Текст книги "Игры на свежем воздухе"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
7. Конец резидента
«Если дюгонь – рыба, то человек – птица», – Пётр Алексеевич проводил взглядом три рокочущих вертолёта, кочующих в дрожащем небе цепочкой к авиабазе в Острове. Недавно он перечитал «Моби Дика» и вновь подивился причудливой систематике китов, которую автор приводил в своём почтенном сочинении. Сиреновые – ламантины, дюгони и приказавшие долго жить стеллеровы коровы – по этой классификации относились к рыбам на том основании, что не пускали водяных фонтанов.
У небольшого озерца, сочащегося долгим ручьём в речку Скоробытку, съехали на обочину и заглушили двигатель. Пал Палыч хотел посмотреть – не сидит ли где утка. Осторожно, чтобы ненароком не хлопнуть дверью, он взял с заднего сиденья пятизарядный винчестер, спустился боком, припадая на одно колено, по откосу и, нырнув в серые заросли ольхи, скрылся из глаз.
Вечерело. Лягушки давали на озере звонкий концерт. По другую сторону дороги, за прозрачными кустами лозы, обсыпанными пуховыми комочками вербного цвета, носились над болотистым лугом белобрюхие чибисы. Пётр Алексеевич тоже вышел из машины, вдохнул полной грудью сырой, напоённый земляными запахами прели воздух, взял ружьё и встал возле испускающего печной жар капота. Прислушиваясь к ору и свисту проснувшейся жизни, он следил за береговыми кустами: вдруг Пал Палыч спугнёт утку и та сдуру махнёт в его сторону.
Бурая прошлогодняя осока стелилась по лугу, то тут, то там щетинящемуся сухими стеблями дудок. Молодые стрéлки зелени только-только начинали пробиваться сквозь зачёсы старого травяного ворса. Пётр Алексеевич собирался добыть сегодня вальдшнепа на тяге. Вместе с уткой боровая птица была вписана в путёвку, взятую им в охотхозяйстве. Небо как на заказ понемногу застилали ровные облака, обещавшие не то хмарь, не то морось, но при этом было довольно тепло – лучшей погоды не стоило и желать.
Вскоре Пал Палыч показался из кустов. На озерце было пусто – если утка здесь и садилась, то сейчас укрылась в прибрежном сите (Пал Палыч называл озёрный камыш то тростой, то ситом, поскольку внутри тот был губчатым, в дырочку; при этом Пал Палыч полагал, что троста – местное словечко, в то время как сито – учёное, книжное название) или землисто-бурой траве дальнего тряского берега. Хоть утки и не было, Петра Алексеевича не покидало чувство радостного возбуждения, пропитывавшее, казалось, всю материю мироздания – лягушки заливались в этой луже так самозабвенно, так радостно голосили о своём житье-бытье, как, должно быть, ангелы седьмого неба, встречая душу праведника, славят Царствие Небесное.
После озерца отправились в Иваньково, где Пал Палыча ждал дед Геня, былой товарищ по охоте, теперь постаревший, потерявший зубы и ловчую прыть. Он звонил утром, сказал, что видел следы – кабаны перешли дорогу и теперь бродят в чащобе, где Пал Палыч на звериной тропе, рядом с засидкой в семнадцать набитых на ствол осины ступеней (меньше нельзя – учуют), сыпал на прикорм кукурузу. Если Пётр Алексеевич имел виды на вальдшнепа, то Пал Палыч намерен был провести ночь на дереве. Твердить ему о неприглядности самовольного пострела не имело смысла – на этот случай у него в запасе был ворох встречных аргументов, начиная от претензий прохвостам-егерям и оборотням-охотоведам, готовым выгнать зверя под ружьё местного бугра или залётного туза в любой сезон, и кончая лицемерными исключениями: мол, коренным народам Севера не возбраняется бить заповедного тюленя и кита, поскольку это их природный промысел, а мужику в добыче, какую брали искони в лесу его отцы и деды, отказано. Разгорячённое подобным спором лицо его без слов говорило: хрен с коромыслом. Пал Палыч был уверен, что нипочём не возьмёт на охоте лишнего, а потому и зверя от его малого беззакония не убудет. Стеллерова корова, воскресни она и прими участие в прениях, эту уверенность определённо бы не разделила.
Слушая такие речи, Пётр Алексеевич всякий раз убеждался, что люди волевые от природы не годятся в мыслители: истина постоянно требует от человека уступки перед своей непреложностью, а сильные натуры на уступки скупы.
