуться. Валенки, тулупы, шали. Особенно еду. Выгребли всё, что не успели спрятать. Не стеснялись залезть в кастрюлю хозяйки, заглянуть в чугунок, выпить остатки вчерашнего супа. Скажи-ка им что-нибудь. У каждого на шее автомат.
В декабре местные стали похожи на тени. Ходили с бледными, осунувшимися лицами. Шатало их от голода, каждый порыв ветра грозился опрокинуть. Ещё и одежонка худая, всё лучшее забрали оккупанты. Надо тебе по каким-то надобностям, так наворачиваешь на себя всё, что дома есть. Старые платки, тряпки. Идёшь этаким стогом. Зато хоть немного греет.
К середине зимы потянулись на кладбище саночки с покойниками. Дети умирали как самые слабые. Старики. Бывало такое, что у одинокого человека не оставалось родственников, он умирал, так и лежал в своём остывшем доме неделям. Соседи войдут, увидят на кровати труп с искажённым лицом. Хорошо, если на кладбище свезут. А то, бывало, просто закроют дверь тихонько и уйдут. Сил нет хоронить.
Мы, дети, бегали на колхозное поле, долбили землю, чтоб выковырять мороженую картошку. Ходили на болота, собирали клюкву, тростник. Низ тростника можно было есть. От дома к дому передавались советы, что можно есть, как готовить кору, как варить суп из пригоршни муки.
Ночью приходили партизаны, стучались в окна. Расспрашивали, давали задания. Узнавали, кто сотрудничает с немцами.
Была по соседству, дальше по улице, семья Колосовых, у них в доме стояли офицеры. Колосовы старались для этих офицеров, прислуживали. Немцы их за это подкармливали, звали хозяина к столу, наливали стаканчик, угощали сигаретой. Зато местные Колосовых ненавидели. Я сейчас даже не знаю, как к этому относиться. С одной стороны, прислуживать врагу гадко и противно. С другой, до гордости ли, когда голодные дети плачут?
Когда похолодало, оказалось, что немцы из нашего дома не умеют топить печи. Видимо, сплошь городские попались. Закладывали целые брёвна, поливали керосином. Дым заполнял комнаты, вонючий, едкий. Они выбегали, кашляли, ругались.
Откроют двери-окна, проветривают. Снова холодно. Надо топить. Снова дым коромыслом. Несколько раз пробовали, потом плюнули, пошли к нам в сарайчик. Топите, мол.
Пришлось нам колоть дрова, топить. Нельзя отказаться.
Среди немцев были неплохие люди. Особенно обычные солдаты. Когда рядом не было офицеров, они могли подкинуть что-нибудь детям, давали им кашу из своего котла. Но если рядом находился офицер, то все сразу же становились жёстче, гнали детей прочь, могли ударить напоказ, накричать.
Но были и очень плохие. У наших соседей жила парочка, у этих явно с головой было не в порядке. Однажды попросили детей принести им кошек и собак. Мы не знали зачем, принесли несколько. А эти забавлялись, повесили их в лесу на деревьях. И хохотали, глядя на то, как скорченные тела раскачивает ветер. Немцы из нашего дома увидели это, кричали на них, а потом пожаловались офицеру. Тот только плечами пожал. Тогда сказали нам, чтоб держались подальше от этих «соседей». И сами с ними не разговаривали, прогоняли. Мы стали прятать своих кошек и собак от извергов. Но разве удержишь в яме кота или собаку. Поэтому часто бывало, что находили в лесу новых висельников.
Как-то утром выходи мы из своего сарайчика, а от домов к лесу следы. Ночью партизаны приходили, оставили. Мы очень испугались, схватили веники и давай следы заметать. Справились до того, как первый немец проснулся и, потягиваясь, вышел на крыльцо. С тех пор старались подниматься пораньше, смотреть за следами. Очень боялись, что немцы узнают про партизан и про тех, кто с ними сотрудничает.
Целый год прожили враги в нашем доме. Тянулся этот год долго, каждый день – мучение. Но наступила весна, растаял снег, загрохотал майский гром. А вместе с громом загрохотал фронт, приближаясь с востока и севера.
У немцев мигом пропало настроение, закончилось веселье.
Даже те, что раньше не кричали на местных, ожесточились. Наказывали за малейшую провинность, били даже если просто попадался им на глаза. Мы и прятались от греха подальше. По городу ходили слухи, что наши совсем близко.
