Текст книги "Вдова Клико. Первая леди шампанского"
Автор книги: Ребекка Розенберг
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
5
За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь
Весь вечер я вспоминаю шахматные ходы и готовлюсь к поединку с Франсуа. Как странно он себя держал во время нашей встречи. Неужели так будет всегда?
Папá берет меня с собой в особняк Клико. Там Филипп беседует с кругленьким, но элегантным джентльменом в малиновом берете, гобеленовом жилете и бархатных панталонах в старом стиле, гораздо более романтичном, чем крестьянская одежда нынешних горе-революционеров.
– Приветствую, мадемуазель Понсарден, – говорит Филипп. – Позвольте представить – это месье Александр Фурно, мастер погреба, он делает наше вино «Клико-Мюирон». – Мюирон – девичья фамилия его жены Катрин-Франсуазы, и меня всегда впечатляла такая дань уважения.
Я подаю руку, и месье Фурно прижимает к ней свои завитые усы.
– Я и не знала, что Клико-Мюирон не сами делают свое вино.
– «Клико-Мюирон» – это негоциант. Продавец вина. – Фурно взмахивает своим несовременным плащом, издавая аромат спелых гроздьев.
– Фурно… ваша фамилия вызывает ассоциации с теплой, уютной печкой или обжигающей вспышкой огня, – говорю я. – Так кто же вы?
– А как бы вы предпочли, мадемуазель?
Папá негромко кашляет.
– Мы не раз наслаждались вашим вином, гражданин Фурно.
Гражданин, обращение, которое используют революционеры, чтобы подчеркнуть всеобщее равенство. Больше никаких там герцогов и герцогинь, принцев и принцесс. Только граждане. Многие даже хмурятся, если слышат «мадемуазель», «мадам» или «месье». Во имя равенства всех французов подбросили в воздух будто игральные кости, и мы, приземлившись, оказались без прошлого, семьи или истории. Нет, равенство абсолютно лишено для меня интереса.
Филипп распахивает дверь своего кабинета.
– Заходите! Прошу!
Однако Фурно не может оторвать глаз от моего декольте. Я проклинаю эту революционную моду, выставляющую мои женские атрибуты в духе богини Свободы. Свободы для кого? Полагаю, что для мужчин, которые ее придумали.
– Гражданин Фурно? – торопит его отец.
Фурно предлагает мне руку.
– Какое удовольствие насладиться вашим обществом, мадемуазель.
Из другого конца огромного вестибюля звучит знакомый голос.
– Барб-Николь пришла играть со мной в шахматы.
Все взгляды направляются туда, где в тени тяжелой драпировки стоит Франсуа.
– Я сейчас приду. – Освободившись от Фурно, я направляюсь к моему другу, стуча каблучками по мраморному полу, и прохожу мимо голых прямоугольников на стенах, где прежде висели картины на религиозные сюжеты. Как и нам, семейству Клико пришлось в годы революции прятать священные реликвии. Шахматная доска уже стоит у окна с видом на лабиринт виноградника, разбитого между нашими владениями.
– Возможно, мне не стоит так говорить, поскольку месье Фурно – мой крестный, но будь с ним осторожней. Он одинокий и ищет себе жену. – Франсуа выходит из тени, и я невольно вскрикиваю от испуга. У него распухли веки и почти закрыли глаза. Красные рубцы покрывают его щеки и шею. На лице беспорядочно торчат волосы.
– Что с тобой? – Я сажусь за шахматный столик, а он подкладывает полено в огонь.
– Овцы. – Он морщится и протягивает мне руку через шахматную доску. – Желаю удачи.
Повинуясь интуиции, я царапаю его ладонь ногтем – наша клятва дружбы.
Он отдергивает руку.
– Твой ход.
Я двигаю пешку по холодной мраморной доске. Мне это так знакомо, но только из другого времени. Все эти шахматные игры проходили тут, у огня, под запах горящих буковых поленьев.
После моего следующего хода он украдкой косится на меня, но, когда я заговариваю с ним, ограничивается лишь краткими ответами.
Он ходит черным конем – три клетки вперед и две вбок; у него обгрызены ногти чуть ли не до ранок. Раньше он никогда не грыз ногти. Иногда мы сравнивали наши ладони, и мои кончики пальцев доставали до его сгиба пальцев. Он дразнил меня за крошечные руки, а я его за безупречно чистые и аккуратно подстриженные ногти. Я придумывала способы, как заставить эти руки обнять меня за талию.
