Автор книги: Павел Щеголев
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Но кроме предательства и обмана следователи в процессе Каракозова широко использовали как средство воздействия религию. На помощь следователю и тюремщику пришел священник с молитвой на устах, с крестом в руках. Священническое увещание было формальной принадлежностью старого, дореформенного следствия; впоследствии оно сменилось обрядом присяги, но Особая следственная комиссия священническое увещание обратила в священническую пытку, пытку в самом точном смысле этого слова. Архивные тайники, хранящие суровое молчание о физических способах воздействия на заключенных, открывают перед нами материал исключительного своеобразия и позволяют нам вписать эффектную страницу в историю внутренней жизни Алексеевского равелина.
2
Читатель не оставил без внимания приведенные выше упоминания во всеподданнейших докладах о священническом, тоже непрерывном, увещании и спешном разрешении, в изъятие из всех правил, отцу Полисадову посещать Каракозова в равелине. Остановимся подробнее на роли о. Полисадова в каракозовском процессе, воспользовавшись его письмами, бережно сохраненными в делах III Отделения и Алексеевского равелина.
Предварительно несколько слов об отце Полисадове [см. в «Русском биографическом словаре» и в «Словаре профессоров С.-Петербургского университета»]. В свое время протоиерей Василий Петрович Полисадов (род. в 1815, ум. в 1878 году) славился как проповедник-импровизатор. Карьера его несколько необычайна. Воспитанник Московской духовной академии, он был по окончании курса преподавателем С.-Петербургской духовной семинарии и священником семинарской церкви. В 1847 году он был назначен за границу, в Женеву, состоять духовником великой княгини Анны Федоровны; в 1849–1853 годах он был священником русской миссии в Париже, 1854–1857-м – настоятелем нашей посольской церкви в Берлине. В 1858 году он возвратился в Россию и был назначен настоятелем С.-Петербургского Петропавловского собора и профессором богословия С.-Петербургского университета. Он вошел в славу как проповедник, за границей он даже издал свои проповеди на французском и немецком языках. Но прославленное красноречие отца Полисадова, насколько мы можем судить теперь по отзывам современников и печатным образцам, было красноречием дурного тона. Риторическое словоизвитие, скучная закругленность фразы не закрывают от нас бедного содержания. По-видимому, проповедник заслушивался сам себя и увлекался до того, что становился смешным. Один из университетских слушателей оставил такую злую характеристику Полисадова-профессора [Пеликан А.А. Во 2-й половине XIX в. Студенческие годы в СПб. Университете. – Голос минувшего, 1915, апрель, с. 172–173]: «На лекциях Полисадов, чтоб привлечь к себе слушателей, до безобразия паясничал и городил зачастую непроходимую чушь, облекая ее притом в самые суконные формы. В моей памяти остались кое-какие тирады, которые привожу во всей их неприкосновенности: «Ум человеческий, единожды став на точку сомнения, все катится вниз по покатости, пока не дойдет до нигилизма, а нигилизм мы можем уподобить орешку, который не в силах раскусить; мы везем его в Лондон, под всесокрушающий молот (тогда в Англии только что был изобретен паровой молот чудовищной силы), и от орешка остается прах, т. е. nihil [ничто (лат.)], – отсюда нигилист. Ergo [поэтому (лат.)], чего мы не можем понять, уразуметь, раскусить, то мы разбиваем, уничтожаем, отрицаем, обращаем в прах, т. е. в nihil, и становимся нигилистами». Подобными же наглядными примерами Полисадов любил украшать свою речь даже тогда, когда она касалась доказательства религиозных истин. Так, в доказательство, что «вера без дел мертва есть», он приводил такой пример: положим, у нас имеется flacon [флакон (фр.).], в нем заключены две жидкости – желтая и голубая, два невзрачные сами по себе цвета, а попробуйте только их взболтать, смешать, и у вас получится прелестный вер де гри».
Красноречие Полисадова-проповедника нашло оценку в «Колоколе». Герцен в № 77–78 (от 1 августа 1860 года) напечатал заметку под заголовком «Законоучитель Полисадов и его меры распространения «Колокола»: «21 июня (1 июля) в 1 кадетском корпусе происходила присяга нововыпущенных из кадетских корпусов офицеров. При присяге, рассказывают петербургские журналы, законоучитель СПб. университета Полисадов произнес слово. Богокрасноречивый проповедник советовал ревностное занятие чтением. «Что же читать?» – вопрошал он. – «На это трудно ответить, – благоответствовал он, – но легко сказать, чего читать не следует. Не следует читать тех запрещенных сочинений, которые ходят тайком и, как волки хищные, губят религию и государство». После этого мы обеспечены, каждый молодой офицер примется за хищных волков».