В мае немцы уходили. На прощание прошлись по домам. Взяли то, что оставалось, не погнушались даже жалкими тряпками. У нас во дворе офицер выстроил в ряд солдат, гавкнул им что-то по-немецки, и зашагали «гости» прочь, не оглядываясь. Мы вошли в наш дом, пол истоптан, стены прокурены, стол исцарапан, изрезан ножом, везде грязь. Зато мы снова здесь хозяева. И можно начинать жить с чистого листа.
Через два дня в город вошли наши солдаты. Помню, что всё было зелёное, цвели яблони. Длинные вереницы пехотинцев в запыленной, но такой родной форме, маршировали по улицам. Мы бежали навстречу и плакали. А солдаты давали нам сухари из своего пайка, гладили детей по головам, подхватывали их на руки.
Но ещё помню, что большой радости не было. Облегчение – да, надежда – да. Но радости не было. Слишком много наших родных и близких умерло за эту зиму. Погибли от голода, болезней. В каждой семье горе, в каждой семье беспокоились за мужей и отцов, которые воевали на фронте.
До конца войны оставалось много времени. И мы просто стали жить дальше.
АннаАнна Сергеевна Михайлова
(Гомель, Беларусь)
Мы с мамой жили в небольшой деревне в восьми километрах от Гомеля. Сейчас это место – часть города, но тогда было настоящей деревней с огородами, коровами.
В 1943 году к нам приехали немцы, полицаи и объявили, что всех забирают на работы в Германию. Взрослые будут трудиться на благо новых хозяев, жить будем в специальном лагере. Говорили, чтоб не боялись, что ничего страшного нет, будут кормить и даже платить за работу. Все эти обещания потом оказалось обманом. На самом деле нашего согласия не спрашивали, отказаться от «поездки» было нельзя.
Всю нашу семью: дедушку, бабушку, маму и меня с сестрёнкой забрали вместе с остальными. Позволили взять с собой пару чемоданов с вещами, но почти всё отобрали ещё на вокзале.
Долго везли на запад. Сначала на машинах, потом пересадили в железнодорожные вагоны. Очень тесно, душно и страшно за свою жизнь. Путь был какой-то бесконечный, потому что поезда постоянно останавливались на станциях, пропускали составы с солдатами, техникой.
Привезли нас в город Меппен, на границу с Голландией и Бельгией. Там для начала загнали в специальный лагерь для обработки. Немцы очень боялись всякой заразы, считали, что мы их заразим, что мы нечистые. Конечно, после стольких дней в вагонах без воды и мыла. Сами виноваты, довели нас до такого состояния.
Всю толпу загнали в санпропускник. Вперемешку женщин с детьми, подростков и стариков. Мужчин, конечно, не было. Большинство воевали на фронте, а тех, что остались, увозили отдельно. В толпе было несколько стариков, в том числе и мой дедушка.
Мы с сестрой жались к маме. Старались не потерять её в толкотне. Сестра была младше меня на два года, чуть на ногах держалась от усталости.
Завели нас в огромное помещение санпропускника. Цементный пол, очень сыро, везде капает с потолка. Велели раздеться и свалить одежду в кучу в одном углу. Как только унесли одежду, принялись нас поливать холодной водой с какой-то химической, очень едкой дрянью. От химии горела кожа, болели глаза. Поливали минут 20, потом оставили в покое.
Стоим, ждём. Трясёмся от холода. Матери, чтоб согреть своих детей, прижимают их к себе, потом и вовсе сбились все в одну кучу. Стояли долго, босыми ногами на холодном цементном полу, ждали, пока принесут одежду. Было очень страшно, плохо, но я не помню, чтоб дети плакали. Страх высушивал наши слёзы. Мы боялись пискнуть лишний раз, не то чтоб заплакать. Только зубами стучали, этого не могли сдержать.
Стояли и ждали несколько долгих часов. Думали, что про нас уже забыли. За железными дверями ходили и переговаривались на своём языке немцы, но внутрь, в сырое помещение обработки никто не заходил.
Пока нас везли, среди детей началась эпидемия кори. Разлетелась как пожар, потому что постоянно были в тесноте, в душных вагонах, вповалку на нарах. Корь – тяжёлая болезнь, а без лекарств, врачей, так и вовсе смертельно опасная. А тут – холод, сырость. Больные в полуобморочном состоянии, шатаются. А ещё все ослаблены голодом, бесконечной дорогой, этой самой треклятой корью.
Наверное, это моё самое яркое воспоминание из детства. Как мы стоим в огромном сумрачном помещении. Повсюду с потолка капает холодная вода. Ледяные капли звонко падают на пол, попадают на голову, голые плечи. Очень холодно, и хочется, чтоб хоть как-то это закончилось. Возле самого пола темно, но над головой, под самым потолком – крохотный квадратик окна. И через него идёт свет. Тусклый, слабый жалкий. Но свет. И мы стоим, смотрим на этот квадратик света.
