Текст книги "Игры на свежем воздухе"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Перелетая по оголившемуся, притихшему и опустевшему лесу с места на место, обособившиеся от выводка петухи однажды встретили матёрого косача – восхищённые его бывалым видом и уверенной повадкой, выбрали поляша себе в наставники, перенимая у него навыки и учась всему, что было им в новинку. Теперь они повсюду, точно привязанные, следовали за ним, как прежде следовали за матерью. Ранним утром, едва только просыпался поляш, взмахивал крыльями и поднимался в воздух, вслед за ним взлетали три петуха, и все отправлялись за реку, к берёзовой роще на холме, чтобы поклевать серёжки, спящие почки и нежную кору на молодых ветвях, не обращая внимания на лис, если на них не обращал внимания вожак, и без любопытства провожая взглядом лосей и кабанов, если те объявлялись поблизости.
Снег лёгкой пеленой укрыл лес и поля. Морозы были не крепки, но наметённый белый покров, похоже, лёг надолго. Как-то утром, по пути к своей роще пролетая над заснеженным лугом, искрящимся под лучами восходящего солнца, заметили косачи, что уже сидят на их берёзах, повернув клювы к сияющему горизонту, две пары тетеревов. Собратья в ледяном оцепенении встречали зарю. Спокойствие их ободрило косачей – им нечего делить, лакомых серёжек в роще хватит всем. Не заметили они только длинных жердей-подчучельников, на которых были высажены на ветви безжизненные чужаки. Тяга сбиваться в стаи, которая зимой охватывает тетеревов и подталкивает друг к другу, позвала косачей подсесть неподалёку от застывших пришлецов.
Не успели птицы расположиться, как из прогляда шалаша-скирды, устроенного под берёзами и крытого еловым лапником, блеснула молния и грянул выстрел, и тут же снова – молния и гром. Старый поляш, уже нацелившийся на свисающую перед ним серёжку, чёрным комом рухнул вниз. Второй заряд, сухо щёлкнув по сучьям, прошёл мимо уже однажды подстреленного молодого косача – на этот раз дробь не задела его.
Сорвавшиеся с веток братья в ужасе забили крыльями и опрометью понеслись из рощи обратно в лес. Напуганные и потерянные, до вечера не могли они успокоиться, метались по местам ночёвок и днёвок в поисках своего вожака, но не было его нигде: ни на земле, ни на ветвях, ни в небе. Вторя их тоске, подвывал в бору лешак – гонял по округе зайцев.
Через несколько дней, повинуясь стайной тяге, братья нашли новую компанию – присоединились к табунку разновозрастных тетеревов и остались вместе с ними коротать недолгие зимние дни и непомерно растянувшиеся ночи.
Вновь посыпал с неба снег, на этот раз густой и щедрый, а вслед за тем схватила округу уже позабытая за прошлые годы лесными жителями зимняя стужа. Ночевать на деревьях и в сухой траве стало холодно, и теперь тетерева сразу после вечерней кормёжки падали с берёз в наметённые белые гривы и, пробив телами снег, хоронились, укрытые от мороза и ветра, в глубоких лунках, где дремали до рассвета.
В один из дней, когда игривая метель заносила кусты с поваленными в бурелом деревьями, обращая их в череду покатых сугробов, тетеревиная стая отправилась на вечернюю кормёжку в облюбованный березняк. В полёте они заметили внизу, под соснами, идущего на лыжах человека и тут же заложили широкий круг, чтобы облететь опасность стороной. Человек же, прикрыв от колкого снега ладонью в варежке глаза, проследил их полёт, после чего неторопливо отправился следом.
Набив желудок серёжками и почками, тетерева попадали в пухлые белые намёты и затаились в лунках. Подстреленному летом косачу не спалось – ныли на морозе зажившие раны. Пытаясь поудобнее устроиться, чтобы в покое отдохнуть от зимних тягот, он долго ворочался в своём убежище – поэтому первым услышал скрип снега на поверхности, когда остальные птицы уже засыпáли. Охваченный тёмной тетеревиной тревогой, косач пробил единым махом наметённую на лунку крышу и в белом облаке снежной пыли шумно взвился над землёй. Следом за ним, разбуженные треском его крыльев, взметнулись из лунок и остальные тетерева.
