Автор книги: Павел Щеголев
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
28
До введения «народовольческого» режима на продовольствие заключенных (Мирского и Нечаева) отпускалось по 70 коп. в день; вновь прибывшим – только по 24 копейки. 24 копейки по тому времени была порядочная сумма, и на нее можно было бы порядочно кормить, но смотритель экономил еще в свой карман, и вот описание пищевого довольствия, которое мы берем из воспоминаний M.H. Тригони:
«В течение года с месяцами обед наш состоял из оловянной миски мутной жидкости, в которой плавали несколько микроскопических кусочков жил и зеленых обрезков кислой капусты, и маленькой тарелочки гречневой кашицы, приготовленной в виде жидкого клейстера, на котором плавало несколько капель сала, от которого несло запахом сальной свечи. На ужин давали те же щи, с тою лишь разницею, что в них отсутствовали кусочки жил. Это в скоромные дни; в постные же дни, т. е. в среду и пятницу, давали гороховый суп, или, лучше сказать, намек на гороховый суп, так как это была зеленоватая вода с очень незначительным количеством шелухи гороховой, и кашу, в которой только слышался запах постного масла. Некоторые в течение всего времени, когда давалась эта пища, питались почти только ржаным хлебом и квасом, так как есть пищу не было физической возможности. Но для тех, кто приневоливал себя есть обеды, так и для тех, кто не был в силах делать это, результат подобного питания на здоровье в скором времени отразился одинаково».
Только в августе 1883 года, после того как новый режим дал себя знать, произошло некоторое улучшение в пище и на стол стали отпускать по 30 коп.
Прогулка первое время совершенно не давалась, и народовольцы просидели по нескольку месяцев безвыходно в сырых казематах. Надо принять во внимание, что камеры равелина, за исключением 4 камер, были нежилыми помещениями с 1866 года, т. е. в течение более четверти века. О сырости камер рассказывают и Фроленко, и Тригони, и Поливанов. Нижняя часть стены приблизительно на аршин высоты была покрыта плесенью. У Тригони за ночь пол покрывался серебряным налетом, грибы успевали вырасти настолько, что получалась сплошная беловатая кора. Соль нельзя было держать на столе: получался рассол. Волосяные матрацы прогнивали снизу. Форточек не было, вентиляторы почти везде были засорены. Окна были или матовые, или выбеленные. Свет плохой, бледный. В таких условиях каждый месяц сокращал жизнь на года. Пищевой режим гарантировал цингу, а в связи с остальными физическими условиями – туберкулез.
Для духовной жизни условий просто никаких не было. Заключенные были отрезаны от внешнего мира, от своих близких, родных. Тщетно жены, матери, братья, отцы и сестры писали на департамент полиции письма своим неизвестно где заключенным родственникам: письма никогда не передавались и просто подшивались к делам. В 1917 году в делах нашлись целые кладбища писем, не полученных адресатами. Узникам равелина было запрещено писать. Так же как и читать. Никаких книг, кроме Евангелия и «божественных», да и те были даны, как мы видели, не сразу.
Все меры к преграждению сношений между заключенными были приняты. Бдительность жандармских унтер-офицеров не знала пределов. И все же заключенные находили время и возможность перестукиваться между собой. И этому помогали новые правила, по которым часовые (тоже из жандармов) в коридорах могли ходить только посредине по мату и не имели права приближаться к дверям камер, а жандармские унтер-офицеры не все свое время могли посвящать надзору за перестукиванием, и, кроме того, изощренное ухо узника всегда слышало их приближение. Начальство, в лице смотрителя, знало о перестукивании, боролось с ним как могло, но имело и верные средства против упорных стукальщиков. Был изолированный короткий коридор с двумя камерами – № 1 и 3, отделенными дежурной для жандармов. Тот, кто попадал сюда, испытывал весь ужас абсолютного одиночного заключения. За перестукивание был посажен в № 3 Поливанов. Он просидел здесь восемь месяцев, и здесь нашла свое начало душевная болезнь, которая привела к двум попыткам самоубийства в равелине и закончилась уже на воле, много позже, все-таки самоубийством.