По должности настоятеля крепостного собора Полисадову приходилось отправлять требы для заключенных в крепости, совершать таинство исповеди и причастия. Эту его деятельность оценило начальство со своей точки зрения и воспользовалось его проповедническими талантами и его пастырскими обязанностями для целей сыска и получения признаний от заключенных. Особенно прошумел Полисадов в 1863 году, когда в часовне Спасителя было совершено зверское убийство и взятый с уликами убийца, солдат Гудзевич, упорно отказывался от сознания. Довести его до сознания поручено было отцу Полисадову. Последний сам оставил многоглаголивое описание своей пастырской и проповеднической обработки Гудзевича. Долго он бился с ним, но безрезультатно. Только после того как полиция употребила старое, испытанное средство и убийца открылся подсаженному на сей предмет в камеру заключенному, Полисадов исторгнул необходимое для суда сознание. Пришлось Полисадову вслед за тем совершить предсмертную исповедь и дать последнее напутствие осужденному на смерть убийце. Полисадов подробнейшим образом и с нескрываемым удовольствием расписал всю историю своих отношений к Гудзевичу, действие слова Божия на душу преступника, изобразил процесс превращения преступника в святого, примирения его с Богом и т. д. [См. статью Полисадова «Смерть преступника Гудзевича». – Духовная беседа, 1864, № 13 и отд. отт. (имеется в Государственной Публичной библиотеке). Статья – своего рода литературный раритет.] За Полисадовым был опыт обращения с политическими заключенными. Их он тоже должен был наставлять на путь истинный, а заодно и приводить к раскрытию обстоятельств, полезных для следствия. В 1863 году Полисадов взялся, между прочим, за обращение Н.А. Серно-Соловьевича, сидевшего в Алексеевском равелине, но политик дал хороший отпор священнику. Об этом свидетельствует их любопытнейшая переписка, сохранившаяся в архивных делах. Полисадов «ласкал себя надеждой, что между ними установятся довольно частые письменные сношения»: «Вы поверяли бы мне ваши сомнения и мысли о разных предметах веры и жизни христианской, а я бы отвечал вам. Из этого составился бы томик под названием «Переписка между арестантом NN и священником В.П.». Так мечтал священник, но политик разразился такой филиппикой против церкви, благословляющей войну, что переписка не состоялась.
Немудрено, что, наткнувшись на запирательство Каракозова, вспомнили о Полисадове и обратились к его услугам.
Первое священническое увещание отец Полисадов совершил 5 апреля, второе – на следующий день, 6 апреля, третье – 12 апреля. [Когда Каракозова перевели в равелин, Полисадов весьма секретным письмом просил управляющего III Отделением Мезенцева вернуть ему «данные им с ведома Его Превосходительства преступнику Каракозову «Новый Завет» на славянском языке и краткий молитвенник».]
В равелине протоиерей увещевал Каракозова 21, 22, 24, 27 и 29 апреля и 1 мая. Увещевания производились по разработанному Полисадовым церемониалу, который описан им самим в письме к коменданту от 23 апреля. Только собеседованием Полисадов ограничился единственный раз: все остальные увещевания начинались с богослужения, так называемого келейного. По утрам Полисадов совершал обедницу, по вечерам – вечерню; 22 апреля, очевидно на новоселье в равелине, совершил молебен с водосвятием. Богослужение заканчивалось проповедью, а после проповеди Полисадов переходил к частному собеседованию. Посещения Полисадова продолжались от 1 ½ до 2 часов. Во время богослужения, совершаемого в облачении, Каракозов должен был быть на ногах.
Словоглагольный и богокрасноречивый протоиерей распространялся в письмах к коменданту о том, что и богослужение, и проповедь имеют целью спасение души преступника. Эти действия, по описанию отца Полисадова, должны «раскрыть христианское сознание и чувство в преступнике, к которому вполне приложимы слова Апокалипсиса: «Ты не студен, не горяч, сего ради имам изблевати тя от устен моих»; возродить его к живому упованию на милосердие божие и сделать осязательными самые условия истинного раскаяния». Еще живописнее выразился отец Полисадов в другом своем письме об обряде и проповеди, которые должны были «возбудить в Каракозове живую веру в бога, невидимого судию нашей жизни и милосердного отца, всегда готового простить искренне раскаивающегося грешника и сильного, при посредстве церковных средств, очистить душу его и возвести ее до состояния ангелоподобного».
