Текст книги "Пакт"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанр: Шпионские детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Глава девятнадцатая
Возле бывшего Дома Благородного дворянского собрания, на углу Охотного Ряда и Большой Дмитровки, топтались замерзшие милиционеры, стояли припаркованные «паккарды», «форды» и «ролс-ройсы». Под ледяным ветром трепетали флажки, прикрепленные к мордам автомобилей. Звездно-полосатый американский. Синий, с шестиконечным красным крестом – британский. Красный, с черной свастикой – германский. У подъезда Октябрьского зала суетилась толпа иностранных журналистов.
В Октябрьском зале проходил Второй показательный процесс. Военная коллегия Верховного суда СССР рассматривала дело Московского параллельного антисоветского троцкистского центра.
Илья на процессе не присутствовал. Ему было поручено переводить стенограммы на немецкий. За перевод на европейские языки засадили несколько десятков человек. Хозяин приказал, чтобы материалы публиковались сразу во множестве газет, по всему миру. Илью тошнило от этих текстов, он работал по пятнадцать часов в сутки, хотелось на воздух.
Большая Дмитровка теперь называлась улицей Эжена Потье, героя Парижской коммуны, автора текста «Интернационала». В честь празднования в феврале 1937-го столетия со дня гибели А.С. Пушкина ее собирались переименовать в Пушкинскую. Поэта связывало с Большой Дмитровкой единственное, смутно известное событие. В каком-то доме на этой улице Александр Сергеевич проиграл карточному шулеру большую сумму и потом несколько лет выплачивал долг частями.
«Инстанция желает приплести и Пушкина к своим грандиозным драматургическим творениям, – думал Илья. – Улица, на которой под номером один стоит здание сталинского театра, Дома союзов, должна носить имя автора „Бориса Годунова“ и „Маленьких трагедий“. В сталинском театре начался второй акт. Как же все-таки определить жанр? „Большие трагедии“? Для трагедии слишком комично, для комедии слишком трагично. Судилище закончится настоящей, а не сценической смертью главных действующих лиц. Что это? Мистерия? Издевательская буффонада?»
Илья медленно шел по утренней Дмитровке. Улица была оцеплена с обеих сторон, его пропустили, когда он показал красное удостоверение. Он сам не знал, зачем вышел из дома на сорок минут раньше, отправился на службу кружным путем, мимо Дома союзов. Наверное, хотел убедиться в реальности происходящего.
Флажки, иностранная речь, спины в добротных заграничных пальто напоминали, что внешний мир по-прежнему существует, он большой, в нем обитает множество людей, они могут пересекать границы, уезжать и возвращаться. Они сыты, хорошо одеты. Они вольны выражать свое мнение без страха быть уничтоженными.
С тыльной стороны здания, у служебного входа, чернели «воронки». В них привезли главных героев действа, всего семнадцать человек. Судя по стенограммам первых двух дней, они выучили свои роли назубок, играли мастерски, согласно теории Станиславского полностью перевоплощались в убийц, террористов, кровавых заговорщиков и вредителей.
Совсем недавно, в августе 1936-го, прошел первый акт буффонады, показательный процесс по уголовному делу троцкистско-зиновьевского центра. Главными действующими лицами были старые большевики Зиновьев и Каменев. Хозяин начал готовить их к премьере задолго до августа 1936-го. Ссылал, возвращал, сажал, выпускал, исключал, назначал, снимал.
XVII партсъезд в январе-феврале 1934-го стал чем-то вроде генеральной репетиции перед грядущей премьерой. Старые большевики-оппозиционеры, соратники Ленина – Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Томский, Преображенский, Пятаков, Радек публично каялись в прошлых своих заблуждениях и клялись в верности Сталину. Все выступавшие пели панегирики Великому Вождю, бешено аплодировали ему, но при тайном голосовании против Сталина проголосовало двести семьдесят делегатов, то есть каждый четвертый. Против Кирова – только три голоса. Таким образом, был подписан смертный приговор им всем, и в первую очередь Кирову. Впрочем, если бы все до одного проголосовали за Сталина, ничего бы не изменилось, точно так же, как если бы все проголосовали против. В любом случае они были обречены.