«Восемь месяцев, – вспоминал Поливанов, – прожитые в этой камере, были в моей тюремной жизни эпохой абсолютного одиночества, идеального одиночества тюремного заключения. Здесь не было даже того разнообразия, тех развлечений, которые доступны заключенному в Трубецком. Вечная тишина, вечные сумерки, вечно одни и те же угрюмо-злобные лица Соколова и его унтеров. День за днем одно и то же, и в том же убийственно монотонном порядке. Вечное молчание: ни стучать, ни говорить не с кем. Иногда проходило более месяца сряду, как я не произносил ни одного слова. Да и какие разговоры могли быть с Иродом! Разве скажешь во время ванны (она была раз в шесть недель): «Дайте еще горячей воды», – и снова замолкнешь на месяц, на два, до следующей ванны. Со мной именно и было как раз таким образом».
Такое одиночество переживали Нечаев и Михайлов, сидевшие в этом изолированном коридоре. Они не вышли отсюда и здесь умерли. Сравнительно короткое время здесь сидел Грачевский (с 29 апреля по день перевода в Шлиссельбургскую крепость); душевное расстройство, которое привело его в Шлиссельбургской крепости к самосожжению, в этом изолированном коридоре получило свое развитие. Одно время сидел здесь и Златопольский.
Но перестукивание прекращалось, как это часто бывало в равелине, еще и по обстоятельствам, от начальства непосредственно не зависевшим. Сосед заболевал так, что не мог подойти к стенке, или впадал в помешательство: тогда сношения прерывались.
Возьмем группу заключенных, с которой новый режим начался и на которую он обрушился всей своей тяжестью. Пятнадцать человек: одиннадцать человек по процессу 20-ти, три карийца и Поливанов. По возрасту это были все молодые люди. Самые молодые – по 23 года – Поливанов, Арончик, Игнатий Иванов; 24 лет – Баранников, 25 – Исаев, 26 – Михайлов, 27 – Морозов, 28 – Щедрин, 29 – Тетерка, 30 – Ланганс, 31 – Попов, Тригони, 32 – Колодкевич, 34 – Фроленко и 35 – Клеточников. Все они до заключения в равелине уже провели известное время в тюрьмах, но сравнительно небольшое – около года в среднем на человека. Один только Поливанов просидел до этого всего три месяца. Таким образом, нельзя считать их организм чрезмерно истощенным к началу их заточения в равелине. Что сталось с этой группой в равелине?
29
Условия жизни – и физически, и морально – могли только вызывать и содействовать разрушению организма. Но ведь в равелине была и медицинская помощь, был и доктор. Но медицинские заботы были чистым лицемерием, ибо в планы начальства вовсе и не входило вылечивать болезни и спасать от смерти, да и как при таких условиях вылечить от туберкулеза, от сумасшествия? Врач Вильмс был достойным товарищем «Ирода» Соколова. Доктор медицины, действительный статский советник Гавриил Иванович Вильмс родился 13 июля 1822 года. На службе в крепости он находился с 19 февраля 1863 года. Старик, сутуловатый, седой как лунь и сухой как палка, он поражал заключенных своей необычайной грубостью и нахальством. «В его манере, в его голосе было что-то такое отталкивающее, наглое, что совсем не вязалось с представлением о враче», – пишет Поливанов. Вильмс являлся, когда его требовал Соколов, безучастно осматривал больных, и только.