– Похоже, твоя логистика – интересная штука, – говорю я.
Он фыркает.
– Все шло нормально, пока я возил оружие и провиант в пределах Франции. Британская торговая блокада все изменила. – Тут его пешка берет моего коня. – Но я исхитрился и придумал несколько скрытых маневров. – Его сухой смех затрещал, словно тонкий лед на пруду.
Мне трудно сосредоточиться на шахматах, когда напротив меня наконец-то снова сидит парень, который жил в моем сердце все эти годы. За эти годы он стал мужчиной. Незнакомым мужчиной. Теперь, когда у него распухло лицо, я вообще не могу его узнать. Но все равно где-то внутри этого пугающего незнакомца должен сидеть мой Головастик. Я двигаю ладью на несколько клеток.
– Похоже, ты с удовольствием справлялся с трудностями. Тебе нравилось.
– Да что угодно возьми, все равно это лучше, чем шерстяной бизнес Филиппа. – Он скребет болячку на руке, обдумывая следующий ход. – Но революция стала катастрофой для бизнеса. Новые политические вожди каждый год убивают своих предшественников и приходят к власти. Нет никакой стабильности. – Он двигает по диагонали слона и берет мою ладью. – Мы как каннибалы едим наших братьев, а соседи это чуют. Генерал Наполеон отправился покорять Египет, а наши границы атакуют Британия, Австрия и Пруссия.
Я вижу свой шанс и двигаю ферзя так, чтобы он нацелился на короля на другом краю доски.
– Шах!
– Тебе только так кажется. – Франсуа блокирует меня пешкой. Его глаза устремлены на доску, ресницы такие же длинные и густые, как когда-то.
– Ну, так что же случится с Францией? – интересуюсь я.
Он странно смеется.
– Наполеон убьет на своих войнах тысячи и тысячи французов.
Я убираю подальше своего ферзя.
– Мне казалось, что все французские солдаты обожают Наполеона за его страсть к свободе, равенству и братству всех людей.
Франсуа снова фыркает.
– Наполеон живет для Наполеона. – Его конь перепрыгивает через мою ладью и бьет ферзя. – Шах.
– Не так быстро. – Я отчаянно ищу выход. Как же мне спасти короля?
– Я загнал тебя в цугцванг, – объявляет Франсуа с лукавой улыбкой. – Любой ход – и ты проигрываешь.
Я пытаюсь пойти и так, и так, но бесполезно. Старый знакомый цугцванг. У меня под ложечкой что-то жарко горит.
– У меня было много времени на шахматы. Я натренировался и всегда теперь выигрываю. – Он откидывается на спинку кресла и сидит так, сцепив руки на затылке. На его запястьях я вижу неровные шрамы. – Но вместе с тем я все равно всегда проигрываю.
У меня отвисает челюсть. Он видит мою реакцию и быстро расставляет фигуры на доске.
– Папá сказал, что ты воевал вместе с Наполеоном.
– Я видел его на поле сражения только однажды. Он не запомнил меня. Я не герой войны, Барб-Николь, что бы там ни плел мой отец, какую бы ни говорил полуправду. – Он трясет длинными волосами. – Ведь мы с тобой знаем, что я не был на войне все эти шесть лет.
– Где же ты тогда был?
– Не прикидывайся дурочкой. Я уверен, что ты слышала гнусные слухи, ходившие по городу.
– Ты думаешь, что мне больше нечем заняться и что я все время хожу и собираю слухи? – Мой протест прозвучал слишком громко для вежливой беседы.
– Ну, ведь ты маленький чертенок, который обыгрывал меня в прятки, – возражает он. На его губах играет лукавая улыбка.
– Кроме того последнего дня в лабиринте. – Проговорив это, я тут же прикусываю язык и жалею о сказанном.
Франсуа вскидывает брови.
– Насколько я помню, ты нашла меня и тогда. – Его обгрызенный ноготь ползет по мраморной инкрустации на шахматной доске.
Что же так обидело его, раз он резал себе запястья?
– Ты не хочешь прогуляться? – предлагаю я.