Остроумец Радек когда-то сказал: «Мы, большевики, покойники на каникулах». Теперь каникулы закончились.
Когда шел первый процесс, Радек захлебывался публичными проклятиями в адрес подсудимых. Он был талантливый болтун-пропагандист, он мог бы пригодиться Хозяину, стать советским Геббельсом. Но это не имело значения.
Пятаков требовал, чтобы ему дали возможность лично расстрелять Каменева, Зиновьева и всех оппозиционеров, включая его бывшую жену. Он строчил статьи в «Правду», не уступая в красноречии журналисту Радеку.
Георгий Пятаков был неплохо для большевика образован – реальное училище в Киеве и целых три курса экономического отделения юридического факультета Петербургского университета. Он отличался деловой хваткой, во время раскулачивания по жестокости мог сравниться только с Молотовым и Кагановичем, легко переступал через горы трупов, давно перешел в сталинскую реальность, но это не имело значения.
На заводах и фабриках, в школах, вузах, конторах людей собирали на митинги, заставляли слушать и произносить бесконечные заклинания о смердящих трупах. По всей стране женские и мужские голоса орали: «Расстрелять, как бешеных собак!». Люди верили, что если орать, голосовать, проклинать врагов, молиться товарищу Сталину, то можно уцелеть. Но и орущих брали, и молчавших, и тех, кто работал изо всех сил, и тех, кто ничего не делал. Вот поэтому Илья так ненавидел вопрос «За что?». Вопрос-ловушка.
В августе 1936-го Каменев, Зиновьев и остальные подсудимые признались публично, письменно и устно, что организовали убийство Кирова и готовили убийства Сталина, Кагановича, Ворошилова. Список потенциальных жертв был заранее составлен Инстанцией. Имени Молотова в нем не оказалось, и Вяча сильно испугался. Он ждал ареста со дня на день, в кулуарах шептались, что Молотов якобы возражал против смертных приговоров, за кого-то заступился, разгневал Хозяина. Работала обратная логика сталинской реальности. Кандидатом в покойники становился не тот, кого хотели убить террористы, а тот, кого они убивать не собирались.
Вяча ни за кого никогда не заступался, на протоколах допросов писал: «Бить, бить, бить, пытать, пока не признается», ставил свою подпись под расстрельными списками, где перечислялись тысячи фамилий ни в чем не повинных людей, и добавлял еще фамилий, вычеркивал приговор «10 лет», писал три заветные буквы: ВМН. Высшая мера наказания.
В те дни Молотов бродил по кремлевским коридорам бледной тенью, он похудел, сгорбился, лицо стало серым, как будто сквозь кожу проступил его внутренний состав – твердая пористая пемза. Илья, встретившись с ним, взглянув близко, подумал, что, если станут расстреливать Вячу, пуля отскочит, посыплется каменная крошка.
Но ничего не случилось. Верного Вячу Хозяин просто слегка припугнул, взбодрил. Когда готовился второй процесс, Вяча выпрямился, пополнел, порозовел, припомнил, как в 1932-м, во время его инспекционной поездки в Кузбасс, машина съехала в кювет. Вот, пожалуйста, чем не покушение на жизнь товарища Молотова? Разбитая дорога, дождь, слякоть, все это заранее организовали троцкисты-заговорщики. Ежовские беркуты быстро отыскали шофера, директора гаража, еще каких-то кузбасских руководителей и хозяйственников. Все признались, что являются членами террористической организации и по поручению Троцкого готовили покушение на товарища Молотова. Всех расстреляли.
Конечно, Вяча заслужил право войти в почетный список потенциальных жертв троцкистов-террористов. Главные персонажи второго акта Радек и Пятаков признались, что и Молотова тоже готовились убить. Впрочем, присутствие в списке не давало никакой гарантии. Имя Орджоникидзе значилось во всех списках, но все равно он был обречен.
Илья свернул на Охотный Ряд, представил, как сейчас, всего в нескольких десятках метров, в филиале Большого, Маша разогревается перед репетицией. Накануне вечером он решился поговорить с ее родителями, сделал официальное предложение. Они так удивились, что не сразу поняли его. Всем было неловко, они не могли спросить, где он служит, и когда узнали, что он живет в отдельной квартире на Грановского, ошеломленно переглянулись.