Заболевания цингой начались уже летом 1882 года. Об этом обстоятельстве можно заключить по появлению в ежемесячных отчетах смотрителя (по расходу денег) записей о тратах на молоко, лимоны и чеснок: ½ бут. молока, ½ лимона – вот чем реагировал Вильмс на режим – в самый тяжкий период болезни. Этой жалкой помощи при первом намеке на выздоровление больной сейчас же лишался. К этим средствам надо добавить еще чеснок и чай (в редких случаях). Вот и все. Молоко впервые появляется в расходных выписках в июле 1882 года: в этот месяц было куплено 17 бут., в августе – 38, в сентябре – 108, в ноябре – 90, в декабре – 106; в 1883 году по месяцам: 173, 168, 125, 126, 95, 135, 195, 145, 124, 120, 124. Лимоны появляются в августе 1882 года, по месяцам: 31, 30, 31, 15 и 16 и в 1883 году – 16, 18, 20, 40, 25, 20, 25, 30 (август). Дальше лимоны уже не покупались. Чеснок фигурирует в записях января – октября 1883 года – на 50, 60, 60, 95, 90, 100, 100, 70, 50, 70 коп. в месяц. Наконец, чай и сахар появляются только в августе, сентябре и октябре 1883 года.
В некоторых случаях Вильмс считал нужным подавать коменданту рапорты. Так, 4 декабря 1882 года Вильмс подал рапорт о № 18, кажется, это был М.Ф. Фроленко: «У содержащегося в № 18 Алексеевского равелина арестанта развилась цинга в столь сильной степени, что истощение арестанта вследствие постоянных цинготных кровоизлияний принимает угрожающий для жизни арестанта характер, а потому считаю необходимым, при недействительности исключительно врачебных средств, отпускать сказанному арестанту для поддержания сил по полбутылке молока ежедневно». А 20 декабря последовал рапорт о № 10 – Н.А. Морозове: «У содержащегося в камере № 10 Алексеевского равелина арестанта снова начала развиваться цинга, осложненная в настоящее время поражением сочленения правой стопы с голенью, а потому считаю необходимым отпускать сказанному больному арестанту, для поддержания действия соответствующих врачебных средств, еще по полбутылке молока в сутки».
Но Вильмс следил и за своевременным лишением больных молока. Так, 4 марта 1883 года Соколов рапортовал: «При осмотре 2 сего марта доктором Вильмсом арестантских заключений вверенного мне равелина признал возможным: 1) арестованным, содержащимся в № 1, 6, 7, 11, 16 и 18, прекратить выдачу молока и 2) арестованному, содержащемуся в № 8, выдавать рыбий жир». А 9 апреля Вильмс нашел нужным давать по ½ бут. молока № 4 и возобновить дачу молока № 11.
В середине 1883 года режим показал себя вовсю, так показал, что даже высшие творцы его, вроде генерала Оржевского, несколько изумились и сочли нужным ослабить его: до того здорово он действовал. Генерал Оржевский лично убедился в результатах режима. Он посетил равелин 8 июля (от 12 ¼ до 1 ¼ дня) и 14 июля (от 12 ч. 20 м. до 2 ч. дня). Он не мог не обратить внимания, не мог не оценить действия режима, не мог не прийти к заключению, что новые правила превзошли все ожидания и действуют уже свыше меры. Генерал увидел не тюрьму, не равелин, а своеобразный – без медицинского ухода и без медицинской помощи – лазарет тяжелобольных. Смерть распростерла свои крылья над этим местом человеческих страданий, и все пятнадцать ощутили веяние этих крыльев. Безмолвно, не видя сочувственного взора, не слыша дружественного слова, не ощущая помощи дружеской руки, болели и умирали народовольцы. В это время уже были разрешены прогулки, но только один из заключенных был в состоянии передвинуться из камеры в садик. Железо – противоцинготное средство – вначале стояло в окне коридора в небольшом пузырьке, теперь поставили огромную бутыль, чуть не в ¼ ведра. Многие заключенные не поднимались с коек. Туберкулез тоже делал свое дело.