Потом, в первом распределительном лагере, в который нас поместили после санпропускника, многие дети умерли от осложнений, воспаления лёгких. Многочасовое стояние в холоде не прошло без последствий. Матери плакали над остывающими куклами, в которых превратились их дети. Им не давали даже толком проститься. Угоняли с утра на работу, а в барак заходили чужие люди, заворачивали умершего в простыню и уносили тело в неизвестном направлении. Даже не говорили, есть ли у ребёнка могилка, но, скорее всего, просто сжигали.
Дети были лишними в этой системе. Они были обузой, лишним ртом, лишним местом на нарах. Они не работали, поэтому на них почти не выдавали еду. Мне кажется, что охранники даже радовались, когда умирал очередной «лишний».
Многие болели и умирали. Даже взрослые, что уж говорить о детях. Сестра моя тоже умерла. Лежала на нарах рядом со мной, отёкшая от голода, потерявшая голос от болезней. В последние дни уже не могла шевелиться, только лежала и смотрела в потолок. Взрослые уходили рано утром на работу, а мы оставались. И я лежала рядом со своей сестрой, слушала её затихающее дыхание. Мы не плакали, почти не разговаривали. Мы лежали и ждали смерти. Ночью приходила мама, обнимала нас обеих. И я снова вслушивалась в дыхание сестры. Прерывающееся хриплое дыхание смертельно больного ребёнка, тающего на глазах. Однажды утром проснулась, а она не дышит. И мама уже ушла на работу.
* * *
Жизнь в лагере была очень однообразна, каждый день похож один на другой. Бараки с дощатыми хлипкими стенами. В этих стенах щели, которые постоянно пытаются заткнуть каким-то мусором, тряпьём. Но получается плохо и всё равно дует. Выйдешь из барака – низкое серое небо, грязный двор, вокруг колючая проволока, на вышках охрана с ружьями. Переговариваются, смеются, играет музыка. Это охранники притащили губные гармошки, развлекаются. Некоторые закусывают прямо на посту, что-то жуют. А ты стараешься не смотреть на жующего, потому что живот отзывается жутким спазмом.
Мы долго там были, наверное, прожили и весну, и лето. Но мне почему-то помнится постоянная осень. Холод, грязь, слякоть. Сделаешь шаг по двору – ноги уже мокрые, чавкает под подошвой. Родители с самого раннего утра на работе. Уходили очень рано, а возвращались очень поздно. Нас, детей, с утра не кормили. Работникам на заводе давали баланду, а нам приносили в бараки еду только вечером, один раз в день. Работников тоже очень плохо кормили. Постоянная похлёбка из брюквы или фасоли, кусочек эрзац-хлеба. В обед – стакан воды и снова эрзац-хлеб.
Мы, дети, целыми днями в бараке одни. Не играем, не бегаем – нет сил. Лежим на нарах, твёрдых досках, как маленькие старички, завернувшись в ворох тряпья. Встаём только по нужде. И то терпим до последнего, потому что под тряпьём хоть кусочек, хоть ощущение тепла. А в бараке, особенно на улице – очень холодно, а у нас одежонка дырявая, худая. И обуви нет.
Иногда в барак заглядывали крысы. Огромные, страшные. Нам детям они казались какими-то чудовищами. Крысы откармливались на помойке у охраны. А погулять приходили к нам. У нас же их никто не гонял, не трогал. У охраны злые собаки есть, немцы могут и сапогом бросить, и выстрелить. А к нам приходишь – тишина и свобода. Десяток испуганных ребятишек по нарам. Гуляй – не хочу.
Повторю, что детям паёк не был положен, потому что они не работали. Но матери как-то выпрашивали у повара лишнюю миску баланды, кусочек хлеба. Если уж совсем не удавалось разжалобить немца, то делились своим. Но это было плохо. Если мать ослабевала от голода и не могла работать, вырабатывать норму, давала брак, то её наказывали – лишали пайка. Это верная смерть для неё и ребёнка.
Постепенно, один за другим, дети умирали. Оставалось нас всё меньше. Однажды собрали нас и внезапно выдали «обновки». Полосатые робы, остро пахнущие дезинфекцией. У взрослых на шее этой робы было крупно написано «Ост», на спине тоже. Это значит – восточные рабочие. Чтоб можно было нас отличать от военнопленных и других категорий лагерников.