– Всё хотел спросить, Пал Палыч, – Пётр Алексеевич аккуратно объезжал торчащие из грунтовки булыганы, – а что Гарун?
– А что Гарун? – Пал Палыч поднял белёсые брови.
– Охотитесь?
– С им?
– С ним. Толк есть?
– Толк есть, – Пал Палыч вздохнул, – да, знать, ня вто́лкнут весь.
Пётр Алексеевич мотнул с усмешкой головой.
– Вы, Пал Палыч, иной раз как юродивый.
– Так мы, Пётр Ляксеич, какие есть. – Пал Палыч задорно улыбнулся. – А что ня так?
– Да говорите, будто Ксения Блаженная, прости, конечно, Господи… Слыхали? Та тоже – всё загадками. Её в сочельник добрым словом привечают, а она: пеките блины, пеките блины…
– А скажу ясно, – подбоченился Пал Палыч. – Испортили собаку в городе. Я её и той вясной натаскивал, и осенью по чарнотропу, когда травы отцвели и ня сбивают больше запахи. Ни в какую – заснула в ней рóда. Загубили пса хозяевá-то прежние. Загубили подчистую.
Гаруна, породистую двухлетнюю лайку, год назад привёз Пал Палычу приятель Петра Алексеевича – профессор Цукатов, тоже любитель побродить с ружьём. Так вышло, что его учёный коллега от Гаруна отказался – брал щенком как домашнего питомца, а он вырос и стал велик для городской квартиры. Пётр Алексеевич знал суровую простоту здешних нравов – тут охотник бестолковую собаку за здорово живёшь кормить не станет – и взгрустнул о незавидной судьбе красивого чёрного пса с белой грудью и хвостом-бубликом. Пусть Гарун не промысловик – но мог ведь стать другом, весёлым и верным…
– В лес отвели? – Голос Пётра Алексеевича окрасили траурные нотки. – Под ракитовый куст?
– Под куст? – переспросил Пал Палыч.
Пётр Алексеевич пояснил, что куст – это фигура речи.
– Вы, Пётр Ляксеич, меня ня путайте. Мы в школе как учились? В первом классе – год, во втором – два… Я Гаруна Гене отдал. Дед уж ня охотится, один живёт, а так хоть рядом есть кто – существо.
– Это вы хорошо, – взбодрился Пётр Алексеевич. – Правильно сделали.
– Он его на цапи во дворе держит. Чтоб лихо ня подкралось.
– Домашнего пса – на цепи?
– Ему ня нравится, а что поделать? Ня гожий на охоту. Сорвётся, по деревне покружит, потом обратно прибягёт.
Пётр Алексеевич решил тему не развивать, подумав о себе рассудительно: «Ну, брат, тебе не угодить».
С Гаруна разговор перескочил на деда Геню. Когда Пал Палыч только начинал баловаться ружьём, Геня был уже знатным охотником, знал повадки зверья и ходил в лес, как в свой дровяник за поленом. Молодые побаивались старших – вдруг зайца возьмёшь, а Геня скажет: то ж мой, я его к празднику, на Покров берёг. И не поймёшь по неопытности – балагурит или всерьёз. Теперь не то. Теперь не было над Пал Палычем шишкаря, кроме леса-батюшки и небесных ловцов, что ушли не превзойдёнными и ястребиным глазом видят сверху зверя на путях его. «Нас в сямье восемь дятей было, – иной раз впадал в сдержанную похвальбу Пал Палыч. – Старшой помёр скоро, мальцем ещё – меня отец, как его, Пашкой назвал. Так за двоих и живу: болячек в детстве – ломом ня отбиться. И паховая грыжа, и дистрофия – ноги колесом, и этот самый… инурез – до сядьмого класса в постель мочился, до созрявания. Но, правду сказать, и силёнок на двоих – Бог ня обидел. Это в смысле той силы-то, жизнянной – няугомонный больно. В лесу сутки буду бегать – ня умаюсь».