Пришлось ослабить узду режима. И Тригони, и Поливанов совершенно правильно объясняют причины незначительного улучшения. Тригони пишет: «Увидев собственными глазами заключенных, Оржевский хорошо понимал, что дело клонится к близкой развязке и что необходимо принять меры, чтобы предупредить скандал повального вымирания тюрьмы в течение одного года с месяцами. Объяснить изменение пищевого режима чем-нибудь иным будет ошибкой». С горькой иронией вспоминает Поливанов: «Высшая администрация почему-то удостоила обратить внимание на Алексеевский равелин, вернее всего из боязни, чтобы не перемерли все вдруг, и притом в самом непродолжительном времени: все же надо было соблюсти хотя тень внешнего приличия и некоторую постепенность в препровождении нас из земной юдоли туда, где нет ни плача, ни воздыхания. Притом же для нас уже строилась Шлиссельбургская тюрьма. Кого же там держать, если Соколов с Лесником переморят раньше должного времени тех, для кого и затеяли реставрацию Шлиссельбурга?»
Потрясающие картины безмолвного умирания в равелине нарисовали Поливанов, Фроленко, Тригони. Мы располагаем еще одним своеобразным источником для истории равелина этой поры или, вернее, для истории болезни заключенных. Оржевский приказал позаботиться о больных, комендант в свою очередь приказал (3 августа 1883 года) Вильмсу подавать еженедельные рапорты о «здоровье» заключенных. Часть этих рапортов сохранилась. Сухие, жесткие, как сам Вильмс, медицинские отчеты производят впечатление не менее глубокое, чем воспоминания Поливанова, Фроленко, Тригони. В своей совокупности они дают поразительный мартиролог узников Алексеевского равелина. Мы возьмем время с 13 июля по 18 сентября 1883 года, а затем присоединим и официальные сведения о «здоровье» и за позднейшее время. Используем не только еженедельные общие рапорты, но вообще все сохранившиеся рапорты Вильмса.
В начале июля помирал Клеточников. О последних его днях следующие данные находим в рапорте Вильмса от 10 июля 1883 года: «Содержащийся в камере № 6 Алексеевского равелина арестант, вследствие сильнейшего разрыхления и изъязвления десен цингою, не может есть черного хлеба, а потому считаю необходимым отпускать сказанному арестанту, вместо отпускаемого ему черного хлеба, по одному фунту белого хлеба в сутки». Комендант разрешил выдавать белый хлеб, но это уже не помогло. 13 июля Вильмс рапортовал: «Содержавшийся в камере № 6 Алексеевского равелина арестант сего 13 июля 1883 года в 7 часов утра скончался от продолжительного изнурительного поноса вследствие бугорчатого страдания кишечного канала». А через два дня последовал новый рапорт Вильмса: «Так как содержавшийся в № 6 Алексеевского равелина арестант помер 13 сего июля от изнурительного поноса, каковая болезнь в местах тюремного заключения имеет наклонность принимать заразительный характер, то честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Высокопревосходительства об уничтожении всего грязного белья, одежды, равно как и тюфяков, пропитанных испражнениями больного, равно о дезинфекции твердых вещей и об обмытии самой камеры».
Несчастному Клеточникову пришлось тяжелее всех в равелине. Ведь он служил в III Отделении, был сослуживцем Соколова, пользовался доверием своего начальства, но служил он исключительно в целях и по заданиям «Народной воли», доставляя все сведения о планах и мерах III Отделения и парализуя тем его деятельность. Народовольцы очень высоко оценивали его полезность для дела революции. «Не успел он, – вспоминает Тригони, – переступить порога тюрьмы, как Соколов объявил ему: «Ну, а с тебя взыскания будут строгие». И действительно, несмотря на его страдания желудком, легочную болезнь и цингу, Вильмс не улучшал ему пищи, не давал ему даже молока. Клеточников решил заморить себя голодом. «Ну, в таком случае будем кормить силой», – сказал ему Соколов». Тригони рассказывает: «Когда Соколов увидел, что пища стоит нетронутой, то приказал жандармам кормить его, если он сейчас же не начнет есть. Клеточников съел несколько ложек. Жандармы вышли. Клеточников бросил ложку. Так продолжалось три дня. На 4-й день приехал в Алексеевский равелин товарищ министра внутренних дел Оржевский и вместе с комендантом обошел все камеры. До этого времени, т. е. в течение 1 года 3 месяцев, в камеры не входил никто из ревизующих. По всей вероятности, ревизоры бывали и ранее, заглядывали в дверное стеклышко, но в камеры не заходили. После отъезда Оржевского Клеточникову стали давать молоко и белый хлеб».