Совершенно напрасно распространялся священник Полисадов в письмах к коменданту об этих задачах, совершенно неинтересных для власти. Впрочем, заранее зная смертную обреченность своей жертвы, власть автоматически содействовала отцу Полисадову в деле возведения Каракозова в состояние ангелоподобное. Власть требовала от Полисадова другой услуги, и вся эта риторика нужна была отцу Полисадову для внешнего лицемерного оправдания своей священнической совести. Это был только образ выражения, суть же была в том, чтобы не обедницей, так вечерней, не вечерней, так водосвятием, не водосвятием, так проповедью, не проповедью, так частным собеседованием вымотать у Каракозова признания, признания, возможно больше признаний. И от изображения воздействия дела и слова Божия на душу преступника, с цинизмом, неподражаемым в своей беспечной блудливой легкости, отец Полисадов переходил к результатам, которые должны были быть вызваны ангелоподобным состоянием преступника. Помянутые действия должны были «подготовить его к искренне гласному сознанию вины своей во всей ее широте» – такова общая формула. А вот раскрытие этой формулы в письме к коменданту от 23 апреля:
«После сего, т. е. после богослужения и проповеди, я буду беседовать с преступником собственно о его великом преступлении, вызывая его на откровенные объяснения. Если бы он что открыл мне, годное для судебного разъяснения его преступления, то буду просить и умолять его сообщить о сем кому следует.
Но дабы не показаться ему лицом хотя и духовным, но слишком официальным, а тем более – следственным приставом, я желаю в частных моих с ним собеседованиях входить в рассуждения о науке, литературе и искусстве, об их разнообразных направлениях, наконец, о том, когда наука и литература действуют благодетельно и когда – гибельно на молодое поколение и общество. Желал бы дозволить себе рассуждать и о социальном положении обществ. Все сии рассуждения (т. е. о науке, литературе, искусстве, обществе), в строго христианском и консервативном направлении, будут иметь целию перестроить голову преступника, изменить те гибельные теории, из которых возникло, по моему убеждению, его преступление и от которых он, конечно, еще не отказался.
Когда мгла его мыслей будет рассеяна, тогда и чувства его души переменятся, и он серьезным образом вступит на путь сердечного раскаяния пред св. богом и сознания пред людьми.
Дабы вызвать преступника на искренние объяснения со мною, для сего признаю полезным, чтобы г. смотритель и его помощник дозволяли нам беседовать наедине. Со своей стороны, клятвою моею иерейскою удостоверяю Вас, что мною не сказано будет ни одного слова и не сделано ни одного жеста, которые бы не были направлены к цели – возбуждению в преступнике ко мне доверия и вслед за тем к его вразумлению, возбуждению в нем раскаяния пред богом и полному сознанию пред людьми в своем преступлении».
Понятно, просьба Полисадова была удовлетворена. Комендант крепости инженер-генерал Сорокин положил резолюцию на заявлении протоиерея: «Во всем согласен, и дать г. смотрителю предписание о допущении протоиерея беседовать наедине, и если преступник когда-либо будет обращаться с вопросами или просить о чем, то записывать». А представляя в копии донесение Полисадова в III Отделение, комендант от себя прибавлял: «Хотя имеющеюся для дома Алексеевского равелина инструкциею строго воспрещено допускать сторонних лиц к разговору с содержащимися в Алексеевском равелине без личного присутствия смотрителя равелина или его помощника, но имея в виду, что полковнику Лосеву и протоиерею Полисадову высочайше разрешено посещать дворянина Каракозова с целью разъяснения совершенного им преступления, я предписал смотрителю Алексеевского равелина оставлять их в нумере преступника Каракозова наедине, с тем чтобы о времени посещения ими Каракозова было записываемо в заведенную на сей предмет тетрадь».