Жизненная сила, должно быть, далась ему по наследству. Рассказывал Пал Палыч, что отец его в девятнадцать лет со старыми родителями (он был младшим из семи сестёр и братьев) оказался в оккупации. Когда немцы по деревням собирали годный к работе люд, чтобы гнать в Германию, отец схитрил, прикинулся мёртвым – лёг в гроб посреди горницы, а на двери бумажка: «Осторожно – тиф!» Но немцы, видно, по-русски не читали. Пришли, один у окна встал, другой – у дверей, а третий – в дом. Старики-родители голосят, да без толку. А как фриц отца в гробу в белом исподнем увидал, так смекнул и – дёру. Словом, уберёгся – чего он в их Германии не видел?
Теперь Пал Палыч вещал с пассажирского сиденья:
– Если на кабаньей тропе место ищешь, куда корм сыпать, гляди, где свиньи рылом зямлю́ грабли. И чтобы рядом дерево годящее, куда и пярекладины набить и засесть удобно. А ещё – чтобы сосна или ёлка большая. Кабан любит о них тяреться – паразитов со шкуры на смолу клеить. Та сосна вся в шарсти, и кора у ней клыком пропорота, чтобы сочила всплошь. – И он полоснул рукой по воображаемому стволу, оставляя на нём смолистую зарубку.
Дед Геня встречал гостей на крыльце – в старой, неопределённого цвета куртке, позволявшей ему сливаться с любым природным фоном, как камбале, засаленных штанах и обрезанных под боты резиновых сапогах, обутых поверх шерстяного носка. Прошамкал что-то не то приветливое, не то лукаво-недовольное – Пётр Алексеевич не разобрал. Зато Пал Палыч по-свойски хохотнул и протянул хозяину прихваченный из дома пакет:
– На-ка вот, попробуй нашего.
В пакете была кроличья тушёнка, закатанная в стеклянной банке, и пара уже почищенных Ниной щук – мешок свежей рыбы Пётр Алексеевич и Пал Палыч утром привезли с Селецкого озера от тайловского рыбака Володи. За крыльцом, возле конуры, заливался на цепи Гарун.
Приняв пакет, дед Геня снова что-то протарабарил беззубым ртом, словно говорил на языке шуршащей под ногами сухой травы и шумящего на ветру прошлогоднего камыша. «Как в опере», – подумал Пётр Алексеевич, имея в виду не музыкальность речи, а то, что и там и там разобрать слова было одинаково трудно. Недавно он с Полиной ходил в театр, где давали «Царскую невесту», и впечатления от спектакля были ещё свежи. В том числе благодаря режиссёрскому решению: опричник Грязной был похож на Раскольникова в горячке, а боярин Лыков, вернувшийся из неметчины, – на Ленского, поскольку костюмеры нарядили его во фрак, цилиндр и крылатку. Государь Иван Грозный присутствовал на сцене в виде конной куклы.
Дед Геня между тем продолжал свою арию. Пётр Алексеевич попросил Пал Палыча перевести.
– Охота, говорит, нынче ня та, – с готовностью растолковал Пал Палыч. – Раньше зверья было ня в пример гуще. Зайцы без счёта, кабаны, козы, лисы… За баню иной раз выйдешь, а там лоси стоят как на привязи.
Дед Геня закивал – ввалившийся рот его некрасиво улыбался, зато глаза… глаза сияли.
– Ты, дед, когда помрёшь, меня ня забывай. – Пал Палыч потрепал хозяина по плечу. – Оттуда, с облаков-то, веди меня на кабана. Если ня туда заверну, ты направляй. – Недолго помолчав, Пал Палыч добавил: – А и ня знаю, помрёшь ли. Такие, как ты, ня умирают – такие навсегда остаются в нашей пячёнке.
Дед что-то прошамкал в ответ и засмеялся. Смех его в услугах толмача не нуждался.
Пал Палыч зашёл в комнату и достал из шкафа зачехлённое ружьё, которое держал здесь специально на браконьерский случай. Свою магазинку поставил на его место. Ружьё – двуствольная ижевка – едва ли не за бутылку было приобретено им с рук в соседнем Дедовичском районе ещё в начале бедовых девяностых и, разумеется, нигде не регистрировалось. Если что, его всегда можно сбросить, потом разбирайся – чьё добро.
Собравшись, наконец пошли к машине.
Дед Геня неожиданно изъявил желание ехать с ними.
– Ладно, – сказал Пал Палыч. – Вы, Пётр Ляксеич, на тяге-то с Геней побудьте. А я – на засидку. Как смяркнётся, вы сюда – в Иваньково. Подрямлите. А я покараулю до полнóчи – и тоже к вам.