Этот рассказ Тригони совпадает с действительностью, изложенною в рапортах Вильмса.
6 августа Вильмс донес специально о «здоровье» № 8 и 19: «Сим честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Превосходительства об отпуске содержащимся в № 8 и 19 Алексеевского равелина арестантам, независимо от отпускаемого им молока, еще по три стакана чаю в сутки, так как арестант, содержащийся в № 8, по роду своей болезни требует усиленного питания, арестант же, содержащийся в № 19, страдая изнурительной лихорадкой с поносом, не может принимать никакой пищи и не может пить ни воды, ни квасу».
№ 8 – это Мартын Ланганс, а № 19 – Макар Тетерка.
6 августа Вильмс представил коменданту следующий рапорт: «Содержавшийся в камере № 14 Алексеевского равелина арестант по фамилии, согласно заявлению смотрителя, Баранников сего августа 6 дня в 7 ¾ часа утра умер от скоротечной чахотки». О его последних днях и минутах рассказывает сидевший с ним рядом (в № 15) Поливанов: «Баранников уже не вставал с постели и не мог отвечать на мой стук. Он был уже при смерти, и его стоны разрывали мне сердце. Тот, кто сам не бывал в подобных условиях, едва ли может себе представить, какая это адская мука знать, что рядом с тобой, отделенный только стеною, мучается в агонии твой товарищ, может быть, твой близкий, дорогой друг, одинокий, беспомощный, лишенный возможности перед смертью увидеть хоть один любящий взгляд, услышать хоть одно теплое слово, и ты бессилен чем-нибудь облегчить его страдания. Ужасно, ужасно! Это доводило меня до исступления, и я бегал по камере, как дикий зверь в клетке. Дней через восемь Баранников умер. Я помню, его стоны разбудили меня в 3 часа утра, и я уже не мог более заснуть. Он стонал часа полтора подряд. Жандармы шушукались в коридоре, часто подходили к дверям и заглядывали в стеклышко, но не входили к нему. Наконец он стал стихать, стихать и совсем замолк. Прошло минут пять, и вдруг снова раздался стон, пронзительный, протяжный, и сразу резко оборвался. Все было кончено. В шесть часов при обычном утреннем обходе в № 14 зашел Соколов и сейчас же вышел. Заметно было, что оттуда не выносили ведра, не наливали свежей воды, не подметали пола, словом, не делали того, что обыкновенно делалось. Часов в семь с половиной, раньше, чем доктор обыкновенно обходил больных, Соколов снова пришел с Вильмсом. Они пробыли в камере минуты две-три и ушли. Немного погодя жандармы вынесли труп и стали прибирать камеру».
Баранников скончался в молодом возрасте. Он отличался большой физической силой и цветущим здоровьем. Баранников, по словам В.Н. Фигнер, был одним из самых энергичных и пылких террористов. Его фигура и мрачное лицо вполне гармонировали с решительностью его убеждений, и если бы нужно было дать физическое воплощение террору, то нельзя было сделать лучшего выбора, как взяв образ Баранникова. По смелости и отваге это был настоящий герой: «Если кого-нибудь можно назвать ангелом мести, так именно его».