Двойной выстрел слился в один раскатистый гул. Молодой косач, первым почуявший опасность, и выпорхнувший следом матёрый петух, словно споткнувшись на лету, кувыркнулись в воздухе и шлёпнулись на снег, окропив его кровью. Остальная стая, охваченная птичьим ужасом, что есть мочи забила крыльями и скрылась за чёрным лесом.
* * *
Пал Палыч и Ника возили на тачке магазины с рамками, тут и там облепленными не желающими расставаться с мёдом пчёлами. Александр Семёнович в пристройке снимал ножом с запечатанных сотов забрус. Пётр Алексеевич крутил ручку гремящей медогонки. Полина то и дело включала электрический чайник, держа наготове горячую воду для вязнущего в воске пасечного ножа. Профессор прогуливал в полях Броса – тумаком и лаской учил без команды не отправляться на поиск и на потяжке не убегать далеко от хозяина.
В пристройке пахло мёдом и ароматной узой.
– А всё-таки коммунизм – сила. – Александр Семёнович окунул нож в бидон с кипятком и продолжил резать тяжёлую, почти полностью запечатанную рамку. – Даже в таком обороте, как у нас вышло.
– Советскую школу с нынешней не сравнить, – поддержала отца стоящая на пороге дома Полина. – Я по сию пору тангенс с котангенсом не спутаю, хотя они мне в жизни ни разу на глаза не попались.
– Вот я – деревенский малец, голытьба, безотцовщина, а мне – образование, Академия, квартира, мастерская… Полстраны за государственный счёт на учебных практиках в Репинке объездил. – Таз перед Александром Семёновичем был уже наполовину заполнен срезанным забрусом. – Винтик из таких строгали? Куда! Доносы на меня в Комитет писали и на целине, и здесь, в Ленинграде. А ничего – двадцать пять лет живопись в Мухе преподавал. Только мы как ломать начнём, так поломаем всё – и хорошее, и плохое. Не умещается в головах, что не только чёрное или белое, а то и другое вместе… Конечно, было и чёрное, ничего не скажу. Зачем мучительство это, давильня, оговор? Понятно, с дешёвой силой коммунизм сподручней строить. Но зачем вот это – истерзание, голод лагерный? Да там половина таких было, что за одну идею готовы жилы рвать, Магнитки и Комсомольски-на-Амуре поднимать. А их в пыль – вот этого не одобряю. Да если к человеку с любовью, он тебе всего себя – на блюдечке…
– Чтобы жить при коммунизме, человек должен стать пчелой. – Пётр Алексеевич повернул в медогонке кассеты с рамками. – Да и тогда найдётся пасечник, который захочет ваш мёд хапнуть.
– Это верно, – согласился Александр Семёнович. – Не во всём ещё человек образовался. Но было ведь и светлое: энтузиазм, стабильность, пирожковые… С начала шестидесятых по конец восьмидесятых в магазинах цены не менялись. Теперь такое не представить. И это чувство было, что ты – часть чего-то великого. Самой могучей и справедливой глыбы.
Оцинкованная стенка медогонки блестела изнутри, усеянная стекающими вниз каплями, – всё дно уже было закрыто густой янтарной массой, подёрнутой рябью от вращающихся над самой её поверхностью поворотных кассет. Ещё пару рамок, и надо будет сливать мёд в ведро. Крутя липкую ручку приводного механизма, Пётр Алексеевич думал: «Коммунизм похож на вечный двигатель – идея есть, а двигателя нет».
Ника подвезла на тачке очередной магазин с рамками. Пётр Алексеевич занёс его в пристройку и поставил на пол рядом с Александром Семёновичем. Потом поменял в кассетах пустые рамки на полные и вновь взялся за вымазанную мёдом ручку. По оконному стеклу, гудя слюдяными лопастями и пытаясь выбраться из сумрачной пристройки на свет, ползали пушистые пчёлы.