Пути от Иванькова до Петровского, а оттуда до перелеска, где обычно тянул вальдшнеп, было километра два. На глинистом просёлке, отражая бледное небо, взблескивали небольшие лужи. Поля вдоль дороги, на которых некогда ходили волной под ветром овес, рожь и голубой лён, теперь бесхозно зарастали где березняком, где молодыми соснами. Геня с заднего сиденья что-то вещал, но чувствовалось, что он обращается к слушателям без особой надежды, как поэт к звезде.
Добравшись до места, Пётр Алексеевич свернул с просёлка и завёл машину на небольшой холм, поросший редкими кустами, которые дальше густели и переходили в опушку перелеска. По бездорожью машина шла уверенно – земля была упругой: тёплая весна пока скупилась на дожди, и почва, напитанная лишь талыми водами, не раскисла.
– А правильно, – одобрил Пал Палыч и махнул рукой в ту сторону, куда бежал путь. – Там дорожина в низок идёт, грязь такая – на брюхо сядете.
Воздух дышал влажными запахами пробудившейся земли. Среди жухлой травы тут и там живой зеленью посверкивали листья земляники – такими они выходят прямо из-под снега. Пока Пётр Алексеевич переобувался в сапоги, Пал Палыч закинул на спину рюкзак с топориком, положил в карман, аккуратно смотав проводок с выносной кнопкой выключателя, небольшой подствольный фонарь и подхватил ижевку. Махнув на прощание рукой, он быстрым шагом направился в тот самый низок, за которым по полю и лесу ему предстояло ещё пару вёрст топать до засидки.
Дед Геня, попыхивая папиросой, переминался с ноги на ногу возле машины. На нём были всё те же обрезанные под боты сапоги и засаленные штаны, только куртку теперь запирала молния и перетягивал ремень.
Понемногу смеркалось – до заката оставался чих бараний. В лесу, за низиной, где скрылся Пал Палыч, бормотал тетерев, на голой берёзе, молодые ветви которой красновато румянились спросонок, звонко щёлкал дрозд, кто-то тенькал, кто-то цвиркал, кто-то скучно, как подтекающий кран, цедил по капле один и тот же монотонный писк. Пётр Алексеевич подпоясался патронташем, зарядил ружьё семёркой и отправился к перелеску выбирать позицию. Дед Геня не отставал, то и дело покряхтывая и бухтя что-то себе под нос. Пётр Алексеевич разбирал лишь отдельные слова, – похоже, старый охотник давал наставления и делился опытом. Увы, принять и оценить его уроки не было никакой возможности: чтобы постичь таинственный язык, в который нарядились ловчие секреты, требовался если не розеттский камень, то, как в пресловутой опере, – программка с либретто.
Подступающие ли сумерки навеяли, птичий ли перезвон или образ деда Гени, беседующего со звездой, – припомнился внезапно Петру Алексеевичу завскладом типографии Русского географического общества Иванюта. Практически ровесники, они были дружны. Завскладом писал стихи, несколько изданных им сборников с ироничными дарственными надписями стояли у Петра Алексеевича за стеклом книжной полки. Однажды в задушевной беседе Иванюта ему исповедался. В его юности не было поэтических конкурсов и премий, которые могли бы поддержать и высветить молодое дарование. Да и бес с ними, ведь в юности он твёрдо знал, что любая награда по своему достоинству всё равно окажется ниже его таланта и мастерства – чтобы она пришлась им вровень, ей следует быть исключительной и присуждаться раз в столетие. Потом он повзрослел, изведал аплодисменты, какое ни на есть лауреатство, прочие отметины признания и поверил – волна успеха, как могильная плита, накрыла пеной навсегда. Теперь он говорил себе, что не стоит требовать слишком многого – довольно и того, что талант чествуют и увенчивают, тогда как обычно он остаётся в безвестности. Потом волна схлынула, премии стали обходить его стороной, поскольку народились новые поэты и встали в очередь за венцами. И он покинул подступы к пьедесталам, сделавшиеся такими тяжкими от того, что недавно были столь радостными и утешительными. Вновь оказавшись без наград, он больше не мог согреться мыслью о ничтожестве их значения, потому что и сам его дар уже не виделся ему таким могучим и всепобеждающим, – тогда в сердце его закрались раздражение и ревность. Чтобы не пойти вразнос, он замкнулся, ушёл из шумного поэтического круга, где каждый считал себя гением и одновременно мучительно сомневался в собственной избранности, затворился во внутреннем скиту. С той поры он решительно избегал публичности, и это была одна из тех спасительных причин, которые позволяли ему иногда чувствовать себя счастливым.