Исполняя предписание коменданта, Вильмс начал с 7 августа представлять еженедельные рапорты. В первом из них он доносил, что «арестанты, содержащиеся в камерах Алексеевского равелина, за исключением содержащегося в № 9, все пользуются врачебным пособием, так как все в течение прошлой зимы были одержимы скорбутом. Содержащийся в № 9 совершенно здоров. Арестант, содержащийся в № 8, страдая белой опухолью правого коленного сустава, без оперативного лечения не подает надежды на выздоровление, хотя в настоящее время прямой опасности для его жизни не предвидится. Арестант, содержащийся в № 19, страдая изнурительной лихорадкой с поносом, при совершенном упадке сил и питания, подает мало надежды не только на выздоровление, но и на продолжительность жизни».
№ 9 – совершенно здоровый – это M. H. Тригони, несомненно самый мощный из всех заключенных в равелине. Правда, скоро и его должен был поместить Вильмс в числе больных. У него тоже была цинга, но она не осложнилась другими болезнями и не причиняла ему сильных физических страданий, когда он лежал.
А о № 8 и 19 – Лангансе и Тетерке – Вильмс подал 9 августа специальный рапорт: «Содержащиеся в № 8 и 19 Алексеевского равелина арестанты находятся в столь тяжелом болезненном состоянии, что требуют постоянной посторонней помощи, а потому при условиях одиночного заключения лечение этих больных невозможно: без особого ухода за ними и без частого врачебного наблюдения арестанты эти неминуемо должны умереть, хотя во всяком случае предсказание относительно жизни весьма неблагоприятно, особенно для арестанта, содержащегося в № 19».
Арестант № 19 не пережил этого дня. В тот же день Вильмс рапортовал: «Содержавшийся в № 19 Алексеевского равелина арестант по фамилии, согласно заявлению смотрителя равелина, Тетерка сего 9 августа 1883 года в 8 часов вечера скончался от продолжительной изнурительной лихорадки, развившейся после воспаления правой подреберной плевы». Впоследствии 25 августа Вильмс доносил: «Содержавшийся в № 19 Алексеевского равелина арестант в последние недели своей жизни страдал изнурительным поносом, принимающим иногда характер заразительности, а потому считаю необходимым все мягкие вещи, загрязненные сказанным умершим арестантом, как-то: тюфяк, подушка, одеяло, тулуп, равно и грязное белье того арестанта – подвергнуть уничтожению через сожигание. Самая камера должна быть вымыта щелоком и выбелена». Макар Тетерка, стойкий и выдержанный рабочий-революционер, отходил к смерти незаметно, в полном одиночестве. Он не мог ни с кем даже перестучаться, ибо занимал последнюю камеру в коридоре, отделенную от других камерой, в которой сидел впавший в умопомешательство Арончик.
14 августа Вильмс доносил, что в равелине пользуются врачебной помощью 11 человек. Затем следовало добавление о № 8 – Лангансе: «Болезнь арестанта, содержащегося в камере № 8 Алексеевского равелина, несколько ухудшилась, так как у больного арестанта появилось в течение последней недели кровохарканье, состояние болезни вообще подает мало надежды на выздоровление».
Через неделю, 21 августа, Вильмс доносил о том, что по состоянию своего здоровья все заключенные в равелине пользуются врачебной помощью, а о Лангансе сообщил: «Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере № 8 того равелина, не представляет перемены к лучшему, так как больной, по сильноболезненному страданию своей правой нижней конечности, не может лежать иначе, как только на правом боку, то при крайнем исхудании больного угрожают образоваться пролежни в области большого вертела правого бедра. Для предупреждения таковых пролежней считаю необходимым приобрести для содержащегося в камере № 8 Алексеевского равелина больного арестанта круглые резиновые подушки с центральным просветом». «Разрешаю купить резиновую подушку», – положил резолюцию на рапорте врача генерал Ганецкий.
Через неделю Вильмс доносил, что «в камерах Алексеевского равелина все арестанты, за исключением содержащегося в камере № 9, пользуются врачебными средствами. Состояние болезни арестанта, содержащегося в № 8 Алексеевского равелина, безнадежно, так как вследствие бугорчатого страдания колена правой нижней конечности появились и приняли угрожающий характер поражения бугорчаткой как легкого, так и кишечного канала. Бывший доселе понос принял вид изнурительного поноса; кровохарканье усилилось и не уступает никаким средствам».