Александр Семёнович сменил тему и теперь рассказывал о живописи, метаниях юности, даровитых и не очень художниках, встреченных им на тернистом пути. Большинство историй Пётр Алексеевич уже слышал прежде, поэтому, внешне оставаясь в поле общей беседы, думал о своём. «Вот взять искусство, – размышлял он. – Ведь очевидно, что оно – особая форма консервации энергии. Человек это чувствует, когда слушает великую музыку, смотрит живопись, достойную этого слова, или читает талантливый текст, подзаряжаясь от них, как от чудесных батареек, токами необыкновенной силы. Но это в минуты небесной глубины. А как мы пользуемся этими консервами в обыденщине? Музыкант щиплет струны на сцене – зритель платит за билет. Художник пишет портрет одалиски, папик отслюнивает гонорар. Писатель сочиняет истории – читатель пробивает чек за книгу. Происходит трогательный обмен одного обмана на другой. Кто же в нынешние времена будет спорить, что деньги – один из самых великих обманов…»
– Пора сливать, – заглянула в барабан медогонки Полина.
Сбитая в полёте мысль Пётра Алексеевича так и осталась недодуманной – потеряв наметившиеся очертания, она потускнела и ушла на глубину, в придонный ил, где окуклилась в дрёме, как множество других незавершённых мыслей.
Пал Палыч сидел на скамье под рябиной и смотрел, как профессор и Пётр Алексеевич ощипывают уток, бросая перо и пух в большой полиэтиленовый мешок, чтобы не разнёс по двору ветер. Но ветер изворачивался – игриво подхватывал и разносил. Свои трофеи Пал Палыч забросил Нине в Новоржев – сам никогда не щипал, считал, что не мужское дело. Днём после качки мёда поехали на Михалкинское озеро: Пал Палыч с Петром Алексеевичем на лодке, взятой у рыжего старовера Андрея, опять поднимали уток из гущины, а Цукатов с Бросом охотился в заливном кочковатом осочнике, местами крепком, а местами зыбко колебавшемся под ногой. Кроме двух уток, профессор взял в болоти́не коростеля и бекаса.
Небо быстро гасло, на землю падали сумерки. Полина из дома звала к столу. Откликнулись, мол, скоро: осталась ерунда – опалить и выпотрошить.
Пётр Алексеевич приглашал на вечерние посиделки в Прусы не только Пал Палыча, но и Нину, однако та, сославшись на хозяйственные хлопоты, не поехала.
– Когда в деревне живёшь, тогда и начинаешь природу понимать. – Пал Палыч, видимо, читал по лицам, потому что сразу пояснил: – Вот сейчас лето – ты бегай, а придёт зима – и ты должен спать, как медведь. Медведь без задних ног, а ты вполглаза, ня на все сто спи – набирайся сил на лето. А летом – пошёл, пошёл, пошёл… живи на всю катушку. И уже до осени. Мы от зверей, которые зимой залегают, ня далеко ушли. И это хорошо, меня радует – есть когда вылежаться.
– С луга в лес вышел – там ёлки, хотел пройтись, посмотреть рябчика, – говорил о своём Цукатов. – Рябчика не видел, но забрёл так, что, чёрт дери, все концы потерял – запутался, куда идти. Был бы один – заблудился. Хорошо, Брос вывел.
