Текст книги "Не боюсь Синей Бороды"
Автор книги: Сана Валиулина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Отец ничего не ответил, и дверь так и осталась открытой. Пока Юра в ванной, дверь нараспашку, мыл руки и лицо, смывая с себя ноябрьскую мглу и запах подполья, они опять заговорили.
– А почему тогда не в марте, Индрек?
– Ты что, сама не понимаешь?
– Значит, провокация.
– И все-таки, Елка, дети за родителей не отвечают.
Отец думал вслух о чем-то своем.
– Да они же нас ненавидят.
– Нас…
– Ну, меня и мне подобных… И что там было на этот прекрасном острове?
– Это они юбилей справляют, тридцатилетие.
– Они…
– Ну, мы, что я могу сказать, Елка. Я уже сам не знаю, кто я, ведь у меня отец ты знаешь где, воевал, а я… Если власть переменится, они меня на первой же сосне повесят.
– Тогда уж на первом фонарном столбе, друг мой. Ан нет, вот тогда-то тебя папенькин немецкий мундир и спасет, – засмеялась мать и, помолчав, прибавила: – Не преувеличивай свое значение, Индрек. Ты же не в гэбэшных войсках служишь. И потом, ты что, серьезно о перемене власти?
– Ну не в гэбэшных, но форму-то я ношу оккупационную. Значит, я часть насильственного аппарата диктатуры пролетариата, как говорил ваш классик.
В кухне что-то стукнуло. Видимо, мать резко встала со стула.
– А теперь он и ваш классик, – сказала она негромко.
Юра хорошо знал этот сдержанный тон. Она всегда говорила так, когда раздражалась.
– Ты знаешь, как я ненавижу такие разговоры, Индрек.
Она подошла к окну, ее голос звучал приглушенно и в то же время очень отчетливо. Мать как бы впечатывала свои слова тем самым газетным шрифтом, черным по белому, которым выходили ее статьи.
– Они безвкусны и провинциальны. Почему ты так принижаешь себя? Или ты предпочел бы пасти свиней у немецкого барона, чем носить милицейскую форму? Я, кажется, знаю, в чем дело. Ты просто никак не можешь избавиться от комплекса неполноценности, вы все тут этим страдаете, а у истории, между прочим, свои законы, и если ты не хочешь, чтобы она тебя перемолола, то возьми себя в руки и посмотри в лицо реальности.
– А я и так это делаю, Елка. Всю жизнь. И в общем, и в частности. И, скажу тебе честно, легче мне от этого не становится, хотя пока все кости и целы.
Отца не так-то просто было разозлить.
– А то, что сейчас произошло… еще пять лет назад это было бы совершенно невозможно, да что я говорю, еще год назад никто не посмел бы сделать такое, это я тебе насчет власти. И насчет реальности.
– Да-да, ты еще скажи: «Все прогнило в Датском королевстве».
– Дальше и гнить некуда. Все это знают – и ваши, и наши. Но дело не в этом. Главное – что-то происходит… может быть, стало меньше страха, все-таки новое поколение.
– Да просто какие-то пьяные идиоты решили поиздеваться над женщиной. В первый раз, что ли? А ты приплел сюда политику, подумаешь, диссидент нашелся.
– Ты хоть сама-то себе веришь, товарищ корреспондент? Летописец времени или как вас там еще называют? К нам, между прочим, уже гэбэшники наведывались.
Мать молчала.
– Март сорок девятого, мне было тогда тринадцать. Да, кстати, отец Потаповой, кто бы он мог быть из этих, интересно?