Прочитав сообщение коменданта, граф П.А. Шувалов, заменивший за это время князя В.А. Долгорукова в управлении III Отделением, распорядился вызвать Полисадова для объяснений в III Отделение. Полисадов, конечно, был; о чем шла беседа между священником и шефом жандармов, нетрудно догадаться. Графу Шувалову, конечно, был нужен отчет о словах и признаниях Каракозова. На Полисадова была большая надежда: если следователям не скажет, то, быть может, отцу духовному откроется.
После разговора с Шуваловым отец Полисадов побывал у Каракозова 27 апреля, затем 29 апреля и 1 мая. К 27 апреля относится сообщение Муравьева в докладе царю: «Преступник Каракозов указал на некоторые незначительные лица из петербургского мелкого кружка. Он обещает при подробных допросах более разъяснить дело».
К 1 мая следствие продвинулось далеко. Оно располагало и доносами, и оговорами, и откровенными показаниями многих привлеченных к следствию; с этими данными в руках следователям легче было разбить систему запирательства, которой держался Каракозов. Действительно, Каракозов стал мало-помалу переходить к фактическим показаниям и признаниям. По-видимому, в услугах пастыря духовного не было уже острой нужды, а быть может, или даже вернее всего, в своеобразном поединке двух человеческих душ, разыгравшемся в каземате Алексеевского равелина, отец Полисадов не чувствовал себя победителем. По крайней мере, в письме, писанном после казни Каракозова, Полисадов признавал, что, вплоть до последней своей беседы с Каракозовым накануне казни, у него не было уверенности, «отдастся ли в его руководство своеобразная воля этого тяжкого преступника и выполнит ли он условия христианской исповеди». Именно неуспешностью пастырских бесед должно объяснить следующее удивительное «весьма секретное» письмо к коменданту. Перечислив посещения и указав на цели, стоящие перед ним и нам известные, отец Полисадов писал: «В какой мере цели сии по настоящее время достигнуты, сказать сего я не беру на себя права. Одно утверждаю, не обинуясь, – что в эти шесть посещений и три другие, которые были ему сделаны в III Отделении (5, 6 и 12 апреля), преподано преступнику столько благодатных внушений веры и здравой философии, что все его религиозные, нравственные и умственные потребности, какие только делались для меня видны, должны были получить полное удовлетворение. Равным образом, и вся тяжесть его преступлений, равно как и безотлагательная нужда мужественного, пред следователем, раскрытия его, объяснены ему с тихостью, но и с полною откровенностью и твердостию.
Опасаясь ныне пресыщения духовно-умственною пищею слабого вообще в вере и учении, моему духовному попечению вверенного человека, я считал бы полезным дать ему время, так сказать, переварить в себе все ему внушенное, дабы он, по выражению пророка, ощутил глад слышания слова божия, молитвы и отрезвляющей ум беседы.
В сих видах я предложил прекратить дней на 8–10 мои посещения к Каракозову, чтобы потом возобновить их с полною ревностию и преданностью его душевному благу, по программе, Вашему Высокопревосходительству уже известной, о чем и доношу Вам».
3
Перерыв в увещеваниях и собеседованиях в каземате Алексеевского равелина был сделан, но возобновиться им не было суждено. Для власти, очевидно, они были не нужны.