Вот и дед Геня тоже словно был в затворе – не доброхотно, а, что ли, вынужденно, обречённо. Затвор навыворот – уединение благодаря невнятице, которой, точно кашей, был наполнен его рот, сам по себе вполне к общению готовый…
– Ну цо? Ружьё да ýда обедают худо?
Пётр Алексеевич вздрогнул. Что это было? Кто сказал? И ясно так – звонкий отзвук как будто бы ещё вибрировал оборванной струной в пространстве.
Дед Геня улыбался, смоля вонючий табачок.
Бывает, мелькнёт безмолвно слово в голове, а кажется – снаружи громом громыхнуло. А тут не слово – целый табунок. Ну не старик же со своей изношенной, скрежещущей в суставах речью так чётко выдал…
Вдали раскатисто хлопнул выстрел. Дед Геня повёл ухом и откликнулся невразумительной тирадой, смысл которой, напрягшись, Пётр Алексеевич всё же уловил: картечь. Ну, то есть вдарили картечью.
Первая пара показалась над верхушками деревьев неожиданно – без цыканья и хорканья. Или Пётр Алексеевич за весенним гамом спускающегося в сумерки леса их просто не расслышал. Вальдшнепы ссорились на лету, наскакивали друг на друга, закладывали резкие виражи, бросались в сторону, ныряли и вспархивали, стараясь достать один другого длинным клювом. Задиристые самцы летели невысоко, но стороной – не под выстрел. Тем не менее сердце Петра Алексеевича забилось бодрее, он приподнял ружьё и, весь обратясь в зрение и слух, проводил драчунов взглядом.
Дождь так и не брызнул, но в остальном порядок – тепло, безветрие и пасмурная пелена на небе.
Вскоре сквозь посторонние птичьи посвисты послышалась хрипловатая тростниковая дудочка: хрвок-хрвоок-цы-цык – раз, другой, третий – и в бледном свете неба над опушкой взмыл трепещущий вальдшнеп. Чуть упредив, Пётр Алексеевич сбил его одним выстрелом – ржаво-бурый, с волнистыми пестринами комок колесом рухнул вниз. Дед Геня удовлетворённо крякнул. Он сидел рядом на земле, подоткнув под зад полу куртки. День ещё не померк – долгоносую птицу Пётр Алексеевич нашёл без фонаря.
Пролётный вальдшнеп, похоже, уже откочевал, остался местовой, так что тяга была средней. Тем не менее Пётр Алексеевич подстрелил ещё двух и двух досадно упустил, пальнув одному в угон метров с двадцати дублетом и промазав, а другого попытавшись взять королевским выстрелом над самой головой и – тоже мимо, после чего наступило затишье. То есть вальдшнеп тянул, но в стороне, за низиной. Некоторое время Пётр Алексеевич ждал, что носатая пичуга пойдёт и на него, но та не шла, прочерчивая дуги над деревьями в недоступном выстрелу соседстве. Не утерпев, он спустился к дороге, миновал вдоль зарослей ольхи, стволы которой оплетал сухой прошлогодний хмель, широкую слякотную лужу в низине и встал с другой стороны перелеска, на краю опушки.
Затянутое хмарью небо уже почти погасло, лишь на западе из-за горизонта его озаряли последние закатные лучи. Вдали опять громыхнул гулкий выстрел, но в этот раз деда Гени рядом не было, а на свой слух Петру Алексеевичу все выстрелы казались одинаковыми – между тем, возможно, это уже Пал Палыч пулей бил подсвинка… Тут Пётр Алексеевич услышал хорканье и развернулся на звук к едва различимым во мраке кустам. Тростниковая дудочка свистнула вновь, ближе, ещё ближе, и впереди над ветвями показалась нечёткая чёрная точка. На Петра Алексеевича невысоко, над самыми кустами шёл вальдшнеп, как говорят охотники – на штык. Вскинув ружьё, Пётр Алексеевич выстрелил. Вальдшнеп рухнул вниз, в кусты, на устилающую сырую землю прошлогоднюю листву. Тут уж без фонаря – никак.