– Если леший взялся кого по лесу водить, пути путать, – подался вперёд Пал Палыч, – единственный способ, чтоб избавиться, – развернуться и с ружья пальнуть. Он, леший, за тобой сзади идёт и тебя вядёт. А если ты без ружья или ты – женщина, то ня стесняйся, возьми палку и со всей злости – главное, у тебя злость должна быть – эту палку кидай туда, чтобы сзади ня ходил. Потом у тебя сразу ум образуется и куда надо выйдешь. Как старый охотник говорю. Вот был случай: Можный – тоже охотник, тяперь астматик, на фыркалках живёт – остановил машину на дороге, вышел, двинул в лес – ня будешь же на обочине оправляться… Там, – Пал Палыч, откинувшись на спинку скамьи, махнул рукой в сторону темнеющего горизонта, – за Плавно дело было. Зашёл в куст, сел, посидел. Потом – обратно к машине… А отошёл-то всего ничего. Так вместо машины – заблудился! Ходил-ходил и всё уже… понял, что идёт ня туда. Ни компаса с собой, ни ружья – по делам ехал. А уже вечер, скоро станет тёмно, как тут ня запаникуешь? Единственно вспомнил, как охотники говорили: возьми палку да вмажь ему, чтобы сзади ня ходил. Так он взял палку и палкой этой как его огрел… Чарез две минуты вышел к машине. – Пал Палыч, задрав голову, смотрел на свисающие с веток рябиновые грозди. – И я так делал. Только я с ружья стрелял. И вышел – моментом. Ня то что час-два – сразу вышел. Хошь верь, хошь ня верь, а людьми проверено. Зямля-то зарастает, всё меняется…
– А я слышал – рубашку надо наизнанку вывернуть. – Пётр Алексеевич стирал с рук налипший пух. – Тогда леший отстанет.
– Ня знаю, – усомнился Пал Палыч. – У нас – палкой.
За столом вспоминали охоту, строили планы на завтра. Воодушевлённый добытой позавчера тетёркой, Цукатов собирался с раннего утра, затемно, отправиться в лес, надеясь опять набрести на тетеревов или поработать с Бросом по другой боровой дичи.
– Хорошо в Жарской лес сходить, – порекомендовал Пал Палыч. – Там болота, там ягодники. Если поглубже зайти, можно глухаря встретить.
Профессор принёс планшет, открыл на экране карту – Пал Палыч с Петром Алексеевичем показали, где Жарской лес и на какие лесные дороги можно съехать.
Потом Александр Семёнович рассказывал про Академию, про Муху, про студентов и преподавателей. Вспомнил однокурсника – тому не давалась живая натура, и он писал городские пейзажи. Сначала виды старого города утоляли его голод как художника, а потом он и вправду кормился ими – наибольший успех у любителей живописи имели именно работы с соблазнительной петербургской стариной: Мойка в снегу, Невский под дождём, Исаакий в мокрых солнечных бликах…
– Люблю искусство! – дал волю воображению Пал Палыч. – Когда красиво – очень люблю!
И, перехватив у Александра Семёновича инициативу, тут же перескочил на подножку другой истории:
– А вот до чего смешной был случай – дружок-охотник рассказал. Мороз – градусов двадцать, двадцать пять – и он пошёл на охоту. С ружьём, но без собаки – собаки у него гожей не было. Ходил, ходил… А холодно, но на нём тулуп овчинный – хороший, новый. – Пал Палыч приложил ладони к груди, словно ощупывал на себе тулуп. – Нашёл след зайца – надо тропи́ть. Ходит, ходит, тропит… Видит – одна скидка[14]14
Скидка заячьего следа – один из элементов запутывания следа зайцем: он бежит прямо, останавливается, возвращается по своим следам обратно (т. н. «сдвойка») и делает прыжок в сторону, за куст, кочку, дерево или ещё какое-нибудь укрытие. Прыжок бывает до четырёх-пяти метров.