Предстояло сообщить радостную новость мамаше. Но если бы только ей! Придется поставить в известность Поскребышева, и сразу включится механизм проверки. Люди из Первого отдела будут тщательно изучать семью Акимовых, всех родственников, сослуживцев, друзей, знакомых. От одной только мысли об этом у Ильи холодело в животе. Сколько ни тверди себе, что с Акимовыми все в порядке, Вера Игнатьевна работает в Кремлевке, Петр Николаевич инженер-авиаконструктор, оба проверены-перепроверены, придраться не к чему, а все равно страшно.
Навстречу со стороны улицы Горького двигалась колонна демонстрантов. Трудящихся снимали с работы, чтобы они ходили строем вокруг Дома союзов, выражали народную ненависть к подсудимым. Темные силуэты сливались в единую массу, и масса периодически выкрикивала одно слово: «Смерть!». Пар валил из сотен ртов. Илья разглядел несколько посиневших от холода девичьих лиц. Они продрогли, кричали хрипло, вяло, в перерывах между криками болтали о чем-то, одна остановилась, поправила сбившийся пуховый платок, потерла варежкой нос, стрельнула блестящими голубыми глазами на Илью и затопала дальше.
Колонна повернула на Дмитровку, продолжая скандировать: «Смерть! Смерть! Смерть!»
Слово это трещало в ушах, пока он шел к Кремлю.
* * *
Пасизо смело меняла хореографический рисунок, дуэт Аистенка и Злого Петуха усложнился, в нем появились акробатические элементы, и балетмейстер раздраженно заметил во время репетиции:
– Это не балет, а цирк.
– По-моему, отлично, как раз то, что нужно, – возразил ему автор либретто. – Получается задорно, живенько, с юмором.
– Ну, тогда давайте, у нас танцовщики будут кувыркаться и бегать по канату! – балетмейстер закричал так громко, что аккомпаниаторша перестала играть, Маша и Май остановились посреди танца.
– Товарищи, зачем срывать репетицию? Посмотрим дуэт до конца, а потом спокойно обсудим, – предложил композитор.
– Продолжаем работать! – Пасизо хлопнула в ладоши, аккомпаниаторша ударила по клавишам.
Дуэт пришлось повторять сначала, в пятый или шестой раз. Маша сбилась со счета, но совершенно не чувствовала усталости, акробатические элементы, которые придумала Пасизо, получались легко и весело, каждый прыжок был взлетом, и зависание в воздухе длилось фантастически долго.
«Он меня любит, любит, зачем я напридумывала столько глупостей? Он единственный, самый умный, самый добрый, с ним ничего не страшно. Илья, Илюша, солнышко мое, счастье мое».
Примерно такие мысли, если, конечно, можно назвать это мыслями, неслись вихрем, пока она крутила фуэте и опять сбилась со счета.
– Тридцать, – прошептал Май и поднял ее вверх. – Танцуешь со мной, а думаешь о нем.
Это была сложная и опасная поддержка. Недаром ее называли «гробик». Танцовщица в ней беспомощна, полностью зависит от партнера.
Май держал Машу на вытянутых руках, высоко над головой. Любое неверное движение, и Маша могла грохнуться с высоты больше двух метров, не имея ни малейшей возможности сгруппироваться перед падением, смягчить удар.
– Думаешь о нем…
Она не видела лица Мая, но слышала шепот, пробивающийся сквозь дребезжание клавиш. Руки Мая дрожали, совсем чуть-чуть, но дрожали, никогда прежде такого не случалось, и если шепот мог только померещиться, то дрожь была реальной, она пробегала по натянутому струной телу.
Две точки опоры, ладони Мая, перестали казаться надежными. Одна его рука сдвинулась, и Маша потеряла равновесие. Мгновение она балансировала ни на чем, просто в воздухе, и спокойно, словно сторонний наблюдатель, подумала:
«Он не сделает этого, он не сделает этого нарочно».
Май успел развернуться, подхватил ее за талию на лету и плавно опустил на пол.