Провозившись некоторое время с поисками, Пётр Алексеевич подобрал добычу. Кругом плясали и тревожно разбегались разбуженные лучом фонаря тени. Вальдшнепу от лобового выстрела досталось – одна из дробин перебила ему верхнее шильце клюва, и оно косо надломилось, а в месте надлома повисла кровяная капля. Почувствовав ладонью на спине птицы что-то твёрдое, Пётр Алексеевич внимательно рассмотрел трофей: на ноге вальдшнепа болталось жестяное колечко, а на спине, подвязанный на двух тонких резиночках, продетых под крыльями, крепился, точно крошечный ранец, небольшой чип. «Отдам профессору, – подумал про кольцо и чип Пётр Алексеевич, – он знает, как распорядиться». Настроение у него было бодрое – охота удалась.
Между тем сумрак над кустами и в стоящем за ними лесу сделался и вовсе непроглядным. Пора было возвращаться. Светя под ноги лучом и разбрызгивая тени, Пётр Алексеевич отправился назад через раскисшую низину.
Дед Геня сидел на устланной старой травой земле у машины, привалившись спиной к двери, и дымил папиросой. Машину Пётр Алексеевич не закрывал, так что тот мог преспокойно разместиться внутри, но отчего-то не разместился. Бросив окольцованного вальдшнепа на землю возле колеса, где уже лежали три птицы, Пётр Алексеевич открыл багажник – достать пакет, чтобы добыча не пачкала кровью рюкзак и коврик. С кряхтением поднявшись с земли, дед разразился чередой шершавых звуков, судя по интонации – одобрительных. И в самом деле: в такой темноте взять вальдшнепа одним выстрелом – дело не плёвое. Пётр Алексеевич внутренне улыбался: похвала старого охотника, пусть даже не вполне разборчивая, была ему приятна.
И вдруг отчётливо, как будто в зоб ему вложили новый голос, дед Геня произнёс:
– Ня путай мудрóго старика со старым мудаком.
На этот раз не было ни ослышки, какая случается порой в задумчивости, ни морока минутной дрёмы наяву – говорящий был очевиден, пусть и окутан павшей темнотой. Воистину чуднáя речь была у деда: точно ворох пепла от сожжённой газеты, в котором нет-нет да попадались обгоревшие клочки с обугленным, но всё же читаемым текстом – увы, бессмысленным в отрыве от истлевших причинностей и связей.
На обратном пути Пётр Алексеевич вспомнил про фляжку, которую, перед отъездом на охоту предварительно наполнив коньяком, сунул в карман рюкзака – она с тех пор так и валялась вместе с рюкзаком в багажнике. Забыл про неё начисто – вечер был тёплый, и тянул вальдшнеп недурно – держи ухо востро, вот и вышло, что а) без нужды и б) некогда. Зато теперь фляжка придётся кстати, поскольку Пётр Алексеевич решительно не знал, чем ему заняться с разговорчивым, но при этом досадно безъязыким Геней до той поры, пока не вернётся слезший с дерева Пал Палыч.
Вскоре в свете фар показалось Иваньково, и машина свернула к избе старика. Пёс у конуры зашёлся лаем, но, увидев хозяина, умолк и принялся мести хвостом.
Захватив фляжку, вид которой Геню явно воодушевил, Пётр Алексеевич следом за хозяином поднялся на крыльцо. В сенях переобулись, сняли куртки, и старик, рассыпая из-под носа шамкающий говорок, принялся хлопотать в кухне над столом. Горбушка хлеба, банка привезённой Пал Палычем кроличьей тушёнки, три солёных огурца на блюдце и два стакана – всё убранство.
Дед Геня исторг протяжный, но нерасчленяемый порядок слогов и вопросительно взглянул на Петра Алексеевича. На всякий случай тот кивнул. Хозяин, сипло кашлянув, прошаркал к холодильнику, потом – обратно, и на столе появился шмат розоватого на срезе сала. Предложенный Геней кухонный нож был сточен в шило, поэтому Пётр Алексеевич достал из поясных ножен свой и быстро насёк несколько ломтиков. Потом нарезал хлеб и огурцы, после чего свернул фляжке голову и плеснул в стаканы пустивший крепкий дух коньяк.
– За славную охоту, – провозгласил Пётр Алексеевич. – Пусть и Пал Палычу сегодня повезёт.