[Закрыть], вторая скидка, третья. Ружьё поднял, глядит – а тут заяц соскочил. Он – хлоп его. Заяц побёг, но кровинку дал. Он пошёл по следу искать – может, хорошо задел, так завалится. Ходил, ходил, видит – выворотень, и он, заяц, в дыру под корни забрался. Ах ты, милок, ну я тебя сейчас… – Пал Палыч уже изображал в лицах. – А топора-то нет, так он ножом меж корнями расчистил и – рукой туда. А заяц вижжит, пишшит, ему его никак… Он и палкой туда, и рукой – загнал в бок и за уши-то взял. А заяц вярешшит, как рябёнок маленький. Что делать? Ну, он решил ня забивать, живым принести: покажу, мол, батьке, что руками живого зайца поймал. Вярёвку достал – петлю на задние ноги, петлю на пяредние – и через плечо за спину повесил. А до дому километров пять. И пошёл – на плече ружьё, за плечом заяц. Идёт – сам в тулупе, а ему всё холоднее и холоднее. Заяц за спиной шавелится, шуршит. Ну, шуршит и пусть шуршит, что с него… Но только ему всё холоднее и холоднее – уже и спина замерзает. Как быть? Надо отдохнуть. Выбрал сосну с суком, чтобы зайца повесить. Остановился, повесил. Тот живой – бьётся, крутится. А что-то всё холодно… Он тулуп снимает, а там такая дырка! – Руки Пал Палыча как будто охватили футбольный мяч. – Заяц проел – отрывал кусками и бросал! А он идёт – ему всё холодней и холодней! – Пал Палыч залился смехом. – Новый тулуп – и такую дырку! Что делать? Надо живым донесть, а то батька ня поверит, что тот проел. Отдохнул, опять зайца через плечо… Приходит домой и батьке жалуется: пап, так и так, поймал зайца живого, а он тулуп мне весь разъел. «Снимай, – говорит, – зайца, я погляжу». Он зайца снял. Батька как поглядел на спину – и в покатуху: «Сынок, как он тябе голову ня отъел! Пришёл бы без головы! Как ты шёл пять километров – ня чувствовал?» Понимаете? Он думал – батька ругать будет, а вышло – рассмешил. Вот какие случаи.
Опорожнив рюмку, Александр Семёнович заметил:
– Ты, Паша, всё на память жалуешься. А чего жалуешься? Что с памятью не так? Всё у тебя в порядке.
– Памяти нет, – возразил Пал Палыч. – Басню Крылова в школе выучить ня мог. Смысл понимаю, а рассказать – мне ня рассказать, слова ня запоминаются. А матом заверни, так всё запомню – буква в букву. По примерам, задачам, правилам каким – физика там, чарчение – нет для меня сложности. Понимаете, Ляксандр Сямёныч? Памяти нет, а мозги работают. С годами только маленько стала появляться. Что такое с головой? Как бес водит за нос.
– Мимо такого носа не пройти! – Александр Семёнович задорно рассмеялся.
– Да, – Пётр Алексеевич разделывал на тарелке ломоть тушёного кабачка, – на вас глядя, никогда не скажешь, что с памятью нелады.
– Так я ня спорю, – сиял от лестного внимания Пал Палыч. – Память – она такая, интересная. По школе ня запомнить ничего, а если что по жизни – так никогда ня скажу, чтобы памяти не было. Да, быстро выскочит с головы, но потом обратно встанет…
Вскоре каким-то образом Пал Палыч свёл разговор к Жданку. Пётр Алексеевич готовился к трагедии, но дело не тянуло и на драму.
– Он с Белоруссии, и рода у него такая: половина была в полицаях, а половина – в партизанах. И сам потому – немножко гниловатый. Свастику любил фашистскую, кепки, как у нямецких солдат, сам шил и носил. – Пал Палыч пригладил белёсые волосы, убеждаясь в отсутствии немецкой кепки на собственной голове. – Он человек такой… Дал мне машину. У меня не было – я попросил. Так он потом год попрекал меня той машиной, что он дал, а я у него буксировочный трос свистнул. А я его брать ня брал, этот трос! Какой ты друг, если ты за буксировочный трос обвинил? А я-то знаю, что ня брал!