Хлопали все, даже аккомпаниаторша, только два человека не сдвинули ладоши, балетмейстер и Пасизо.
– Ну я же сказал – цирк! Кому это нужно – тридцать фуэте? Написано десять и по музыке десять, зачем тридцать? Не Аистенок, а веретено какое-то. И что за фокусы с «гробиком»? Он ее уронит на премьере, кто будет отвечать? – раздраженно бубнил балетмейстер.
Маша и Май сидели на полу, вытянув ноги, тяжело дышали.
– Не уроню! – громко произнес Май.
– Суздальцев, молчи, тебя не спрашивают, – заорал балетмейстер. – Еще не хватало, чтобы тут всякая сопля нам указывала!
Он нашел, наконец, подходящий объект, на котором удобно сорвать злость. Орать на Пасизо балетмейстер не решался, считалось, что она имеет каких-то важных покровителей наверху, иначе ее уволили бы из театра после ареста мужа. Изменения, которые она внесла в хореографию, бесили его: Пасизо сделала практически новый балет, значительно лучше того, что сочинил он.
Либретто было слабым. История про Аистенка, которого спасли пионеры и он отправился в Африку, чтобы там поднять восстание рабов-негров, мартышек, крокодилов и страусов против злых плантаторов, выглядела нелепо, если танцевать ее в пафосной классической манере. Нужны характерный танец, трюки, акробатика. Все понимали это, кроме балетмейстера, ведь Пасизо покусилась на его творение, а он считал себя гением.
– Ну что вы кричите на мальчика? Он же вам не может ответить, – сказал композитор. – Тридцать фуэте это здорово! Чем вы недовольны?
– Музыка отстает, ритм сбивается, – не унимался балетмейстер.
– Ничего, музыку я подгоню, – успокоил его композитор.
– В таком случае вам придется переписать всю партитуру, – парировал балетмейстер, – и в результате вместо балета выйдет черт знает что, между прочим, идеологически весьма сомнительное.
Повисла тишина. Первым ее нарушил либреттист. Сухо кашлянув, он сказал:
– Объясните, что вы имеете в виду?
– Я имею в виду образ главной героини. Аистенок – революционер, вождь, а мы тут кого из него делаем? Клоуна, фиглярку, легкомысленную вертихвостку!
Опять стало тихо, в тишине чиркнула спичка, композитор закурил. Май незаметно сжал Машину руку.
– На всех спектаклях после фуэте из правительственной ложи звучат аплодисменты, – спокойно заметила Пасизо, ни к кому не обращаясь, глядя на Машу и Мая.
– Аистенок, конечно, революционер и вождь, – произнес автор либретто, – но почему вы считаете, что вождь не может быть ловким и сильным? Десять фуэте это средний уровень, это вам накрутит кто угодно, а вождь должен крутить тридцать. Он лучший, он в авангарде, он вождь! То, что вы именуете акробатикой и клоунадой, как раз и раскрывает образ вождя пластическими средствами, со всей его мощью, революционной энергией. «Гробик» – это именно то, что нужно для вождя…
Пальцы аккомпаниаторши коротко брякнули по басовым клавишам, бедняга либреттист закашлялся, Пасизо заговорила очень громко и деловито:
– Товарищи, высокую поддержку, которая завершает дуэт, танцовщики называют между собой «гробик», потому что она считается очень сложной, но разве мы вправе бояться сложностей? Мы что, хотим сделать «Аистенка» скучным и пресным?
Либреттист вдруг энергично замотал головой, как мокрый пес, и закричал:
– Ни в коем случае! Превратить «Аистенка» в упадническую тягомотину – это преступление! Молодой советский балет должен быть зажигательным, содержать в себе по-настоящему сложные элементы, требующие непревзойденного мастерства! Душить в зародыше молодую талантливую поросль – это, товарищи, называется вредительством! Это настоящая диверсия!
Он кричал очень громко. Голос его срывался на визг.
– Страхуется, бедняга, – прошептал Май. – Ляпнул сгоряча, теперь бессонница ему гарантирована, будет ждать, кто стукнет про гробик для вождя.