– Сегодня холодный ветер.
– Ты стал бояться холода? – спрашиваю я, и он смеется.
Мы идем по аллее мимо спящих кленов, потом мимо конюшен и каретных сараев и подходим к лабиринту виноградника, который не видел ухода уже несколько лет. В годы Большого террора прекрасные сады стали объектом ненависти, чернь видела в них символ привилегий и богатства. Кроме того, садовники были призваны на войну, как и все мужчины моложе сорока.
Красные побеги виноградных лоз обломаны и переплелись, а дорожка размыта. Франсуа вздыхает, потом берет меня за руку, и мы входим на виноградник через неухоженную арку. Гравий хрустит под моими башмачками из телячьей кожи, зашнурованными алыми лентами в тон моему платью. Не думаю, что Франсуа обратил внимание на мои ножки, платье в стиле ампир или потрясающий чепчик, выбранный Лизеттой, когда я призналась ей, что увижу сегодня Головастика.
– Почему ты так долго не возвращался? – спрашиваю я, пытаясь идти вровень с его быстрыми шагами.
Он кусает нижнюю губу – нервная привычка, так не согласующаяся с его орлиным носом и крепкими скулами. Я пытаюсь разговорить его и скребу ногтями его ладонь, напоминая о нашей дружбе. Он отдергивает руку и продолжает идти.
Нет, я должна пробиться сквозь его панцирь.
– Каждую ночь после твоего отъезда я молилась, глядя на самую яркую звезду, и воображала, что ты думаешь обо мне, когда я думаю о тебе.
Он останавливается, глядит на меня, и у меня замирает сердце.
– Фурно хороший человек, – говорит он, как будто сейчас это имеет какое-то значение. – Степенный, надежный… и добрый. Он хорошо зарабатывает на виноделии.
Порыв ветра раздувает мою длинную юбку; я дрожу от холода.
– Зачем ты говоришь мне об этом?
– Николя ищет тебе мужа, не так ли? – Франсуа сворачивает влево в ту часть лабиринта, которую я всегда избегала, – пугающую, с голыми лозами.
– Глупость какая. Месье Фурно ровесник моего отца.
Франсуа грызет заусеницу.
– Все-таки могло бы быть и хуже.
– Пожалуй, я вообще не стану выходить замуж. Замужество – суровая сделка для женщины. Я должна отдать мужу мое наследство за привилегию рожать его щенков. Еще он будет диктовать, что мне делать, с кем дружить, работать или нет.
Он хохочет, словно я сказала очень удачную шутку, и его смех кажется мне приятным колокольчиком.
– Что тут смешного?
– Маленькая Барб-Николь… – Он вытирает глаза, не в силах остановиться. – Вихрь, готовый смести все на своем пути.
– Я уже не маленькая, Франсуа.
Мы подходим к развилке лабиринта, и я выбираю знакомую тропу.
– Помнишь, как ты повсюду таскала с нами свою куклу? – говорит он. – Ты никуда не ходила без твоей Марии-Антуанетты.
Ужас тех лет до сих пор преследует меня. Мне было пятнадцать, когда королеву обезглавили.
– Маман сожгла мою куклу в камине. – Лозы так переплелись, что я не вижу прохода между ними и иду за Франсуа. – Она сказала, что и нам не сносить головы, если кто-то узнает о моей одержимости королевой. – Впереди нас через тропинку скачет лягушка и плюхается в жидкую грязь. – Помнишь, как мы побывали в Версале в деревушке королевы? Как ловко она играла в шары, потом взяла нас на рыбалку? Как мы кормили коз?
Франсуа сжимает кулаки.
– Неужели ты не понимаешь, какая это пародия? Маленькая ферма в Версале, чтобы королева играла там роль милой пейзанки, тогда как королевская семья отбирала у крестьян пшеницу и морила голодом своих подданных?
– На двух стульях не усидишь, – усмехаюсь я, дразня его. – Ты уж выбери, за кого ты – за роялистов или за революционеров.
– Я теперь ни за тех, ни за других, – бурчит он с явным огорчением и тут же исчезает среди лоз, оставив меня одну.
Я не намерена гнаться за ним и возвращаюсь по нашим следам, размышляя, что же такого я сказала, что он так вспылил. Esprit de l’escalier, как говорится, – хорошая мысль приходит уже потом, за порогом, на лестнице… Короче, крепка я задним умом… Нынешний Головастик совсем не похож на того веселого мальчишку, какого я знала.