Хозяин согласно закивал, поддакнул и опрокинул стакан в тёмную яму рта. В успехе Пал Палыча он был заинтересован напрямую – тот всякий раз, взяв кабана со здешней осины, щедро делился мясом с дозорным, следящим за ходом зверя, так что хватало старику и себя потешить дичиной, и отправить гостинец сыну, живущему, со слов Пал Палыча, в Пскове и наезжавшему проведать Геню, увы, не часто. Пётр Алексеевич тогда подумал: «Известная история – одно из двух: старикам вечно не хватает либо внимания детей, если они разделены, либо пенсии на их содержание, если великовозрастные чада от стариков не отлепились».
Так и сидели: дед Геня смолил папиросу за папиросой, сорил бесполезными словами, Пётр Алексеевич, ковыряя ножом тушёнку, прислушивался, ловил интонацию, следил за мимикой хозяина и в тех местах, где полагал это уместным, выражал бодрое согласие или улыбался. И тут дед в очередной раз вразумительно изрёк:
– А цо бояца мне? Ня бяри чужого ницóго и ня бойся никóго.
Словно из мутной булькающей лужи вырвался чистый фонтанчик гейзера и снова в мутное бульканье упал.
На этот раз Пётр Алексеевич уже не удивился, напротив – обрадовался определённости высказывания и охотно Геню поддержал:
– Вот это верно. И звучит как тост. – После чего налил коньяк в стаканы.
Когда фляга опустела, вновь набивший рот кашей, однако же повеселевший и теперь беспрестанно улыбающийся лучистыми глазами дед достал засаленную колоду карт – тут уж и слов не требовалось, чтобы его понять.
Перебрались в комнату на старинную оттоманку с валиками и подушками, обтянутыми изрядно повытертым и залоснённым гобеленом, где, развалившись в турецкой неге, лёжа на боку лицом друг к другу, принялись резаться в подкидного дурака. Во рту хозяина дымила папироса, рядом грудой окурков ершилась жестяная пепельница. Большая русская печь, протопленная ещё перед приездом гостей, дышала каменным теплом.
Дед Геня оказался ловок в картах – из десяти партий Пётр Алексеевич остался в дураках восемь раз. Выигрывая, старик возбуждался и радовался, как голопуз, получивший в руки погремушку.
За окном стояла казавшаяся из избы непроглядной темь, комнату заполняла сизая пелена, лампочка под потолком пускала в табачном дыму иглы жёлтого света. Понемногу Петра Алексеевича сморило. Заметив это, дед Геня благодушно предложил подремать и, подавая пример, откинулся на подушку. Кажется, Пётр Алексеевич уже понимал его без перевода, как клоуна Асисяя, – довольствуясь интонацией и мимикой.
Сон Петру Алексеевичу приснился странный, беспокойный, городской. Большой концертный зал; на заднем плане сцены – музыканты с гитарами, мандолинами и медными духовыми играют что-то шумно-ритмичное, с трубными подвывами, а перед рампой летают вверх-вниз визжащие кошки на парашютах, и дамы в кринолинах пьют чай из ночных горшков.
Момент появления Пал Палыча Пётр Алексеевич проспал. Однако вынырнул из забытья легко, без вязкой тяжбы между сном и явью. Когда он открыл глаза, Пал Палыч извлекал из шкафа винчестер и ставил на его место ижевку. Дед Геня сидел на оттоманке и молча следил за манипуляциями гостя.
– Что делать – ня пришёл кабан на кукурузу, – словно бы отвечая на незаданный вопрос, сказал Пал Палыч. – Ты, дед, следы глядел – ня обознался?
Глаза старика улыбнулись, шевельнулись ввалившиеся губы, но он по-прежнему молчал, и в его молчании странным образом чувствовалась какая-то осмысленная завершённость и полнота.
– Ня злись, дед, ещё придёт – куда ему деваться? Будем с мясом, ня боись.
Как будто смущённый непривычным безмолвием старого охотника, в котором, вероятно, ему мог померещиться укор, Пал Палыч заспешил, поторапливая Петра Алексеевича к отъезду.
Вышли на улицу. Ночь была черна, как обморок вселенной, – точно и не апрель, а поздний октябрь на дворе. Из конуры молча вылез Гарун – в темноте его выдавали лишь позвякивание цепи и белое пятно груди. Сели в машину. Дед Геня остался на крыльце – его силуэт озарял желтоватый свет, падающий из открытой двери.