– Если кто стукнет, мы все пропали, – прошептала Маша.
Пасизо стояла рядом, вряд ли могла услышать шепот, но покосилась на них, сурово сдвинула брови, поджала губы.
– Товарищи, – мягко пробасил композитор, – спорить можно бесконечно, давайте просто проголосуем. Кто за то, чтобы принять дуэт Аистенка и Петуха в таком варианте.
«За» проголосовали все, кроме балетмейстера, но и он не решился поднять руку «против», только воздержался. Пасизо не отпустила Машу и Мая. Когда они остались в зале втроем, прорычала сквозь зубы:
– Ты чуть не уронил ее!
– Нет, Ада Павловна, нет, – запротестовала Маша, – он отлично держал.
– Не ври! Он держал отвратительно!
– В одном из восьми повторов, в самом последнем, когда мы просто устали, – парировала Маша.
– Одного такого «устали» достаточно, чтобы грохнуться и стать калекой! Май, ты меня слышишь или нет?
– Ада Павловна, вы правы, – спокойно кивнул Май. – Мы немножко потеряли равновесие.
– Немножко?! Ты вообще соображаешь, чем это могло кончиться? О чем ты думал? Я серьезно спрашиваю, Май. О чем ты думал, когда случилось это твое «немножко»? Я видела, ты шевелил губами. Что происходило в твоей голове?
«Шевелил губами, значит, правда, не померещился мне шепот, – Маша вздохнула. – Пасизо права, но и не права одновременно. Мая сейчас нужно просто пожалеть».
– Ада Павловна, он никогда меня не уронит, – она попыталась улыбнуться. – Он чуть-чуть ошибся, всего одна крошечная ошибка, он сразу ее исправил.
Май стоял у палки, отвернувшись, кусал губы. Маша видела в зеркале его лицо, казалось, он сейчас заплачет. Пасизо взяла его за плечи, развернула, слегка потрясла.
– Во время поддержки ты отвечаешь за другого человека, за партнершу. Одно твое неверное движение, и она может сломать позвоночник. Посмотри мне в глаза. Все, что происходит в твоей жизни, все, что болит, свербит, мучает, ты оставляешь в раздевалке вместе с одеждой. Во время танца ты думаешь только о танце и ни о чем больше. Я твержу вам это с первого класса. Пора взрослеть, Май, пора взрослеть!
– Я постараюсь, Ада Павловна.
Он выглядел смущенным и подавленным. Маша знала, что Пасизо права. Если обращаться с Маем как с больным ребенком, он совсем расклеится.
Дверь открылась, в зал просунулась голова девочки из детской группы кордебалета. Девочка была в шапке, шубе, валенках, она сначала вошла, а потом постучала, присела в реверансе и, не дожидаясь ответа, затараторила:
– Здрассти, Адапална, там на вахте дяденька, попросил найти, я в раздевалку сходила, в буфет сходила, Надежда Тихоновна говорит, Акимова в пятом репзале. А, вот ты, Акимова Маша! Тебя в артистическом подъезде дяденька ждет! Все, я побежала, до свиданья, Адапална! – девочка опять присела и быстро выскользнула за дверь.
– Какой дяденька? – тревожно спросила Пасизо. – Ты знаешь, кто это?
– Знаю. Ада Павловна, конечно, знаю, не волнуйтесь.
В зеркале Маша заметила, как запылали у нее щеки. Губы сами собой растянулись в совершенно дурацкой улыбке. Пасизо тоже это заметила, покачала головой, сказала:
– Ладно, иди.
– А я? – хмуро покосившись на Машу, спросил Май.
– А с тобой мы еще поработаем.
Маша присела в реверансе, потом чмокнула в щеку Мая и вылетела из зала.
– В подъезд раздетая не бегай! Продует! – крикнула ей вслед Пасизо.
Маша мчалась вниз, перепрыгивала через несколько ступенек, чуть не сшибла ведро уборщицы и только на первом этаже притормозила, отдышалась, поправила волосы. Илья сидел на стуле у будки вахтера, встал ей навстречу, обнял.
– Подожди минут десять, я переоденусь, – сказала Маша.