Когда я подхожу к особняку Клико, Франсуа стоит, небрежно опираясь на перила, а на его губах играет та полуулыбка, при виде которой у меня все трепещет в груди. Он берет меня за руку и ведет вверх по ступенькам так, словно все время был идеальным спутником.
– Хочешь сразиться со мной в шахматы завтра? – спрашивает он, подняв брови.
– Я обещала папá, что завтра с утра займусь его бухгалтерскими книгами, – отвечаю я, раздосадованная его внезапной переменой и предательской реакцией моего тела.
Он хмурится и явно разочарован, и это меня трогает.
– Я могу прийти позже, когда закончу. – Меня просто убивает собственная покладистость, но я абсолютно не в силах отказаться от его приглашения.
Он хитро улыбается.
– Но ты не думай, что снова выиграешь, – предупреждаю я.
* * *
Весь вечер я оттачивала шахматные стратегии, пока не почувствовала, что смогу обыграть Франсуа, и теперь разочарована, обнаружив, что он играет на скрипке в том самом темном углу большого зала «Патетическую» сонату Бетховена, странную и навязчивую. Когда-то я ненавидела ее, а теперь она пронзает меня до костей своей печальной романтикой.
Доиграв до конца, он открывает глаза.
– Ты пришла. – С его губы свисают жидкие усы, на спине спутались длинные волосы, но лицо уже не воспаленное, исчезли и припухлости под глазами.
Голоса в кабинете Филиппа звучат все громче, из-под двери выползает к нам запах дыма от трубок. Я понимаю, что в доме мне не удастся поговорить с Франсуа по душам, а мне очень хочется.
– Может, пойдем пить кофе? – предлагаю я с замиранием сердца. Кафе возле Главной площади было нашим давним убежищем, где мы спасались от родителей.
– Просто ты не хочешь, чтобы я снова обыграл тебя. – Он открывает шкаф и хватает свой синий шерстяной плащ.
– Ты не допускаешь, что мне захотелось кофе?
На улице тучи покрывают небо, словно тонкая серая шерсть, и первые капли брызгают на наши лица. Когда мы идем через площадь, мастеровые наконец разбирают гильотину.
– Да упокоится с миром Царство террора, – с усмешкой говорит Франсуа.
– Слава Богу! Слава Богу! – Я осеняю себя крестным знамением. Франсуа хватает меня за руку.
– Только не здесь!
Он прав. В Первой Французской республике любой намек на католицизм может привести в тюрьму.
Звонит колокольчик, когда Франсуа открывает передо мной дверь кафе. Ароматы поджаренных кофейных зерен, свежеиспеченных круассанов и расплавленного шоколада наполняют меня воспоминаниями. Здесь все те же дубовые панели, покрытые лаком, кованые столики и марсельские скатерти. Мы садимся за наш столик у окна с толстыми декоративными стеклами и заказываем шоколадные круассаны и кофе, ему черный, а мне со сливками и сахаром. Франсуа надкусывает круассан, а я украдкой бросаю взгляд на его запястья, прикрытые льняными манжетами.
– В Швейцарии круассаны не идут ни в какое сравнение с нашими, – говорит он.
– А я думала, что ты был в Италии. – Шоколад липнет к нёбу, и я, чтобы расплавить его, делаю глоточек кофе.
– После Италии я попал в Швейцарию. – Он глядит в окно на женщину, снимающую с веревки белье, чтобы оно не мокло под дождем. Бредет домой пожилой мастеровой с ящиком инструментов под мышкой. Тут, на небольшой улочке Реймса, все так тихо и мирно, а где-то у наших границ бушует война и гибнут солдаты.
– Расскажи мне про войну, Франсуа. – Я дую на кофе и вдыхаю насыщенный, пряный аромат. – Я тут жила под бдительным надзором Первой Французской республики, которая страшно беспокоится о том, что я ношу, с кем общаюсь, что говорю, боясь, что это нарушит новые правила жизни. А мне нужно понять, почему мы сражаемся с теми странами.