– Прекрати говорить загадками, Индрек. Остров, юбилей, эти, отец Потаповой. Я предполагаю, им был товарищ Потапов… Ты мне еще толком не рассказал, что произошло на этом вашем прекрасном острове. Да, кстати, когда мы поедем туда? Там, говорят, такой сладкий воздух…
В коридоре раздалось мычание. Юра отошел от кухонной двери и пошел в комнату, в которую вел коридорчик слева от ванной. В нос ему, как всегда, ударил запах лекарств и больного тела. Но сейчас сюда примешивался дух школьной раздевалки после баскетбола или соревнований по бегу. Видимо, напряжение молодых, здоровых тел пахло так же, как и те усилия, которые прилагало дотлевающее тело, чтобы оставаться в той нише, которую оно, как в матрасе, успело продавить себе в мировом пространстве. Приветствуя входящего, замычали громче. До того как бабушку окончательно разбил паралич, она стучала клюкой по полу. Теперь же она лежала в кровати, хлопая глазами и время от времени мыча, зато матери не нужно было постоянно разбираться с соседями, которые раньше в знак протеста сразу же начинали бить железякой по батареям.
– Привет, – сказал Юра и присел на край кровати.
Бабушка замотала головой и сморщила лицо, как будто собиралась заплакать.
Если бы не эта высохшая голова, то казалось, что под одеялом ничего не было. Иногда Юра осторожно приподнимал кончик, чтобы удостовериться, что ее тело еще в целости и сохранности. Но бабушка не заплакала, а стала таращиться на него, словно пыталась узнать.
– Это я, Юра.
Тут бабушка вдруг выпятила подбородок и сощурила глаза. Какое-то время она опять изучала его, а потом, решив, что, видимо, достаточно, вернула голову в изначальное положение, сжала губы и высунула кончик языка, как будто собиралась плюнуть; потом расправила лицо и снова замычала.
– Бабуль, ты чего? Ты, наверное, пить хочешь?
Юра набрал в чайную ложку сок из стакана на тумбочке и осторожно поднес ее к бабушкиным губам, которые она тут же плотно сомкнула. Он поставил все обратно на тумбочку и встал.
– У тебя сегодня плохой день. Ну ладно, я пойду.
Но бабушкин взгляд не отпускал его, к тому же она стала мычать еще громче, требовательным и почти оскорбленным тоном. Тогда Юра опять сел на кровать и тоже стал смотреть на нее, вспоминая ту бабушку, которая раньше ждала его из школы и слушала его болтовню, сочувственно качая головой или подперев рукой щеку, пока он уплетал ее блинчики и котлеты. Когда он был маленький, она читала ему на ночь сказки и гладила его по голове, всегда жалея за что-то – у матери с отцом на это не было времени, да и принципы не позволяли. Когда ее разбил инсульт, он почти год отказывался заходить в ее комнату. Все это время он ненавидел родителей за то, что они не отдали ее в дом престарелых, и мечтал, что в один прекрасный день она просто исчезнет из их квартиры. Каждое утро он с бьющимся сердцем на цыпочках крался к ее комнате и, проверяя, тихонько приоткрывал дверь, но чуда не происходило.
А потом он зашел в ее комнату, уже прекрасно зная, что она никуда не делась, а все лежит и томится там в своей тюрьме-кровати, и не успел даже переступить порога, как у него из глаз вдруг хлынули слезы. Он так и стоял посреди комнаты, ничего не видя и не слыша из-за рыданий, а когда чуть успокоился и его глаза немного привыкли к ее жалкому, как сдувшийся воздушный шарик, лицу, то увидел, что она шевелит губами.
– Гу-гу-гу, – гудела бабушка, глядя на него неподвижными глазами, где живыми казались только вздрагивающие мотыльками ресницы.
Он подошел поближе и нагнулся к ней.
– Гу-гу-гу, – все гудела бабушка, не отрывая от него взгляда. – Гу-гу-гу.
– Это я, – зачем-то сказал он, – это я, Юра.