– У меня полчаса.
– Я быстро!
Он ждал ее на улице.
– Я стала психом, только о тебе думаю, ждала твоего звонка, как будто вся моя жизнь от этого зависит. Ведь правда зависит. Танцую для тебя, а ты даже ни разу не видел, как я танцую. Я вообще не понимаю, как выдержала без тебя столько дней. Ты хотя бы скучал, ну немножко, капельку скучал по мне? – Маша выпалила все это на одном дыхании, замолчала, зажала рот и пробормотала в варежку: – Зачем, зачем? Нельзя говорить такое вслух.
– Почему?
– Потому что, если я буду без конца повторять, как сильно тебя люблю, тебе надоест, ты решишь: это мое, оно никуда денется. Поставишь на полочку и отправишься в свободный полет, покорять новые вершины. Нет, шучу, конечно, не волнуйся, я не ревнивая, просто я ужасно боюсь тебя потерять, а ты все молчишь, молчишь. Почему?
– Потому что я такой же псих, как ты, только ты разговорчивый псих, а я молчаливый. Расскажи, как у тебя прошел день?
– Очень бурно, пришлось раз сто повторить дуэт Аистенка и злого Петуха. Тридцать фуэте, легко, как будто моторчик внутри, кручусь, кручусь, у зрителей головы кружатся, а у меня – нет. Представляешь, Пасизо испугалась, подумала… – Маша вдруг осеклась, испуганно взглянула на Илью.
– Подумала, что тебя брать пришли? – тихо спросил Илья.
– Мг-м. А на репетиции…
Она хотела рассказывать про «гробик для вождя», но стала излагать либретто «Аистенка». Хотела рассказать, как маму возили к ноге со сросшимися пальцами, но получилась история про Васю, «Балду» и полбу, хотела про Катю и вурдалаков, про свой страх, про то, что у папы взяли лучшего токаря и лучшего технолога, а без них опытная модель самолета не пройдет испытания, и тогда могут взять папу. Но ничего этого она не сумела произнести вслух. Ей казалось, что внутри у нее, чуть ниже горла, завелся хитрый аппаратик, который определяет, о чем говорить можно, о чем нельзя.
Нельзя именно о том, что важно, серьезно, чем хочется поделиться. А с кем же еще поделиться, как не с Ильей?
Он молчал, крепко держал ее под руку. Когда подошли к трамвайной остановке, она тяжело вздохнула:
– Ну вот, я столько всего хотела тебе рассказать, но болтаю глупости, а ты вообще молчишь. Псих-болтун и псих-молчун.
Он обнял ее, зажал ей рот губами. Они оторвались друг от друга, только когда суровый женский голос произнес рядом:
– Граждане, как вы себя ведете в общественном месте?
* * *
В Цюрихе Габи встретил шофер Рондорффов. Пока ехали до замка, она смотрела в окно. Мимо плыли идиллические швейцарские пейзажи, в машине работало радио, передавали скрипичный концерт Мендельсона, запрещенного в Германии, поскольку покойный композитор был евреем. Габи давно не слышала такой чудесной музыки.
Альпы искрились чистым снегом. Из окна гостевой комнаты, в которой поселила ее Софи-Луиза, открывался вид на Цюрихское озеро. Рондорффы завтракали в стеклянной оранжерее, среди роз, фиалок, примул, карликовых лимонных и апельсиновых деревьев. Там жил дымчато-серый попугай Жако. За ломтик яблока или крекер Жако говорил по-французски:
– Бонжур! Вы очень красивы, моя дорогая!
Когда Габи подошла к нему познакомиться и угостить печеньем, он склонил голову набок, уставился на нее круглыми ярко-желтыми глазами и отчетливо произнес:
– Гитлер кретин!
За столом все засмеялись. Жако несколько раз повторил эту фразу.
– Как он догадался, что я прилетела из Берлина? – спросила Габи.
– Мы редко позволяем ему сладкое, чтобы не толстел. А он сластена. Вы дали ему сдобное печенье, вот он и выступил со своим коронным номером в знак особой благодарности, – объяснил Август Рондорфф.