– Согласно революционным принципам, мы сражаемся за свободу, равенство и права для всех людей, – отвечает Франсуа и вонзает зубы в круассан, словно все уже сказал. – Чушь собачья все это.
– Но ты ведь был таким патриотом. Что случилось?
– Ох, в самом деле, любопытство раньше тебя родилось! – Он хмурится. – Я всегда слышал от тебя вопрос за вопросом. Вот и опять началось. И ведь ты теперь не отстанешь!
– Да, ты прав – я не отстану. – Мои локти на столе, подбородок на ладони. – Итак, что же случилось с тобой? Я слушаю.
Он закатывает глаза, вздыхает и барабанит пальцами по столу.
– Франсуа?
– После моего последнего итальянского сражения, – начинает он со вздохом, – я вел мой батальон на холм, чтобы устроиться там на ночлег. Мои люди невероятно устали, и мы не стали ставить палатки и просто раскатали одеяла под дубами. Но тут я обнаружил на противоположном склоне холма неприятельский лагерь, и там у огня сидел лишь один часовой. Ясно, что нам надо было ударить по ним, пока они нас не заметили. – Он стискивает в ладонях дымящуюся чашку, и из-под манжет выглядывают красные шрамы.
– Мы набросились на них сверху, – продолжает он, и его голос дрожит. – Мои люди украли их лошадей и оружие, потом с воем и улюлюканьем рассекли палатки. Вражеские солдаты выскакивали, полусонные, в длинных красных штанах, пытались оказать сопротивление, но преимущество было за нами. Наши сабли рассекали их тела, теплая кровь брызгала в наши лица. – Он уронил голову на грудь и скрестил руки. – Ты хотела услышать такую историю про войну? – Запах вины и неодобрение сочится из его пор.
– Виновата война, Франсуа, а не ты. Ты сражался за Францию. За свободу.
– Во имя свободы мы убивали мальчишек. – Он сердито фыркает. – Разве важно, кто они были – итальянцы, австрийцы или французы? За годы революции погибло больше граждан, чем за сотни лет королевской власти. Войны всегда бессмысленные и жестокие; они ведутся не ради людей, а ради жадной до власти верхушки.
Я накрываю его руку своей.
– Прости, что я попросила тебя рассказать, раз для тебя это такие болезненные воспоминания, но мне нужно понять, что ты пережил. Женщинам не говорят правды о том, что происходит в стране.
Его странные, необычные глаза открыто оценивают меня, потом снова устремляются на неведомую точку за окном.
– Пожалуй, нам пора возвращаться. А то твой отец решит, что я тебя похитил.
– Разве это плохой вариант? – Я улыбаюсь.
Он прижимает мою ладонь к сердцу, и я ощущаю, как оно лихорадочно бьется.
– Барб-Николь, ты забыла меня и была права.
– Я никогда не забывала тебя.
В его глазах сверкает искорка.
– Я рассказал тебе эту историю, чтобы ты поняла, как многое изменилось между нами. Я больше не твой невинный Головастик.
Как мне трудно соединить этого полного горечи мужчину с тем мальчишкой, о котором я тосковала все эти годы!
На улице по-прежнему идет дождь, и Франсуа снимает плащ и держит его над нами. Мы бежим мимо великолепного Реймского собора, где короновались французские монархи; теперь его разграбили и превратили в хранилище фуража. Зрелище такое печальное, что я стараюсь не глядеть на его стрельчатые арки и каменное кружево фасада.
– Чем ты будешь теперь заниматься, раз вернулся домой? – спрашиваю я.
– Как чем? Шерстяным бизнесом. Разве у меня есть выбор?
– Ну, по крайней мере у тебя есть бизнес. Мои родители гонят меня замуж, словно овцу на заклание.
– Я ненавижу овец и все, что с ними связано, – заявляет он и сердито пинает ногой камень. – Ненавижу их грязную шерсть, противный запах, испуганное блеянье и то, как моя кожа вздувается и воспаляется после контакта с состриженной шерстью.
– Ты ведь любил сортировать шерсть, когда мы были детьми.
– Ты любила сортировать шерсть, и я тоже. – Он останавливается и поправляет плащ, который держит над нами. – Ты уговаривала меня обследовать меловые пещеры под Реймсом, и я зажигал лампу и вел тебя в них, хотя ненавидел темноту. Ты хотела забраться на самое высокое дерево в лесу, и я карабкался вместе с тобой, хотя просто каменел от страха перед высотой.