Обратимся к душевному состоянию Каракозова. К сожалению, мы не имеем возможности нарисовать здесь духовный образ русского цареубийцы 60-х годов. Но даже беглое чтение следственного и судебного производства приводит к определенному заключению, что идеология цареубийства у Каракозова оказывается более глубокой, более решительной, более устойчивой, чем у декабристов. У последних цареубийство было непосредственной целью; у Каракозова – средством. Каракозов показывал: «Лиц, которые бы покушались на совершение преступления вместе со мною, таких лиц я не знаю. Мысль эта принадлежит одному мне и возникла из сознания о необходимости этого преступления для произведения переворота, клонящегося к благу народа». Далеко не выяснены взаимные отношения Каракозова и его ближайших друзей, членов кружка, на почве рассуждений о цареубийстве, и даже вопрос о том, кому приписать инициативу в этом деле, еще не может быть определенно решен. Каракозов душевно выносил идею тираноборчества, сроднился с мыслью, что тирана поразит он, но в его решении перевести идею в состояние факта участвовала ли только одна воля, его собственная, или к ней присоединялась, толкала ее и другая воля, быть может искусно прятавшая свою инициативность, на этот вопрос нельзя ответить с определенностью при настоящей неразработанности материалов. Говоря о другой воле, мы имеем в виду, конечно, волю главы организации, двоюродного брата Каракозова, Николая Андреевича Ишутина. [Пользуюсь случаем, чтобы высказать некоторые соображения о генезисе «Бесов» Достоевского, которые, быть может, пригодятся исследователям творчества писателя. По обычному представлению, находящему подтверждение в признаниях самого писателя (см. его письма в № 14 «Былого», 1919), материал для «Бесов» дан процессом Нечаева. Действительно, фабул разыгрывающейся в «Бесах» драмы из русской революционной жизни и некоторые подробности почерпнуты, несомненно, из описаний нечаевского процесса. А Достоевский только по описаниям и был знаком с нечаевским делом. Он жил за границей, когда в России возникло и развилось так называемое нечаевское движение и когда происходил суд над нечаевцами. Личных, интимных впечатлений от нечаевского дела у него не было, и руководился он только сообщениями газетных столбцов. Но всякий признает, что знания Достоевского о внутренней стороне революционного движения, о его психологии опираются не на газетную только информацию, а на более глубокий опыт, в который входят элементы непосредственного, личного восприятия. Непосредственные и глубокие переживания даны Достоевскому несомненно процессом Каракозова. Достоевский находился в Петербурге и во время покушения и во время следствия и суда (см. воспоминания П.И. Вейнберга. – Былое, 1906, апр., с. 299–300). Следствие велось секретно, но подробности его были широко распространены в петербургском и московском обществе; суд происходил при закрытых дверях, но благодаря защитникам все, что происходило на суде, становилось достоянием гласности. Интерес к личности подсудимых в обществе был огромный, Каракозов, Ишутин, Худяков были на первом плане. Своеобразные, полные глубокого психологического интереса отношения Ишутина к Каракозову, как они устанавливались на суде, не были тайной ни для кого и не могли не поразить творческого воображения Достоевского. К впечатлению каракозовского процесса должно возвести то сопоставление, которое сделал Достоевский в «Бесах»: Петра Верховенского и Ставрогина. И самый образ Верховенского создан не столько на основании газетных сообщений о Нечаеве, сколько на основании более личного, более интимного вчувствования личности Ишутина. В нечаевском же процессе нет никаких аналогий типу Ставрогина и психологии ставрогинско-верховенских отношений. И несомненно для характеристики Верховенского больше материала дал Ишутин, а не Нечаев. В Ставрогине дал осадок двойной слой впечатлений: первый слой от 1848 года, второй – от 1866 года. Последний дан Каракозовым, первый – Спешневым (см. материалы о Спешневе, собранные в статье В.Р. Лейкиной. – Былое, № 25).] Он был душою заговора. По отзыву его защитника Д.В. Стасова, он был «весьма большой прожектер, горячий говорун, не прочь – и даже весьма – прихвастнуть, что подмечено было многими из его товарищей, показавших об этом на суде и не очень-то ему доверявших». К этим словам Д.В. Стасов делает следующее примечание: «Между прочим, некоторые из товарищей показывали об нем, что он «никогда не ставил вопроса прямо», что он прямо хвастун, враль, готовый подчас и солгать, но тем не менее, как горячий говорун и высказывавший весьма сомнительные, бывшие в ходу идеи, имел большое влияние на многих из сотоварищей» [Былое, 1906, апрель. Каракозовский процесс, статья Д.