У детей таких надписей не было. Но робы оказались по росту, в пору. Значит, их специально заготовили с мыслью, что полосатые лагерные робы будут носить дети. Совсем маленькие дети.
* * *
В Меппене было несколько заводов и фабрик. Наших родителей разделили среди них. Дедушка и вовсе попал в сельское хозяйство, его забрал фермер, который жил неподалёку от города. Маму определили на швейную фабрику, которая входила в большой концерн, получавший военные заказы. В утренних сумерках маму и остальных женщин поднимали, вели улицами на рабочее место. Там они садились за столы и, не разгибаясь до позднего вечера, шили. Шили солдатскую форму, белые мешочки из синтетики, которые заполняли потом порохом на другом заводе. Ещё парашюты из шёлка, но это была работа для самых опытных.
Работали как на конвейере. Кто-то пуговицы пришивает, кто-то рукава на машинке строчит, кто-то воротник приделывает. У каждого свой маленький кусочек работы. Но среди женщин было много деревенских, тех, кто швейную машинку до войны в глаза не видел. Они тормозили весь процесс, особенно в самом начале. Мама рассказывала, что было очень обидно ждать работу, понимать, что сейчас последует наказание от надсмотрщиков. А всё происходит не по твоей вине. И начинаешь ненавидеть ту «курицу», которая слишком медленно пришивает пуговицы.
А ещё голодные все, падали в обмороки прямо за столами, а некоторые даже во время смены умирали. А над столами ходят женщины-надсмотрщики. Хотя вряд ли можно этих существ с плётками назвать женщинами. Нелюди ходят, с плётками. Если нелюди видели какой-то брак или остановку работы, тут же били виновника. Однако избиение было не самым страшным. Хуже было лишение ежедневного пайка. И работницы иногда сами умоляли побить их, лишь бы только не лишали еды.
* * *
Сестра умирала, всё говорила маме:
– Ты не плачь, потому что у тебя останется Аня, она тебе будет булки носить.
Постоянно это говорила, а в свою последнюю ночь из последних сил шептала.
Булки эти, белый хлеб, стал для нас просто наваждением. До войны мы жили в деревне, в восьми километрах от Гомеля, так ходили пешком в булочную только для того, чтоб купить белый хлеб. Лучше всяких пирожных, вкуснее тортов были для нас эти булки.
В 1945-м мы вернулись в Гомель, я выросла и в самом деле носила маме булочки. За себя и за сестричку. Но в 1944-м это всё ещё оставалось несбыточной мечтой. Булка снилась мне, казалось, что нет ничего вкуснее. Просыпаешься – кусок эрзац-хлеба, полмиски баланды из фасоли и брюквы. Холод, сырость, крысы.
* * *
В 1944-м стало немного легче. Америка вступила в войну, советские войска наступали, уже и Гомель наш был освобождён. А мы всё влачили жалкое существование в прямоугольнике, окружённом колючей проволокой. Американцы помогали Союзу техникой, продуктами. Конвои шли морем и гибли от подлодок. Мы всего этого не знали. Зато очень хорошо услышали однажды ночью разрывы бомб. Американские и английские самолёты бомбили завод в Меппене.
Немцы стали как-то добрее. Скорее, просто перестали нас замечать. У родителей сократился рабочий день, не нужно было столько формы. И вообще, много послаблений вышло. Не до нас им стало.
Ночью просыпаемся – земля трясётся, гул самолётов, взрывы. Свист осколков. Авиация союзников бомбит город, и бомбы ложатся очень близко к лагерю. Самолёты летели со стороны Бельгии, Голландии, сбрасывали свой смертоносный груз в темноту. Казалось, что бомбы сыплются прямо нам на головы.
Осколки падают во дворе, вонзаются в стены бараков. Несколько шальных бомб разорвались и внутри периметра. Грязь в разные стороны полетела. Лётчики же не видели толком, что под ними. Завод и завод. А мы даже радовались этой бомбёжке. Хоть и понимали, что каждый взрыв для нас может оказаться последним, но это же свобода и жизнь к нам летели на крыльях с белыми звёздами.
Бомбёжки по ночам стали частыми. Мы как заслышим взрывы, выбегаем на улицу из бараков. Боялись, что барак загорится, и мы все погибнем. А вокруг – проволока и немцы. Мечемся между проволокой и стенами бараков, как зайцы. Немцы не стреляли, знали, что никуда мы не убежим.