– В этом доме Жако единственный, кто интересуется политикой и смело высказывает свое мнение, – продолжая смеяться, заметила Софи-Луиза.
После завтрака она показала Габи лабораторию. Три приветливые молодые швейцарки в белоснежных чепцах и фартуках колдовали над колбами, аптечными весами, ступками, кастрюльками, фарфоровыми банками, наполненными цветочными лепестками. От ароматов кружилась голова.
Работа над статьей и съемки для рекламы отнимали мало времени, но ускользнуть из-под ласковой опеки семейства Рондорфф оказалось не так просто. Софи-Луиза хотела показать невесту своего племянника как можно большему количеству родственников и знакомых. Она любила и жалела Франса, догадывалась, что у него большие проблемы в отношениях с женщинами. Вряд ли знала правду, но слухи о гомосексуализме до нее доходили.
– Я, конечно, не верила, и даже порвала отношения с несколькими приятельницами, которые намекали на это, – призналась она Габи. – Детство Франса было тяжелым, он рано лишился отца, рос с матерью, и до сих пор ему приходится несладко. У Трудди отвратительный характер, она затюкала бедного ребенка, он панически боится женщин. Отсюда его нервозность, застенчивость. Знаете, в глубине души я не исключала, что он… ну, что его может тянуть к мужчинам. Теперь я совершенно спокойна, с Франсом все в порядке, ведь иначе вы никогда не согласились бы стать его женой, верно?
– Никогда, ни за что, – ответила Габи и густо покраснела.
Она привыкла врать и даже получала от этого удовольствие. Но одно дело морочить головы фанатикам-нацистам, надутым индюкам военным, хитрым жадным чинушам, которые сами врут как дышат, и совсем другое – нормальным людям. Рондорффы окружили ее такой заботой, какой она не видела ни от кого никогда. В них не было ни капли чопорности, аристократического чванства. Она сгорала от стыда, изображая перед ними счастливую, любящую невесту Франса фон Блефф.
Только на четвертый день ей удалось выбраться одной в Цюрих. Замок находился в часе езды от города. Утром, сразу после завтрака, шофер Софи-Луизы довез Габи до старого центра, и она отправилась искать магазин египетских древностей «Скарабей». Берлинская лавка с тем же названием исчезла еще осенью, на ее месте открыли парикмахерскую. Вообще, связи с Бруно не было слишком давно, и это всерьез волновало Габи.
В Цюрихе было теплее, чем в Берлине, сквозь тонкую штриховку перистых облаков просвечивал перламутровый солнечный диск. Горожане предпочитали автомобилям велосипеды, и воздух оставался чистым даже в центре города. Габи шла в распахнутом пальто по набережной реки Лиммет, через Вейнцплац, мимо фонтана, украшенного фигуркой виноградаря, мимо здания городской ратуши, отмечая про себя, что этот архитектурный стиль называется «поздний ренессанс».
Адрес магазина она помнила наизусть, заранее сверилась с картой и знала, что идти осталось совсем немного. Чем ближе она подходила, тем тревожнее стучало сердце. Часы на башне собора Святого Петра пробили десять. Повернув за угол, Габи сразу увидела между кондитерской и аптекой знакомую вывеску, украшенную иероглифами и рельефным изображением жука. Точно такая висела еще недавно над берлинским филиалом. Табличка с надписью «Открыто» почему-то вызвала у нее легкую оторопь. Зажмурившись, она досчитала до десяти и прикоснулась к медной дверной ручке.
Звякнул колокольчик. После яркого света Габи не сразу разглядела в полумраке человека за прилавком. Конечно, это не Бруно, чудес не бывает, тем более он никогда сам за прилавок не садился, но тусклый блик лампы обозначил глянцевую лысину, очки в тонкой металлической оправе, высокий ворот свитера грубой вязки, и в первое мгновение показалось, что это он.
Глаза привыкли к полумраку, и она усмехнулась про себя. Ничего общего с Бруно, даже отдаленно – ничего.
На вид продавцу было не больше тридцати. Широкое лицо с крупными смазанными чертами, тяжелый выпирающий подбородок, гладко обритая голова, голые надбровные дуги.