В. Стасова]. Толкнул или нет Ишутин в последний момент Каракозова к воплощению идеи в жизнь, но Каракозову принадлежит в полной мере теоретическая обосновка идеи. Каракозов пережил крайне тяжело процесс психологической подготовки, душевного усвоения этой идеи. Молчаливый, сосредоточенный ипохондрик, по отзывам его товарищей, он не делился своими душевными переживаниями, молчал, скрывался и таил думы и мечты свои. За несколько месяцев до ареста Каракозов перенес болезнь, требовавшую клинического лечения, не оправился от нее, и на почве болезненного состояния амплитуда его душевных колебаний была от самоубийства до цареубийства. «Мне нечего больше прибавить, – сказал он в последнем слове, – исключая того, что всему причиною было мое болезненное состояние, в котором я находился. Я не был сумасшедшим, но был близок к сумасшествию, потом я со дня на день ожидал смерти. Вот в каком безобразном нравственном состоянии я находился. Под его влиянием я скрылся из Москвы; сначала я хотел уехать куда бы то ни было из Москвы, в Троицу, дальше куда-нибудь; но потом я уехал в Петербург. С той целью, чтоб переменить жизнь, чтобы окончательно стушеваться». [Цитирую по стенографической записи, сохраненной в производстве Верховного уголовного суда.] Он отнюдь не отказывался от идеи, но имел намерение стушеваться только для того, чтобы лучше ее выполнить. Этот худой, белокурый, среднего роста человек с прелестными серо-голубыми мягкими глазами, с немного впавшими щеками, с чахоточным румянцем, в костюме простолюдина, в сапогах черной кожи с голенищами, в черном байковом пальто без подкладки, в теплой шапке черного сукна с кожаным козырьком, скитался по Петербургу, бродил медленно большими шагами, с некоторым развальцем и обдумывал ту прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его проступка. [Прокламация впервые напечатана А.А. Шиловым в «Голосе минувшего», 1918, № 10–12, с. 159, и перепечатана в «Историко-революционной хрестоматии». М.: Изд-во «Новая Москва», 1923, с. 67–68. Уже после появления настоящей работы на страницах «Музея Революции» Е.Е. Колосов поднял «спорный вопрос каракозовского дела» (Каторга и ссылка. Историко-революционный вестник, кн. 10-я. М., 1924, с. 65–88), вопрос о том, кто был автором этой прокламации. Сам Колосов приходит к убеждению, что писал прокламацию не Каракозов, а Худяков. Я перед собой не ставлю сейчас, как и не ставил раньше, вопроса об авторстве прокламации, но если даже я соглашусь с мнением Колосова, то я все-таки не чувствую и не вижу надобности внести какое-либо изменение в мою характеристику Каракозова. По поводу моего утверждения: «Каракозов бродил по Петербургу и обдумывал ту прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его поступка» – Колосов разражается следующей тирадой: «Этот образ делает честь таланту и воображению автора, но авторское заключение: «и обдумывал ту прокламацию, которая» и пр. – ни для кого не обязательно, область художественной интуиции не есть область исторического исследования». Эти слова брошены на ветер, и для самого Колосова, конечно, мое заключение обязательно. Если прокламацию и писал Худяков, как в этом убежден Колосов, то только тупость исторического исследования могла бы лишить Каракозова возможности обдумывать «прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его поступка». Что же, Колосов решится утверждать, что Каракозов не обдумывал прокламации, объяснявшей его дело, хотя бы она и не была им написана? Напрасно Колосов ставит мне в вину, что я не занялся разрешением вопроса об авторстве прокламации: да я его и не ставил, для моих целей это – вопрос второстепенный. Пусть даже роль Худякова в деле Каракозова была такой, какой она представляется Колосову, все-таки Каракозов в полной мере – рассудком и чувством – осознал теоретическое обоснование идеи цареубийства. Кстати, об утверждениях Колосова по поводу роли Ишутина. Подчеркивая роль Худякова в деле Каракозова, Колосов стремится преуменьшить все остальные роли. Он готов даже согласиться с тем, что «для Ишутина выстрел 4 апреля был полной неожиданностью», но тогда надо поставить ударение в этой фразе. Может быть, и я соглашусь с таким утверждением, если главное ударение будет сделано на слове «4 апреля». Ведь нельзя же ни на одну секунду, после того, что мы знаем, принимать эту фразу за свидетельство о полном незнании Ишутина о возможности покушения. Чрезвычайно наивной представляется ссылка Колосова на приведенные мною на с. 61 и 62, провоцированные Муравьевым, письма Ишутина к Каракозову, официально переданные из одной камеры в другую. Как же можно характеризовать такие записки так, как это делает Колосов: «Письмо дышит полной искренностью, – не нужно быть большим психологом, чтобы видеть это». В этих записках искренне только одно желание – освободиться от давящего кошмара высшей меры. Известно, что Ишутин не вынес тяжести процесса и заключения: сперва малодушно пал, а потом просто-напросто помешался.] С наивной методичностью, выдавшей его впоследствии, он разработал план покушения и привел его в исполнение. С цареубийством он хотел кончить и свою жизнь, заготовил яд, но самоубийство не удалось. «Это было от состояния, от потрясения при совершении, я был в оцепенении», – отвечал он на суде на вопрос, почему он не принял яда. [Описание наружности Каракозова сделано на основании показаний очевидцев – Д.В. Стасова и Я.Г. Есиповича, секретаря Верховного суда (Русская старина, 1909, февр.). Для характеристики внешнего вида послужила следующая «опись вещам арестанта, содержащегося в покое под № 6 Алексеевского равелина: 1) шапка теплая черного сукна с кожаным козырьком, 2) пальто черной байки без подкладки, 3) сюртук серого камлота на саржевой подкладке, 4) брюки темно-серого трико, 5) рубашка голландского полотна, 6) рубашка красного коленкора, 7) подштанники русского холста, 8) носков нитяных 1 пара, 9) сапоги черной кожи с длинными голенищами». Под описью запись: «Означенные вещи показал верно Дмитрий Владимирович Каракозов». Мы воспроизводим полицейские фотографии, снятые с Каракозова во время его заключения и сохранившиеся в секретном архиве III Отделения.]