В девяностые Жданок наладил в подвластном ему обществе такую систему: сбил охотников в бригады и поделил между ними территорию, а кто хотел охотиться самостоятельно – те в пролёте. Каждая бригада платила мзду мясом: завалили лося или кабана – несли Жданку долю. А он от этой части часть – начальству в Псков, чтобы была на столе у руководства свежая дичина. Он всю жизнь хотел подняться выше – быть охотоведом. Пал Палыч тоже метил в ту пору в охотоведы – как-никак техникум за плечами, – на этом со Жданком разошлись окончательно. Пал Палыч намекнул, что Жданок на него в областную природоохранную прокуратуру нехорошие звонки делал. В итоге не вышло ни у того ни у другого – поставили из Пскова охотоведом третьего.
– Путёвку или лицензию на зверя дают, а охотиться негде – все угодья поделёны между бригадами! – кипятился Пал Палыч. – Или вступай в бригаду, или пошёл вон – тут мы охотимся! А мне это ня надо. – Рука Пал Палыча решительным жестом отвергла несправедливое установление. – Какой ты друг, если я к тябе пришёл, а ты меня на жопу посадил? Ничего – мы тут, на зямле, никогда ня голодовали… Не было такого. Мы и хозяйством проживём.
Сколько Цукатов себя помнил, ничего подобного с ним раньше не случалось. Заблудиться – и так нелепо – это надо умудриться!
Утром, затемно, как и собирался, он с Бросом выехал в Жарской лес. Уже в рассветных сумерках свернул с гравийки на лесную дорогу, проехал с километр вглубь старого бора, оставил машину и пошёл в чащу. Тут и там на пути встречались давно оплывшие и заросшие мхом ямы от партизанских землянок. Крупноствольный сосняк с можжевеловой порослью сменялся болотцами и ягодниками, поросшими багульником и чахлым криволесьем, те чередовались с пятнами березняков и осинников, а потом снова начинался бор, во мху которого торчали зеленоватые и красные шляпки сыроежек. Поначалу птицы поодиночке перекликались в кронах, но постепенно лес наполнялся звонким щебетом, дробью дятла, кошачьими вскриками соек. Мох, кусты, траву, черничный и брусничный лист покрывала белёсая утренняя роса, и за Бросом оставался отчётливый тёмно-зелёный след. Собака работала хорошо – прихватывала наброды, но ни тетеревов, ни рябчиков, ни глухарей не было, хотя пару раз им встретились пепельно-бурые глухариные перья.
Ходили долго. Уже давно рассвело, солнце медленно катилось по лазоревому куполу. Высохла роса, солнечные блики, пробившие сети древесных крон, играли на земле и слепили, ударяя брызгами в глаза. Время шло к полудню, когда небо затянула плотная пелена: похоже, хмарь набежала надолго. Несмотря на то что при рассеянном свете и охотник, и грибник чувствуют себя в лесу лучше, чем при ясном небе, Цукатов подумал: не пора ли повернуть обратно, к машине, – не то чтобы он устал, просто охота не клеилась и интерес угасал. Но тут Брос сорвался с места и усвистал в чащу – зоркий глаз Цукатова успел заметить, как мелькнул между стволами бурый зайчонок. Стало любопытно, что предпримет пёс и как поведёт себя, поэтому профессор сразу не отозвал Броса, а зря – следовало отозвать.
Присев на поваленную сосну, Цукатов принялся ждать – чем чёрт не шутит, может, собака блеснёт и выгонит на него зайца. Но время шло, а ни зайца, ни Броса не было – только ровно шумел лес под набежавшим ветром, качал кронами, ронял на землю листья, хвою и рыжие чешуйки сосновой коры. Профессор свистнул в свисток. Потом стал звать собаку голосом. Тщетно. Тут он впервые ощутил спиной холодок тревоги. Пошёл в ту сторону, куда сорвался Брос, звал, кричал, даже выстрелил в воздух, но пёс не возвращался и не подавал голос. Тут и там виднелись пласты вывороченного мха – бороздил рылом землю кабан, – Цукатов волновался за пса. Внезапно начался ельник, он был мрачен и молчалив – все лесные звуки гасил шумевший в кронах ветер.