А она все продолжала гудеть-дудеть, настойчиво и верно, в том самом ровном, завораживающем ритме, в каком она раньше месила тесто для пирогов, гладила рубашки, вытирала пыль с мебели, шаркала ногами по их роскошной четырехкомнатной квартире, а еще раньше – баюкала его перед сном, пока до него наконец не дошло, что это она жалеет его, своего золотого мальчика, который почти год не заходил к ней и каждый день проверял, не исчезла ли эта страшная старуха из их квартиры. Жалеет его, потому что понимает, что он делал это из любви к ней, что все это время, приоткрывая дверь ее комнаты, он искал ее и до тошноты боялся и ненавидел это чужое полумертвое тело, которое заняло место его бабушки. И еще потому, что он весь год мучился, нервничал и стыдился самого себя, и даже похудел на два килограмма. А главное, она жалеет его за то, что больше его некому пожалеть, если ему плохо, – ведь дочь у нее для этого слишком умная и образованная и воспитывает сына соответственно, то бишь современным, а посему свободным от всяких комплексов и сентиментальных предрассудков человеком, ну а зятя, как любого эстонца, вообще не поймешь, он вроде и хороший, но виду не показывает, и хоть и не пьет и зарабатывает хорошо, но сердце в себе таит крепко, по-русски уже говорит, как русский, и шутит, и компанейский, но внутри у него все равно эстонская погода, как будто дождик моросит…
Пока бабушка гудела, и ворожила, и колдовала, жалея его и прося прощения за свое ненужное тело, которое занимало целую комнату в их квартире, все опять вставало на свои места. Слезы высыхали, и ужасный год бесследно и блаженно растворялся в этом гудении вместе со стыдом и раскаянием.
Только теперь, спустя два года, когда бабушка почти сравнялась с одеялом, но все еще дышала, хлопала глазами, морщила и расправляла лицо, ела, пила, испражнялась и мычала, напрягая иссохший рот, Юра понял, что произошло в этой комнате. Здесь остановилось время, вернее, оно остановило то, другое, время, в котором жили он, мать с отцом, их друзья, английская школа, весь их город и страна.
Стоило ему зайти к бабушке и закрыть за собой дверь, как в силу вступали неизвестные законы, которые он даже и не пытался понять, – слишком ему становилось хорошо и покойно. Он мог молча просидеть здесь целый час, забывая о себе и обо всех своих планах, а потом ему казалось, что кто-то все это время слушал его. Он никому не рассказывал об этом, ни матери, ни отцу, да они и не спрашивали.
Когда он начал ходить вниз к Коломийцеву, и дурманящий запах подвала стал будоражить ему голову, то в этой отрезанной и отрешенной от времени комнате он снова чувствовал себя маленьким и непричастным к тому смутному, заманчиво-жутковатому миру, который он предчувствовал в потаенном страхе и который все больше проникал в него. Он никогда специально не думал об этом, и если бы кто-нибудь попытался рассказать ему о его состоянии, он, наверное, просто ничего бы не понял – ведь та свобода от жизни за порогом бабушкиной комнаты, в которую он здесь блаженно погружался, была совсем не похожа на свободу подвала и никак не входила в его планы на будущее, а значит, как бы не имела права на существование. И все-таки, не признавая этой неведомой силы, он был уверен, что, пока будет приходить сюда, она как-то будет охранять его.
Но сегодня что-то изменилось. Бабушка все мычала, будто сильно мучилась. Потом она прикрыла глаза, но продолжала смотреть на него из-под век, учащенно дыша. Юра понюхал руки. Может, на них еще остался запах подполья? Но от них пахло только немецким мылом «Люкс». Он приоткрыл окно, но и это не помогло. Почему-то не хотелось звать мать. Она бы только навредила своей деловитостью. Юра опять поднес к ее губам ложечку с соком, но бабушка плотно сжала их и сморщилась. Никто не знал, хорошо ли слышит бабушка и слышит ли вообще. Она давно перестала реагировать на вопросы и только морщилась и мычала невпопад, а может, так она разговаривала с собой или с кем-то в своих снах, в которых она теперь пребывала большую часть суток.
Юра посмотрел на часы. Через полчаса придет мать, чтобы перевернуть бабушку на бок. Теперь он знал, что ему делать, и времени было предостаточно.
– Ты знаешь, баб, ко мне тут сегодня вдруг подошел Умник, весь бледный, с кругами под глазами, как будто всю ночь задачки решал. Его вообще-то Игорь Гладков зовут, но все его Умником называют, он у нас гениальный математик, честь школы. Он в девятом учится, в одном классе с Верой Ковалевой. Я тебе про нее потом расскажу…
Бабушка задышала ровнее и закрыла глаза. Из угла рта у нее текла слюна. Юра вытер ей рот платком и наклонился поближе, чтобы ей было лучше слышно.