В состоянии оцепенения он был схвачен и приведен в III Отделение. Мы приведем сейчас любопытнейший и ускользнувший от внимания исследователей рассказ очевидца о впечатлении, которое производил Каракозов в эти первые дни (4–9 апреля) пребывания в III Отделении. Очевидец – священник Иоанн Полисадов, которого не надо смешивать с известным нам протоиереем Василием Полисадовым, свои впечатления поведал 9 апреля 1866 года в слове, сказанном в С.-Петербургском тюремном замке [Слово пред совершением торжественного благодарения господу богу за спасение жизни Государя Императора, сказанное священником Иоанном Полисадовым. СПб., 1866]. Для правильного восприятия сообщений Ивана Полисадова надо отбросить слова и фразы оценки и морализирования, без которых, понятно, не мог обойтись пастырь церковного стада, состоявшего к тому же из уголовных заключенных. Вот что он рассказывал о Каракозове:
«На днях я видел этого злодея в месте его временного заключения. Это настоящий тип одного из тех нигилистов и подпольных литераторов, которых еще много, без сомнения, блуждает по России; много их, конечно, и здесь, в столице. Лицо его на первый взгляд, по-видимому, не так страшно, как вид закоренелого злодея и убийцы; но что-то неизъяснимо отвратительное выражается в серо-голубых, не глупых, но пронзительных, сверкающих глазах его, которыми он смотрел на всех и на все с какою-то хладнокровною и вместе злобною презрительностью. По всему заметно, что глубокие и в то же время злые и безотрадные мысли блуждают в уме его и самые оледенелые, сатанинские чувства гнездятся в сердце его… С первого же взгляда все показывает, что он давно отказался от всякой религии, которая могла бы хотя сколько-нибудь поддержать его в эти, и для него, конечно, страшные, минуты уже не жизни, а какого-то омертвения его. Зато, как видно, и религия отказалась от него. Ни слезы, ни вздоха, никакого соболезнования по крайней мере о нем самом она не дала ему на эту пору, оставив его при одном жестоком отчаянии. Вообще ни одного чувства, кроме грубой оледенелости, не заметно в нем. Бледность и сухощавость, при здоровых от природы мускулах, длинные, но редкие, почти облезлые, белокурые волосы намекают ясно о его распутном до того времени образе жизни. Во все это время, т. е. в течение почти пяти суток, он, как слышно, сам отказывается от принятия пищи и питья и, по-видимому, не нуждается в них, находя себе насыщение в тяжести той мысли, что ему не удалось совершить гнусного замысла; а может быть, рассчитывая уморить себя голодною смертью, чтобы похоронить с собой и злые тайны того общества, которому хотел он услужить своим ужаснейшим злодейством… Упреки совести, которая таится и в душе злодея, не могут не терзать его; но, как видится, не в том, что он решился – страх сказать – на цареубийство, а в том, что это преступление не удалось ему. Без сомнения, есть у него родные, а быть может; еще живы и его родители, мысль о вечной разлуке с коими его, конечно, тревожит; но он не хочет сказать – кто и где они, из опасения, как он сам говорил, чтобы не огорчить их, потому что ни в каком случае не хотелось бы нам верить, чтоб его благословили на такой ужасный подвиг злодеяния его родители… Толпятся в его свежей памяти, конечно, и друзья, которым, без сомнения, он дал такую клятву, чтобы не выдавать их; но в то же время мысль о том, что это дружество его покинуло, его приводит в страшную отчаянность.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.