– Ня будет дождя – плохо, всё пяресохнет, – посетовал Пал Палыч, устраиваясь на переднем сиденье. – Воды нет – рыба рано придёт и рано уйдёт. Нынче зимой воды не было в колодцах – уровень грунтовый падает. И осенью не было воды – бобры уходят. Все года ловил, а тяперь, видать, всё – ня станет зверя. Про вясну говорят – будет затяжная. Хорошо, чтоб была как нет дольше, чтобы дожди пошли. Моё мнение.
По пути к Новоржеву Пал Палыч вспоминал юность.
– После техникума я в армии служил на танке. По телевизору биатлон показывают – видали?
– Танковый?
– Ага. У нас в то время тоже было, только ня называлось биатлоном, так – соревнования. Гянерал-майор Макаров нашим корпусом командовал. Сержантам, какие займут первое, второе, третье место, – тем альбомы бархатные в подарок. А офицерам – авторучки чарнильные с золотым пяром. Соревнуемся, а тут офицеры ниже сержантов показали результат. Так он, Макаров-то, офицерам ня дал ничего. А нас, трёх сержантов, вызвал. Я младшим был, а двое на полгода меня старше. Вот гянерал-майор-то и вручает: «Вам, – говорит тем двум, – на дембель альбомы, а тябе, – говорит мне, – ещё служить, ты офицерскую ручку дяржи…» Только и смеху потом: «Ну, Павлуха, даёшь! Офицер!» – Пал Палыч тряхнул головой и коротко, но заливисто рассмеялся. – Только я на сверхсрочную ня остался. Мы с Ниной ещё до армии сговорились, чтобы жаниться. Как отслужил, позвали в Ломоносов на танкоремонтный завод. А Нина ни в какую: я без зямли ня могу, мне цветы нужны и природа…
С обочины дороги в свете фар взлетела какая-то крупная хищная птица.
– Филин, – с одного взгляда определил Пал Палыч и, немного помолчав, признался: – А свинья-то пришла. В кустах стояла – осторожная. Но к кукурузе ня вышла: еле-еле фыркнула и – боком. Маленько погодя слышу – поросята тоже идут, ширкают. И – сзади мимо меня… Учуяла свинья, или что… А деда я так – подразнил.
– Давно вы с Геней в приятелях? – В голове Петра Алексеевича забрезжило не до конца оформившееся соображение.
Пал Палыч с готовностью переменил тему:
– В молодых годах я по всему району охотился. Мясо меня ня интяресовало – мы любители были зайца, лисы, енота… В бригаде ходили. Ня за шкуру даже. Увлекало нас просто. Конечно, шкуры сдавали, они денег стоили, но ня дорого – мотоцикл ня купишь. Так – на порох да капсюли. Патроны-то сами снаряжали. Тогда Геню и узнал. Он с Иванькова приходил в Голубево охотиться, а там у материной родни дом. Побаивались его. Он охотник старый – опасались, вдруг ня так что, ня ту лису возьмём… Я говорил уже. Ня боялись даже – уважение было. Он же простой, ня жадный дед – притягивает. Ну и начали общаться…
Ночные тени в свете фар, густые вдали, по мере приближения подтаивали и отползали в придорожные кусты. Весенний воздух был пуст – летающая впотьмах дребедень ещё не народилась и не расправила слюдяные крылышки.
– Был у нас с Геней в бригаде случай. – Подоспевшее воспоминание озарило взгляд Пал Палыча озорным светом. – Старшие встали на номера – Геня, Хомиченко, второй секрятарь, и ещё трое, – а мы с Толей Евдокимовым – в загоне, как молодые. Мы, значит, в загоне, а тут гуси летят – октябрь был месяц или сентябрь, ня помню. Толя – р-раз – стволы на гусей. Он, может, и стрелять ня собирался, а я откуда знаю? Я сразу в мозгах: ага, он будет первых бить, а я, значит, с серядины и сзади. И тоже стволы вверх. Ня дожидаясь, когда он выцелит, – бух! И он тоже – бух! Тут сразу собаки заорали – метров в пятидесяти. Заорали и – на номера. А Геня, он такой – если кто в загоне выстрелил, он бросает номер и на выстрел бяжит, знает – зверь завален. По сябе ж судит. Чего тогда на номере стоять? А мы-то стреляли по гуся́м, Пётр Ляксеич. Понимаете? А лось поднялся и пошёл прямо на него – на евонный номер. А его нет. Ох, как он нам с Толей хвосты накрутил!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.