Прошло ещё какое-то время, прежде чем профессор понял, что заблудился. Попробовал сориентироваться, но солнце глухо закрывала небесная хмарь; планшет не показывал точку местоположения, тщетно силясь отыскать спутник, а без того закачанная карта делалась практически бесполезной. Телефон не ловил – опция «звонок другу», увы, оказалась недоступна. От машины он шёл в лес примерно на север, возможно немного уклоняясь на запад, значит… С гравийки сворачивал налево, следовательно, она где-то на востоке… По сосновым стволам Цукатов определился со сторонами света и двинул туда, где находился юг, – до лесной дороги, предположил он, путь короче, чем до гравийки.
Уже вечерело, когда профессор почувствовал, что накал беспокойства в его сердце дошёл едва ли не до градуса смятения – Цукатов тлел изнутри, как торфяник. Его предал юг, его предал восток – и там и там был только лес, болота и снова лес, становившийся всё дремучее и непролазнее. Ему уже мерещились между стволами пугающие тени: не то чтобы он впал в отчаяние – для паники Цукатов был неуязвим, – однако душевное равновесие определённо его оставило. Профессор вымотался, ноги его гудели, глаза разъедал пот усталости, но он шёл и шёл, не позволяя себе и пяти минут малодушного отдыха. В какой-то момент, обернувшись, он в сумерках вполне отчётливо увидел, как в нескольких шагах позади что-то большое и косматое, покрытое буро-зелёной шерстью, беззвучно метнулось за дерево, оттуда удивительным скачком – за другое… Ток крови замер в его сердце. Вскинув ружьё, Цукатов выстрелил.
* * *
Из рябухиных петушков осталось только два брата. Худо ли, хорошо – перезимовали оба. Не бил их больше из грохочущей палки человек, не скрадывала зубастая лиса, не подстерегала енотовидная собака, залёгшая в эту зиму на морозы в спячку. До начала весны братья держались с косачиной стаей, а потом по родовому зову ватага распалась, каждый сделался сам по себе. Однако братья всё же старались не терять друг друга из вида, кормясь и ночуя по соседству.
На земле всё шире расходились проталины, небо засияло звонкой голубизной, лес пах теперь совсем иначе, наполненный бодрящим ожиданием и брожением оживших соков. Поначалу, когда матёрые косачи, взлетая по утрам на деревья, стали затевать первые, ещё как будто робкие песенные споры, братья слушали их с удивлением, но вскоре и им неодолимо захотелось вплести в этот воркующий хор свои неумелые голоса.
Капель отзвенела, посеревшие сугробы сползли в низины, на припёках обнажилась прошлогодняя трава, из веток берёз на зимних сломах засочилась душистая влага. Теперь братья смотрели на случайно встреченных тетёрок совсем другими глазами – вид их пробуждал волнующее нетерпение и сладкую негу у них в груди. Одновременно почувствовав трепещущими сердцами дыхание весны, ведомые её проснувшейся силой, братья отправились, толком не ведая зачем, на ту самую поляну посреди заросшей вырубки, куда в прошлом году прилетала на тетеревиное токовище их мать. Поначалу они только слушали бормотание и чуфыканье бывалых петухов, наблюдали за их танцами и яростными схватками, но с каждым днём их всё сильнее тянуло туда, на поляну, в центр гульбища, чтобы забыться в песне, закружиться в танце, помериться силой в драке и получить за рвение и доблесть ещё неведомую награду.
Наконец один из братьев решился. Заняв вершину серого от полёгшей прошлогодней травы бугра, он опустил на землю крылья, расправил чёрный хвост с косами и облачно-белым подхвостьем, вытянул вперёд напрягшуюся шею, затопал и покатил по лесу гулкую курлыкающую песню – гимн пробуждению мира, призыв к сражению и любви. С упоением отдаваясь колдовскому распеву, он позабыл обо всём на свете: он остался один, земля и небо вокруг померкли – не было больше других косачей, танцующих на поляне, не было дыхания леса, напоённого запахами восстающей из зимнего морока жизни, не было радостно галдящего гусиного клина в небе, не было нерешительного брата, из последних сил сдерживающего в себе разлив весны, не было большой беловато-серой птицы с загнутым острым клювом, которая смотрела на певца с сосны ярко-рыжими, внимательными и холодными глазами…
Не слышал и не видел исступлённо поющий косач, как, рассекая пёстрой грудью воздух, сорвалась птица с сосны, как напуганные её видом взвились в воздух другие тетерева – не потерявшие чутья соперники, – и только чудовищная боль пронзила его тело, когда в него впились мощные острые когти. Косач на последнем дыхании попытался извернуться, сбросить оседлавшую его ужасную птицу, но получил удар могучим клювом по голове, и мир погрузился в полный мрак.