– Ты так хотел быть рядом со мной? – Я улыбаюсь. Он смущенно фыркает.
– Должен тебе признаться. – Он прижимается лбом к моему лбу, и я слышу запах шоколада и кофе. – Твоя маман платила мне франк, чтобы я следил за твоей безопасностью.
Я отшатываюсь от него.
– Маман платила, чтобы ты смотрел за мной?
– Твои няньки не выдерживали и уходили, – смеется он. – С тобой было слишком много хлопот.
Я выскакиваю из-под его плаща и почти бегу под дождем прочь. Франсуа догоняет меня.
– Я думал, что это позабавит тебя.
– А я думала, что ты мой самый близкий друг. – Честно признаться, даже гораздо больше, чем друг. – Но теперь я узнаю, что мои родители просто платили тебе, чтобы ты был со мной!
Я ухожу, и дождевые капли хлещут меня по лицу, словно тысяча пощечин.
6
Я бы с радостью, но моя бальная книжка полна
И вот теперь, когда Франсуа разрушил, растоптал мои самые дорогие воспоминания, мне приходят на ум все прозвища, которыми меня наделяли: сумасбродка, порох, каприз природы, Нос.
– Неужели я и вправду такая нелепая и трудная? – спрашиваю я Лизетту, когда та обтирает меня после купания.
– Вы особа, которая всегда знает, что хочет. Я восхищаюсь этой чертой в вас. – Она закутывает меня в шелковый халат и завязывает бант. – Дайте-ка я сейчас тут уберусь и потом сразу вас одену.
Я целую ее в щеку.
– Я сама могу одеться.
Она закатывает свои добрые выпуклые глаза и походит в этот момент на дойную корову.
– Ваша маман оторвет мне голову, если вы явитесь на бал дебютанток небрежно одетой.
Как же мне избежать этого ежегодного бессмысленного фарса? Мои сестра и брат сидят за моим консольным столиком и мажут себе лица кремами, белилами, пудрятся, румянят щеки и красятся, оставляя на зеркале неряшливые мазки.
– А я-то думала, что буду тут сегодня в одиночестве, – усмехаюсь я.
Клементина втягивает щеки и по-рыбьи выпячивает свои пухлые губки. В ее внешности, кроме губок, больше нет ничего пухлого. В свои четырнадцать лет она высокая и стройная, как пасхальная лилия, на ней идеально сидят наряды «а-ля антик» с высокой талией, так популярные теперь, тогда как я похожа на мешок с бельем. Во время бала она, конечно, окажется самой востребованной девицей, и маман будет сиять от гордости. А сейчас сестрица наносит длинными, грациозными пальчиками румяна на щеки нашего брата. Они оба до сих пор играют в такие игры, хотя Жану-Батисту в его девятнадцать лет пора бы уже повзрослеть, честное слово!
Его длинные волосы медного цвета собраны на макушке в шиньон, их украшают нити драгоценных камней в виде капель, как на портрете Марии-Антуанетты, который хранится у него в шкафу после ее казни.
– Клементина, не скупись на румяна, – говорит он. – Я хочу выглядеть как свежая розочка из сада.
– Ты точно не можешь явиться на бал в таком виде, – говорю я.
Он встает и делает пируэт, фалды гобеленового фрака разлетаются в стороны, открывая его стройную талию.
– Как я выгляжу?
Нечестно с его стороны быть таким красавцем. Жан-Батист родился на полтора года позже меня, и нас долго считали близнецами. Одинаковые серые глаза, круглые лица, яркие, как медь, волосы. Но в тринадцать лет он начал быстро расти, а я так и осталась при своих полутора метрах с небольшим без шансов расстаться с моим детским жирком. La vache! [2]2
Какая досада! (фр.)
[Закрыть]
– На бал придет мой дорогой Эбер, и я должен выглядеть блестяще. – У него нет никаких признаков взросления, он не хочет расставаться со своей экстравагантностью, как это называет маман. Папá то ли не замечает ее, то ли просто делает вид.
– Так блестяще я выгляжу или нет? – Поставив на скамеечку ногу в обуви на высоком каблуке, он застегивает пряжку со стразами и глядит на меня из-под черных ресниц, накрашенных углем. – Что не так, mon lapin?[3]3
Зайка моя (фр.).