Умник сильно нервничал. Он даже стал немного заикаться, когда во второй раз сказал в спину Юры, что им надо поговорить. Но когда тот оглянулся, то Умник смотрел ему прямо в глаза. Юра бросил взгляд на часы и сказал, что у него есть три минуты. Умник странно хмыкнул, перекосив лицо, видимо, от нервов, и кивнул головой в сторону окна. Черные форменные брюки на нем были слишком короткие, на ногах – стариковские домашние тапочки. Пока они шли к окну, он молчал. Юра прислонился спиной к подоконнику и опять посмотрел на часы, а потом на Умника. Тот же вдруг повернул голову в сторону и сказал, чтобы Юра оставил в покое Веру Ковалеву. Юра сначала подумал, что ослышался. Но Умник, опять глядя Юре в глаза, повторил слово в слово, чтобы он, Юра Симм, не трогал Веру Ковалеву, потому что у нее нежное сердце и она этого не выдержит. Так и сказал, на одном дыхании, а потом уже стал дух переводить. Ведь Умник не привык так много говорить, он предпочитал думать.
Юра так удивился, что даже не сразу послал его. Особенно поразило его то, как Умник выразился про Верино сердце. Ему вдруг стало весело.
– Я что-то не совсем понял, – сказал он. – Так какое у Веры Ковалевой сердце, ты говоришь?
Он уже забыл про время и с любопытством смотрел на Умника, который, не меняя интонации, без запинки дословно повторил все от начала до конца, будто вызубрил эту фразу наизусть.
– Нежное, значит. А ты откуда знаешь? Ты что, трогал его, вернее, ее?
Тут Умник покраснел, как будто Юра спросил что-то неприличное. Он покачал головой и посмотрел под ноги. Юра, сдерживая смех, разглядывал коричневые войлочные тапочки Умника.
– Трогал, трогал, раз так уверен. Смотри, какой ты прыткий, кто бы мог подумать. Я думал, у тебя одни задачки в голове, а ты, оказывается… ну молодец.
Юра похлопал Умника по плечу и задумался.
– Но как член комитета комсомола и старший товарищ, я не имею права промолчать об одном твоем недостатке. Сердце Веры – не твоя собственность. Она вправе распоряжаться им, как хочет. Не забывай, что мы живем в самой свободной стране в мире. Твое заявление сильно отдает эгоизмом и собственническим инстинктом. А это, между прочим, буржуазные пороки, принципиально чуждые нашему обществу. Мы же хотим дышать вольно. И я, и Вера, и ты.
Юре стало еще смешнее. Он видел, что Умник совершенно не ожидал такого поворота. Он вообще ничего не ожидал, этот наивный придурок, только выучил наизусть свою дурацкую фразу и сразу почувствовал себя героем, защитником прекрасной дамы. Юра, конечно, просто мог послать его подальше, но это было бы скучно. Поэтому ему вдруг захотелось унизить Умника с его короткими петушиными штанами с пузырями на коленях, стариковскими тапочками и длинной челкой, прикрывавшей прыщавый лоб.
– И вообще, я, может, тоже романтик, хотя и в джинсах. А ты думаешь, романтики только в старых брюках и в дедушкиных тапочках обязаны ходить? – Он выразительно посмотрел на ноги Умника, выдержал паузу, как он всегда делал перед очередной риторической фразой, выступая на комсомольских собраниях, и затем продолжил: – Вот ты, оказывается, все знаешь про ее сердце. А я, между прочим, нет, и мне, между прочим, тоже очень интересно, какое оно по степени нежности. Мы же материалисты, и чувственный опыт для нас – это главный источник познания. Так что не будь эгоистом, друг.
Умник пытался еще что-то сказать, но как раз в этот момент Юре в голову пришла блестящая мысль
– Ну ладно, слушай. На большой перемене на этом же месте спросим у Веры, с кем она в воскресенье пойдет в кино. Со мной или с тобой. А теперь отчаливай. А то я на физру опоздаю.