Еще через неделю в рапорте Вильмса от 4 сентября читаем:
«В камерах Алексеевского равелина все арестанты пользуются врачебной помощью. В состоянии болезни арестанта, содержащегося в камере № 8 Алексеевского равелина, никаких перемен к лучшему не замечается. Больной начинает терять позыв к пище».
Условия жизни в равелине буквально разрушали организм заключенных. Более крепкие организмы подстерегла болезнь души – сумасшествие. Так было с Игнатием Ивановым. Любопытно, что инициатива признания его сумасшедшим исходила не от тюремного доктора, не от тюремного начальства, а от департамента полиции. Это был, конечно, прямой результат посещения равелина Оржевским 30 июля. В.К. Плеве, по встретившейся надобности, просил коменданта «не отказать в распоряжении о доставлении ему заключения врача о состоянии здоровья содержащегося в С.-Петербургской крепости государственного преступника Игнатия Иванова».
2 августа комендант переслал директору департамента полиции следующий рапорт доктора Вильмса от 1 августа: «Вследствие предписания Вашего Высокопревосходительства в надписи от 31 июля 1883 года за № 634 свидетельствовал я сего числа, в присутствии смотрителя Алексеевского равелина капитана Соколова, состояние здоровья содержащегося в камере № 17 арестанта, состоящего по списку, по заявлению смотрителя Соколова, под именем Игнатия Иванова, но самого себя именующего Петром, не помнящим родства, причем оказалось нижеследующее: арестант небольшого роста, крепкого телосложения, при наружном осмотре представляет по всему телу мелко-угреватую сыпь, глаза несколько выпячены, так что край верхних век не достает верхнего края роговиц; объем шеи не увеличен, удары сердца нормальны – 60–70; температура кожи не возвышена, вообще арестант не представляет никаких объективных признаков какой-либо болезни. Аппетит хорош, сон нормальный. При подробном расспросе жалуется на боль в голове по темени и на боль между лопатками, особенно в верхней части спинно-грудных позвонков. При входе в камеру арестант выказывает припадки религиозного помешательства, но действительно ли эти припадки могут считаться признаками душевного расстройства, решить трудно, и для этого требуется методическое продолжительное наблюдение, так как упорное скрытие своего настоящего имени наводит сомнение о существовании у арестанта постоянного расстройства умственных способностей».
2 сентября департамент полиции уведомил коменданта, что Игнатий Иванов, как страдающий расстройством умственных способностей, подлежит переводу для пользования в Казанскую окружную лечебницу во имя Божией Матери всех скорбящих.
4 сентября в 12 часов ночи, при совершенной тайне, Игнатий Иванов переведен в дом Трубецкого бастиона, а отсюда 5 сентября отправлен по назначению.
Любопытно, что генерал Ганецкий еще раз заставил доктора Вильмса рапортовать об Игнатии Иванове 5 сентября, уже после перевода его из равелина: «Во исполнение переданного мне секретарем управления приказания Вашего Высокопревосходительства, честь имею донести, что арестант Игнатий Иванов действительно выказывает постоянные припадки мрачного умопомешательства религиозного характера, но для точного определения степени расстройства умственных способностей сказанного арестанта необходимо продолжительное, обставленное особыми приспособлениями, наблюдение за тем арестантом, чего нет возможности исполнить при заключении арестанта в одиночной камере крепостных арестантских помещений».