[Закрыть] – Он всматривается в свое отражение. – Моя мушка на щеке? Изгиб губ? Я всегда могу сказать, когда ты что-то не одобряешь, по твоим прелестным надутым губкам.
Я обнимаю Клементину. Ее волосы пахнут девственной чистотой, словно известняковый пруд.
– Беги скорее. Тебя ждет нянька. Пора одеваться. Маман не терпит, когда мы опаздываем.
Клементина влачит свое длинное тело по коридору, а я в миллионный раз удивляюсь, почему мне досталась бабушкина внешность.
Жан-Батист слюнявит ноготь и расправляет склеенные углем ресницы.
– Что ты делаешь, братец?
– Оставь при себе свои лекции. Маман заполнила мою бальную книжку всякими приличными девицами, и в ней нет ни одного мужчины.
– У тебя ничего не получится.
– Что?
– Сватовство и женитьба, разумеется.
– Это тебя устраивает, не так ли, зайка моя? – Он машет ресницами. – Я признаюсь Николя, что я гомосек, и ты получишь в наследство суконную фабрику. – Нагнувшись, он трется носом о мой нос, перегружая мое обоняние запахом эфирного масла пачули. – Я могу получить мою долю пирога и съесть ее.
– Точнее сказать, ты не можешь получить свою долю пирога и съесть ее. – Я вытираю с его щеки угольную кляксу. – Тебе даже не нужна наша суконная фабрика.
– Но я не такой дурак, чтобы отказываться от крупнейшего во Франции суконного производства. – Он шлепается на кушетку и хлопает по сиденью рядом с собой. – Да, кстати, как тебе понравилась свиная ферма?
– Вонючая дыра. – Я зажимаю нос.
– Значит, ты не поддаешься на уговоры родителей? – На его губах играет коварная усмешка.
– Я ни за что не выйду замуж за человека, который разводит свиней.
Он обнимает меня за талию.
– Какие мы с тобой несчастные!
– Ты должен наконец сказать папá правду о себе, чтобы он смог тебя защитить, – говорю я. – В газетах полно сообщений о казнях извращенцев. Вот вчера повесили семидесятилетнего старика и его любовника за то, что они переодевались в женскую одежду. Тебе надо быть осторожней.
Он разглядывает свои голубые ногти.
– Лак для ногтей «голубой барвинок» – как неосторожно, братец, – говорю я.
Брат вскакивает с кушетки и ходит взад-вперед передо мной.
– Никого не касается то, что я делаю. Я никому не причиняю вреда. – Он снова смотрит на свой маникюр. – Может, только ты не одобряешь меня.
Я хватаю его руку и целую прекрасные ногти.
– Я люблю тебя таким, каков ты есть.
Уставившись в зеркало, он проверяет одну щеку, затем другую.
– Я не первый из Понсарденов, у кого есть секрет. Помнишь, как наш папá был твердым роялистом, но потом переобулся и стал революционером? – Брат рисует карандашом мушку на подбородке. – Мы делаем то, что вынуждены делать – ради выживания.
– Ты, несомненно, прав. – Я стараюсь, чтобы моя улыбка получилась как можно убедительней. Но подозреваю, что его ждет такое же отвратительное будущее, как и меня.
* * *
У меня захватывает дух, когда мы входим во дворец То с его шепчущими призраками и каменными сводами. Или, может, все дело в корсете, который маман и Лизетта туго затянули под моим античным платьем. Когда моя семья идет священной дорогой королей и королев, я вдыхаю старинные ароматы ладана и розового масла, чтобы справиться с отчаяньем.
Четыре года назад, во время моего первого бала, родители строили большие планы и надеялись выдать меня за богатого землевладельца или крупного коммерсанта, а то и за аристократа, уцелевшего в годы Террора. Но после революции, когда Первая Французская республика распродавала конфискованную у монастырей и знати собственность, мой отец постарался скупить как можно больше земли и истратил все мое приданое, кроме бабушкиных виноградников.