Больше Юра Умника не видел. Где-то около столовой промелькнула Вера – и сразу исчезла. Он не стал ее искать на виду у всей школы. Зачем лишние разговоры? У него был ее телефон, если что, позвонит. Потом он вспомнил, что говорил ему Умник в конце разговора. Он все тупо повторял, что Вера не такая, как все, и зачем она нужна ему, если он и так может менять девочек, как перчатки.
– Представляешь, бабушка, как перчатки. А я и не знал, что я такой. Вот какой у тебя внук. А Вера… я тебе про нее обещал рассказать. Она недавно подстриглась. Я вообще-то ее не сразу заметил, она новенькая. И какая-то не такая, это Умник правильно сказал. Она…
Юра посмотрел на бабушку. Рот у нее был сухой, и дышала она ровно, а глаза были все так же полуоткрыты.
– Она… – повторил Юра и замолчал, а потом встал и подошел к окну. На улице было темно, а как еще может быть в ноябре? Бабушкино окно выходило во двор, а там вообще чернота. Где-то подвывала собака, но как-то робко, будто стеснялась, ей явно не хватало луны, чтобы разойтись инстинктом. Маячили силуэты, алкаши конечно, бутылки ищут, им свет не нужен, у них на это нюх. Завтра с утра, как бледные часовые, будут стоять с авоськами в руках у подвала, где принимают стеклотару, чтоб побыстрее опохмелиться. Кто-то, правда, шел вполне целенаправленно, таким шагом обычно ведро выносят. И правда, загремела крышка контейнера.
Вдруг потянуло подвалом. Юра резко обернулся. Дверь была закрыта. Он пожал плечами и опять понюхал руки. Все тот же «Люкс». Почувствовал, как забилось сердце. Самое странное, что он не очень бы и удивился, если бы в комнату сейчас просто так взял и вошел Коломийцев. Вразвалочку и с этой своей усмешечкой на губах. Он еще раз обернулся. Никого, естественно. Наверное, подвальный запах остался в волосах или в свитере. Юра вдруг понял, что сегодня ничего не сможет рассказать бабушке о Вере Ковалевой. И не из-за того, что через десять минут придет мать. Он-то думал, что, рассказывая ей о Вере, может, что-то поймет про нее сам. Но он только смотрел в темноту, не в силах вымолвить ни слова. Все знакомые слова как-то не подходили к ней. И потом, что он знал о ней, кроме того, что она была вся какая-то золотистая и струящаяся, и еще вся какая-то неопределенная и неопределимая, как будто она еще сама не решила, в какую форму ей вылиться, а еще она как бы существовала сама по себе простым числом, не сливаясь с окружающим миром, и в этом смысле она была похожа на Умника, и это одновременно притягивало и отталкивало его, и еще почему-то внушало ему страх. Да, в этой маленькой Вере с ее нежным сердцем таилась какая-то опасность, хотя бы уже потому, что она разрушала привычные связи с тем миром, в котором он, золотой мальчик, чувствовал себя как рыба в воде. Он чуял эту опасность, как алкаши в темном ноябрьском дворе чуют запах пустых бутылок, за которыми они охотятся, чтобы обменять их на пару грошей или, если выбрать сравнение поблагороднее, как греческие солдаты сердцем чуяли запах моря, блуждая в персидской пустыне. Опять потянуло подвалом. Прислонившись лбом к стеклу, Юра пытался разглядеть тени, снующие за окном.
– Давай я тебе лучше про Коломийцева расскажу, – сказал он, не оборачиваясь. – Он не то что мой друг, но мы теперь иногда видимся, даже не знаю, почему я к нему хожу, с ним не соскучишься, это точно, и он ничего не боится, как будто он свободнее нас всех и давно решил, что ему все пофиг…
В комнату вошла мать.
– А, вот ты где. Ну как она?
– Да вроде ничего.
Мать подошла к кровати, подтянула одеяло и рассеянно стала водить рукой по спинке стула. Он видел, что ей опять ужасно хочется закурить.
– Что там с отцом?
Мать покачала головой.