«Интересно, брови он тоже бреет? – подумала Габи. – Неприятный тип, но спасибо, что хотя бы такой…»
– Доброе утро, фрейлейн, чем могу служить? – спросил он вяло, без улыбки, со странным акцентом.
– Здравствуйте, благодарю вас, я пока просто посмотрю, – ответила Габи и принялась разглядывать статуэтки, свитки папирусов, украшения.
Продавец включил свет в витринах и молча наблюдал за ней, тишина становилась все неприятнее, Габи не понимала почему. Лампочки светили слишком ярко. Пространство за прилавком тонуло в темноте, продавец был еле виден. Наконец она решилась обратиться к нему с вопросом:
– Скажите, что символизируют эти бесчисленные глаза?
– Талисман для остроты зрения, – ответил он, сухо кашлянув.
Связник должен был ответить: «Уджат, око Гора». И рассказать о борьбе Гора и Сета, двух египетских богов, самых древних мифологических символов света и тьмы, добра и зла.
Габи взяла с витрины один из амулетов, повертела, положила на место и спросила:
– Почему все они плачут? Каждый глаз со слезой. Почему?
Из темноты за прилавком послышались странные звуки, как будто щелкнул несколько раз затвор фотоаппарата.
– Жизнь у них была тяжелая, вот и плачут, – громко произнес продавец.
– Мг-м… конечно, тяжелая, египтяне постоянно строили пирамиды и сражались с крокодилами. Тут столько крокодилов, из золота, из бирюзы. Неужели тоже талисман? – Габи шагнула ближе к прилавку, пытаясь вглядеться в темноту за спиной продавца.
Там висели бархатные портьеры, они слегка колыхались. Продавец смотрел на нее в упор.
– Крокодилы водятся в Ниле, египтяне их изображают постоянно, – акцент усилился, в голосе, во взгляде чувствовалось жуткое напряжение.
«Уходи! – отчаянно пискнула маленькая Габи. – Он кто угодно, только не продавец, нанятый Бруно. Он знает о Древнем Египте меньше, чем судомойка в соседней кондитерской. У него странный акцент, за портьерами кто-то прячется, и этот кто-то тебя сфотографировал!»
Взрослая Габриэль протянула руку к полке, уставленной разноцветными флакончиками с благовониями, взяла первый попавшийся, понюхала.
– Вы получаете их из Каира?
– Да, фрейлейн, из Каира.
– Не могли бы порекомендовать приличных поставщиков?
– Простите?
– Дело в том, что мои друзья собираются открыть небольшую косметическую фирму, несколько каирских магазинов заломили чудовищные цены за благовония, при этом качество невозможное. Сандал пахнет навозом, жасмин клопами. А тут у вас ароматы удивительно чистые.
– Не знаю, фрейлейн, затрудняюсь ответить.
– Жаль… Ну а можно как-нибудь связаться с кем-то, кто знает? С управляющим или с хозяином вашего чудесного магазина? Да, и вот эти три флакончика я хотела бы купить.
Она заметила, как дернулся уголок узкого рта, когда она произнесла слово «хозяин», как застыли пальцы, до этого перебиравшие бирюзовые четки.
– С вас двадцать одна крона, фрейлейн.
Она расплатилась, он отчитал сдачу, флаконы так и стояли на прилавке, он не собирался их упаковывать, как обычно делают продавцы, вместо этого подвинул Габи блокнот, ручку и сказал:
– Фрейлейн, если вы оставите ваши координаты, хозяин обязательно свяжется с вами и ответит на все ваши вопросы.
– Подскажите, пожалуйста, имя вашего хозяина, – попросила Габи. – Я хочу написать ему записку и не знаю, как обратиться.
– Господин Лунц, – ответил продавец. – Бруно Лунц.
Светлые глаза за стеклами очков смотрели на Габи не моргая.
«Он из гестапо, это ловушка, они взяли Бруно!» – завопила маленькая Габи.
«Слишком заметный акцент, – спокойно возразила взрослая Габриэль, – не похоже ни на один из немецких диалектов. Он скверно справляется с ролью продавца. Гестапо так не халтурит».
Она аккуратно, не спеша выводила в блокноте:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.