Об этом увозе Игнатия Иванова ярки воспоминания М.Ф. Фроленко: «Среди гробовой тишины вдруг раздался отчаянный крик погибающего человека, за криком последовала короткая возня – борьба, и слышно было, как что-то тяжелое пронесли по коридору. Что такое? Кого бьют? Или сошел кто с ума? Ужас, отчаяние, жалость охватили разом все существо… От сознания своего бессилия слезы заполнили глаза… Являлось желание ломать руки, кричать, неистовствовать, разбить себе голову… Но какая польза? – спрашивал разум. Это ужасное состояние поймет хорошо тот, у кого на глазах тонул, горел, вообще погибал близкий человек; самому же ему пришлось стоять и смотреть и в бессилии ломать лишь руки, безумно бегая по берегу реки или возле горящего дома. Соколов, видно, понял наше состояние и не скрыл. «Сошел с ума, увезли в больницу», – ответил он, и действительно, это был карийский Игнатий Иванов».
Судьба Иванова известна. Когда начальство нашло, что он достаточно вылечился в Казанской больнице, оно перевело его в Шлиссельбургскую тюрьму, где он и умер «от чахотки».
Следующий еженедельный рапорт Вильмса от 11 сентября давал следующие сведения: «В камерах Алексеевского равелина все арестанты пользуются врачебными средствами. Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере № 8 Алексеевского равелина, еще ухудшилось, значительно явственнее стал упадок сил; сознание начинает потемняться». Не успел еще Вильмс подать этот рапорт, как ему пришлось писать новый:
«Содержащийся в № 8 Алексеевского равелина арестант Ланганс сего сентября 11 дня 1883 года в 2 ½ часа пополудни скончался от бугорчатной легочной чахотки, развившейся вследствие хронического бугорчатого страдания правого коленного сустава». О последних днях Ланганса рассказывает M. H. Тригони, сидевший рядом с ним (в № 9): «У Ланганса цинга проходила, открылось сильное кровохарканье, ходил он с большим трудом. Все время лежал они лишь изредка добирался до стены, чтобы перемолвиться словом. Он не думал, что у него чахотка, и верил в свое выздоровление… Несмотря на сильные страдания, душевной бодрости Мартын Рудольфович не терял. Впоследствии вставать с постели он уже не мог, и если хотел сказать что-нибудь, то брал в руку башмак и, лежа, с кровати, стоявшей вдали от стены, стучал по полу, а я отвечал ему стуком в стену. В конце августа начали выводить на прогулку. Ланганс обратился с просьбой к доктору дать ему костыли, чтобы иметь возможность подышать свежим воздухом ¼ часа. Доктор ответил, что без коменданта разрешить он не может, но что доложит об этом коменданту… На следующий день доктор зашел к Лангансу и объявил ему, что «комендант не разрешает выдать костыли». Через несколько дней состояние Ланганса так ухудшилось, что он не мог перестукиваться и еще немного спустя умер».
18 сентября Вильмс рапортовал, что в камерах Алексеевского равелина все арестанты в течение последней недели пользовались врачебной помощью.
Богатую жатву собрала смерть за три месяца 1883 года (июль – сентябрь)… Под давлением смерти режим был несколько улучшен, но стоило только здоровью заключенных чуть поправиться, как аккуратное начальство сейчас же начинало уничтожать маленькие улучшения в пище, отнимать молоко и т. д.
Весной 1884 года цинга вернулась в равелин, и смерти нашлось дело.
8 марта 1884 года Вильмс донес коменданту: «У содержащегося в № 1 Алексеевского равелина арестанта, страдавшего до того эпидемическим катаром воздухоносных путей (гриппом), в настоящее время развилось острокатаральное воспаление обоих легких с опасным для жизни характером, о чем Вашему Высокопревосходительству, на основании предписания от 9 августа 1883 года за № 662, донести честь имею». № 1 – это Александр Михайлов, изолированный в коротком коридоре равелина. А 18 марта Вильмс доносил уже о смерти Михайлова: «Содержавшийся в камере № 1 Алексеевского равелина арестант, именовавшийся, по заявлению смотрителя того равелина, Александром Михайловым, сего марта 18 числа 1884 года умер в 12 часов дня от остро-катарального воспаления обоих легких, перешедшего в сплошной отек обоих легких».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.