Без приданого мне оставалось полагаться лишь на красоту и обаяние, и, хотя Лизетта настаивала, что я обладаю этими качествами, в глазах возможных женихов я видела правду. Один круг по бальному залу, и они больше не возвращались. В последующие недели ни один не явился просить моей руки. Маман стала готовиться к следующему году, наняла учителей танцев и остроумной беседы, непрестанно твердила мне, чтобы я ограничивала себя в сладостях. Следующий бал дебютанток был еще хуже, третий тоже. Мне было проще отказаться от замужества и сказать маман, что я лучше буду работать на папиной суконной фабрике. Впрочем, это лишь частичная правда. Я всегда надеялась, что Франсуа вернется с войны.
Теперь маман хотя бы может сосредоточить свое внимание на прелестной Клементине, причесанной так же, как она, и с идентичным украшением из павлиньих перьев в волосах. Их платья разных оттенков зеленого и лилового тоже гармонируют между собой, и вдвоем мама и дочка выглядят ярче и живописней, чем упомянутые экзотические птицы.
Жан-Батист берет меня за руку, захлестнув своим запахом.
– Ты лгала мне, зайка. Дворец То – вовсе не кошмар: его прелесть пьянит, он очарователен.
– Вот и я вижу – ты уже опьянел, братец, – шепчу я. – Я чувствую даже отсюда запах абсента в твоем дыхании.
– Без этого я никогда не выхожу из дома. – Он гладит меня по щеке своими барвинковыми ногтями. – А ты хочешь глотнуть?
Маман подходит ко мне сзади и стучит по плечу.
– Запомни – никаких цитат из Дидро или Руссо. Мужчины не любят книжных червей. – Она тут же начинает возиться с розовыми розами из шелка, которые Лизетта приколола мне на грудь, хотя тут уж точно не надо добавлять объема.
Папá вручает мне мою бальную книжку.
– Доктор Пикар получил образование в Оксфорде. Еще мне симпатичен гражданин Бушер. Он пламенный сторонник Первой Французской республики.
Жан-Батист машет пальцем из-за папиной спины.
– У Бушера зоб величиной с цветную капусту. Тебе хочется делить постель с цветной капустой?
Я громко хохочу, и маман сердито шлепает меня веером из павлиньих перьев.
Мы входим в огромный зал с деревянными сводами потолка и массивными балками. В дальнем конце зала пылает камин, на его мраморе вырезан герб. Стены украшены огромными старинными гобеленами. До блеска отполированы мраморные полы. Под сверкающими люстрами, среди Деревьев Свободы, символов революции, танцуют пары. Оркестр исполняет «Патетическую» Бетховена, ту грустную мелодию, которую недавно играл на скрипке Франсуа.
– Франсуа тоже стоит в моей карте? – спрашиваю я.
Маман выдергивает розу из моей фероньерки и прикалывает снова, вонзая шпильку прямо в мой скальп.
– Забудь его, Барб-Николь. Он с большими странностями.
– У него пружинка лопнула. – Жан-Батист стучит по виску костяшками пальцев.
Я испепеляю его сердитым взглядом.
– Месье Фурно тоже стоит в твоей карте, – сообщает папá.
– Да он старше меня в два раза!
Маман показывает куда-то кончиком веера.
– Месье Сюйон здесь.
Уже при одном взгляде на него мне хочется зажать нос.
– Сегодня твой шанс, – говорит маман, – выбрать, за кого ты готова выйти замуж. Тогда в конце недели ты получишь предложение руки и сердца.
Папá удаляется в мезонин, а маман усаживает Клементину у противоположной стены.
Сильная рука берет меня за локоть.
– Вы выглядите изумительно, ma cherie[4]4
Дорогая (фр.).
[Закрыть]. – Фурно улыбается, кончики его пышных усов загнуты кверху, и я ощущаю приятный запах пчелиного воска. Золотой камзол, кюлоты и шелковые чулки вышли из моды десять лет назад, но по-прежнему излучают щегольство.
– Я первый.
– Простите, я не поняла.
Он показывает на мою бальную книжку.
– Я позаботился о том, чтобы танцевать с вами первый танец.
– Тогда что ж, давайте танцевать. – Я догадываюсь, что он будет наименее неприятным партнером весь вечер.
Фурно ведет меня в зал, и мы танцуем кадриль. Его уверенная рука на моей талии без усилий направляет меня через все фигуры, и это удивительно.
Музыка замолкает, и он ведет меня к столику.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.