– Щепетильничает. Ты же знаешь, на него иногда находит. А тут и повод нашелся. Его внутренняя эмиграция перестала удовлетворять. Помнишь весь этот шум с пропавшей Потаповой? Так вот, ее наконец нашли. В очень неприглядном виде, не буду вдаваться в подробности. Да не где-нибудь за городом или в подвале, как обычно, а на Сааремаа, в районе старого порта. И чего им вдруг приспичило?
– Кому?
Мать наконец посмотрела на него, словно очнулась.
– Ты у меня уже взрослый и понимаешь, что все не так просто, как вам на уроках истории рассказывают…
Юра усмехнулся:
– Мам, а можно без прелюдий? Я же не дурак, ты меня вроде как сама воспитывала. Ты о братской дружбе, что ли?
– В том числе.
– Так что там с братской дружбой и при чем здесь Потапова?
– Кто-то через нее сводит счеты тридцатилетней давности.
– Это когда зарождалась великая дружба между народами?
Мать хмыкнула:
– Тогда она уже она цвела пышным цветом, милый мой. Ну, в общем, отца от этого дела отстраняют, нашли-то ее уже не в его районе, но главное, чекисты ею тоже интересуются. А он уперся, даже на Сааремаа хочет поехать. Ему, видишь ли, это надо, не только как профессионалу, но и как человеку. Прямо по Горькому, Человеку с большой буквы. А сам говорит, что наших классиков не любит. Ему уже намекнули, чтобы он особенно не трепыхался, и без него разберутся, а пока все должно быть тихо-спокойно, зачем зря панику поднимать, наводить людей на лишние мысли. Все, больше ничего не знаю. Тьфу, черт побери, и чего им не хватает, здесь у каждого сурка машина и сауна. Посмотрели бы, как в России народ живет.
– А чего им туда смотреть, мать? Нам Финляндия пример. Там копченой колбаской так пахнет, что и нам с того берега слышно. И девушки у них без комплексов.
– Прямо как ты, – опять хмыкнула мать. – Здесь тоже можно прекрасно жить, между прочим. Икру есть ложками, а это тебе не копченая колбаса. Надо только знать как…
Тут замычала бабушка, и мать вспомнила, зачем она зашла. Она кивнула сыну, сдернула с нее одеяло и, опустив глаза, стала переворачивать усохшее тело на бок. Потом прикрыла его одеялом, погасила большой свет, и они вышли из комнаты.
Почти все в своей семнадцатилетней жизни золотой мальчик делал по плану. В конце концов, он жил в стране с плановой экономикой. Годам к тринадцати он хорошо усвоил, что для достижения цели нужно просчитывать свои поступки минимум на три шага вперед, скрывать свои мысли, для душевного равновесия запасшись изрядной долей иронии, и не светиться. Только так можно было выстроить себе светлое будущее. Раз уж невозможно построить социализм во всем мире, чтобы у всех на завтрак была сырокопченая колбаса, говорила мама, то надо строить его в отдельно взятой стране. Вот так же и со светлым будущим, которого на всех точно не хватит, ну так пускай оно хоть у кого-то будет в этой… несчастной стране. Мы должны учиться у истории.
В светлом будущем на зеленом берегу синей реки белели дома с каминами и саунами, там, в просторных комнатах с африканскими масками на стенах, играл джаз, а в садах, на деревянных шезлонгах с золотым логотипом, ели мясо, которое не нужно было варить часами, чтобы можно было прокусить, – достаточно было лишь быстро обжарить его с двух сторон, а затем покрутить над дымящимся куском французскую перечницу и выжать пару капель лимона.