Мама рассказывала, что однажды бомбёжка была особенно плотной. Тряслись стены бараков, даже столбы ограды шатались. Она бросила меня в воронку, сама легла сверху. Думала, что даже если её убьёт, то я выживу, она закроет меня своим телом от осколков. Другие матери за ней подсмотрели и тоже стали прятать детей в воронки, закрывать их собой.
* * *
Вечером нам всем давали баланду. Раздачей управляла женщина в чёрной форме. Все называли её фрау Бэкман. Помню, она крупная была, с длинными красивыми волосами. Но ужасно злая, холодная. Ходила всё время с плёткой на поясе и постоянно пускала её в ход. И вот однажды раздают этот пустой, чуть тёплый суп и по кусочку хлеба. А мне на этот раз не повезло, достался краешек буханки, тонюсенька корочка. Мама тихонько попросила фрау, чтоб позволили нам поменяться. Мол, она отдаст мне свой кусок, а сама возьмёт мой. Фрау сразу, без лишних слов, ударила её половником по голове. За то, что с ней заговорили и осмелились что-то попросить.
* * *
Я бы тоже умерла, не дожила до освобождения, но мне повезло. Дедушка работал у немецкого помещика в том же районе. Хозяин у него был не то чтобы добрый, но какой-то спокойный. Мол, я – крестьянин, ты – крестьянин. Работай хорошо – и я буду к тебе нормально относиться. Два пожилых человека, которые трудились на земле, поняли друг друга. Вечером дедушка иногда приходил к нам, к колючей проволоке. Внутрь его, конечно, не пускали, но перекинуться несколькими словами с мамой разрешали.
И вот совсем плохо мне. Лежу, смотрю на потолок и понимаю, что скоро уйду следом за сестрой. Тело опухло, руки не поднять, вся как колода, отёкшая, больная, голодная. Пришёл дедушка, мама в отчаянии рассказала ему всё. Он пошёл к своему помещику, попросил о помощи:
– Последняя внучка умирает. Одна уже умерла, эта только осталась. Помоги спасти, если можешь.
А у того свои дети-внуки. Он тут же собрался, отправился договариваться с охраной. Уж не знаю, что он там делал, кого подкупил, что посулил, но меня на следующий день забрали в детскую больницу.
Точнее, до войны это была детская больница, а в 1944-м – госпиталь для раненых солдат. Для детей оставили одну большую палату, в которой нас лежало очень много. Дети из города, из соседних деревень, немцы и наши, из Союза, которых привезли в немецкие семьи. Все вперемешку. У кого ухо болит, у кого живот, у кого ветрянка, а один и вовсе ногу сломал. Сейчас бы врачи в ужас пришли от такой смеси. Но нам было хорошо, что больница хотя бы работала, нас там держали, лечили, кормили. И доктор приходил. Мы со всеми детьми быстро подружились. Мне рассказали, что многие из маленьких пациентов попали в Германию по специальной программе. Их отобрали у матерей в Беларуси и на Украине, возле Смоленска и Брянска. Привезли сюда, в Германию. Тут уже сортировали. Те, что были посветлее, белобрысые и голубоглазые, пошли в семьи немцам. А смуглых, черноволосых всех уничтожили.
А я светленькая была. Мама потом рассказывала, что в первый день, на станции, и меня хотели у неё забрать, ходили, выбирали детей посветлее. Но меня она спрятала под юбкой, и «сортировщики» прошли мимо.
Помню, что в палату к нам приходила старушка-немка из какой-то религиозной общины. Она учила нас читать по книжке с яркими картинками. На картинках был Иисус, его мать Мария, апостолы. Я на русском ещё читать не умела, а на немецком уже что-то понимала. Нам на родном языке даже разговаривать запрещали, и я как-то быстро забыла, перешла на немецкий. У детей очень пластичная память.
Я хотела ещё историю про булку рассказать. Пока я лежала в больнице, американцы с англичанами ещё плотнее стали бомбить. Летали днём и ночью. Зацепили как-то и ограду, там дырка образовалась. В другое время немцы мигом бы залатали, но тут махнули на всё рукой. Куда мы сбежим, куда нам деваться.
И вот в один день бомбёжка началась, а мама посреди этих взрывов, вылезла из лагеря через дырку и побежала в больницу, чтоб меня увидеть. Мама бежит, вокруг бомбят, дома горят, осколки летают. Улицы завалены брошенными колясками, вещами, машинами. И тут среди всего этого хлама видит сумку. Поднимает её, а в сумке кошелёк. Немка убегала и то ли бросила, то ли потеряла. В кошельке деньги. Мама с этими деньгами зашла в первую же попавшуюся лавку и у удивлённых продавцов купила булку белого хлеба.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.