Брат, затаившийся в ивовом кусте, видел, как ястреб расправил крылья, тяжело взмахнул ими и грузно, над самой землёй, задевая сухие травы, понёс добычу в лес по другую сторону просеки.
* * *
– Во-во, – выслушав на следующий день рассказ профессора, сказал Пал Палыч. – Это вас леший обошёл. Иной раз в лес и вовсе ходить ня надо, когда леший бесится. Но то в октябре, на Ерофея-мученика…
– Как бесится? – Цукатов бросил на собеседника недоверчивый взгляд.
– Злой делается. Деревья ломает, с корнями выворачивает, зверей гоняет, а человека так обвядёт, что тот в трёх соснах заплутает и ня выйдет. Потому – ему самому, лешаму, в тот день пропадать.
– Куда пропадать? – Брови Петра Алексеевича удивлённо вздёрнулись.
– А я знаю? – удивился в ответ Пал Палыч. – Старики говорят – что как сквозь зямлю́. Я пробовал его ловить, но ня вышло – больно ловок. Пулей по лесу мечется – свищет, плачет да хохочет только. Поди его разбери – он, если что, и в волка перекинется, и в сову. И человеком обернётся запросто, если ему нужда. Увидишь в лесу дедка-молчуна с одним ухом, – Пал Палыч полоснул ладонью себе по правому уху, безжалостно его отсекая, – у которого ни бровей, ни ресниц, – это он и есть. Всё зверьё лесное под его рукой, а зайцы – подавно. Лешаки их друг дружке в карты проигрывают. И белки – те тоже. Если они без страха пяред людя́м чарез деревню стадом бягут, скачут по крышам, в печные трубы обрываются – тут без разговоров. Это лешие артелью в карты резались и одни другим проигрыш пярегоняют.
Профессор Цукатов и Пётр Алексеевич сидели на скамье во дворе у Пал Палыча. Хозяин, широко разведя колени, пристроился рядом на осиновой колоде. Брос, измотанный и как будто даже похудевший за вчерашний день, смирно лежал у ног Цукатова, не обращая внимания ни на разбежавшихся при его появлении кошек, ни на заливистое гавканье хозяйских собак в деревянном вольере с зарешеченной дверью. Перед гостями стояли два мешка для строительного мусора, доверху наполненные книгами по охоте и журналами для промысловиков и любителей. Богатство это Пал Палыч унаследовал от Жданка – в память о старой дружбе передала вдова, не видя в бумажном хламе никакой пользы. Он отобрал себе всё интересное, остальное пролежало в чулане год, и теперь, прежде чем выбросить, Пал Палыч решил показать сокровища гостям – вдруг что приглянется.
На скамье между деловитым Цукатовым и Петром Алексеевичем, рассеянно листавшим альманах «Охотничьи просторы» за 1967 год, лежал столовый нож, изрядно сточенное лезвие которого сплошь было в невероятных разноцветных разводах. Внуки Пал Палыча, насмотревшись неделю назад на развешенные по стенам дома в Прусах этюды Александра Семёновича, чинили этим ножом цветные карандаши.
Сияющий в лучах послеполуденного солнца наружный отлив под окном Пал-Палычева дома слепил глаза. Он был сделан из звонкой оцинкованной жести, чтобы летний ливень извещал о себе не шуршанием и шелестом, а неистовым грохотом литавр.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.