У белых домов стояли машины, по ночам там пели соловьи, тихо журчала река и обсуждались последние сплетни из Парижа и Лондона, а грязную посуду там молча уносили подвязанные платками женщины с опущенными глазами и в фартуках. В светлом будущем на длинных, как у знаменитой американской куклы, ногах разгуливали надменные юные девушки, то ли дочери, то ли подруги, а какая вообще разница, сказала мама отцу, все мы здесь, слава богу, взрослые, мыслящие люди, свободные от ханжества и предрассудков. Одна такая дочка-подруга голая с визгом плескалась в синей реке, а потом, по грудь обернувшись в мохнатое бордовое полотенце, босиком ходила между гостями и все норовила сесть кому-нибудь на колени, пока хозяин белого дома не прикрикнул на нее, чтобы она натянула на себя что-нибудь посолиднее. Тогда она медленно пошла к дому и через пять минут вернулась в мужской рубашке небесно-голубого цвета, и Юра, даже не посмотрев на голубой кусок ткани между ее животом и ляжками, по одной ее походке понял, что под рубашкой у нее ничего нет, а вернее, что там как раз и находится самое главное, та самая тайная и оттого еще более умопомрачительная свобода, которая была возможна только на отдельно взятых участках их необъятной родины и которая, тут же, в душистом сосновом бору вокруг белого дома, обернувшись сочным ароматным мясом, бесчисленными бутылками с иностранными наклейками, горами черной икры в хрустальных вазочках на белоснежной накрахмаленной скатерти, молчаливой, почти невидимой прислугой, парижскими сплетнями и туманом над синей рекой, застилавшим весь остальной, серый мир, крепко повязывала всех присутствующих, делая из них союзников, если не братьев по крови.
Как только он понял это, сразу расслабился и повеселел, перестал стесняться и начал смотреть на окружающих таким же заговорщически-иронично-равнодушным взглядом, каким они все здесь смотрели друг на друга. Теперь он знал, как выглядит свобода, акциями которой, по ценности прямо пропорциональными их статусу, владели гости хозяина. Сам он занимал высокий пост в ЦК комсомола. Эта свобода и была тем самым светлым будущим, вход в которое был строго ограничен. Чтобы попасть туда, нужно было войти в долю с избранными, и тогда тайна, пока еще скрывавшаяся под голубой рубашкой, открылась бы и ему.
Юра долго не мог заснуть в ту ночь, сильно взволнованный давешним открытием. Так прекрасна была только что увиденная им жизнь, что жалко было расставаться с ней даже на ночь. Перед глазами вокруг манящего, небесно-голубого светила кружились яркие картинки свободы, которая теперь казалась доступной и ему. От них шло такое сияние, что Юра зажмурил глаза. Но, несмотря на возбуждение, голова его работала четко. Теперь он знал, чего хотел, а это самое главное.
Именно тогда, в Москве, в доме маминого однокурсника, он решил, что тоже станет свободным, будет жить у синей реки и сможет засовывать руку под любую рубашку.
Юре тогда исполнилось пятнадцать. Самый подходящий возраст для приобщения к реальной жизни, говорила мать отцу.
В этом году ему исполнилось семнадцать. Он хорошо учился, был членом школьного комитета комсомола и успешно избавился от сексуальных комплексов на одной из белых дач, где его всему, чему надо, научила веселая рыжая аспирантка института иностранных языков. Она приехала в белый дом со своим другом, иностранным корреспондентом, не только работавшим в Париже, но и связанным с нашими бравыми чекистами, как мать объяснила отцу. Корреспондент, выйдя из машины, сразу потребовал у хозяина виски и беспробудно пил три дня подряд, чему никто особенно не воспрепятствовал. Во-первых, здесь собиралась исключительно свободомыслящая публика, а во-вторых, все предпочитали пьяного в доску чекиста трезвому. Ему выделили комнату, куда литрами поставляли горячительное, и время от времени он вопил на всю территорию, чтобы его подруга немедленно пришла и утешила его. Все остальное время аспирантка ходила невостребованная, пока не решила заняться воспитанием Юры. Она спросила, сколько ему лет и знает ли, он что такое суасант неф, а когда он, обмирая, помотал головой, просто взяла его за руку, привела в комнату друга, который храпел на кровати в алкогольных парах, и ловко провела на свободном диване первый урок, после которого быстро последовали второй, третий и так далее. В самых разных местах просторного дома, а также леса, окружающего дом. Больше он никогда не видел аспирантку, но навсегда запомнил солоноватый вкус ее длинного русалочьего тела.
Как член комитета комсомола Юра часто выступал на собраниях, а иногда на городских и даже республиканских комсомольских съездах, куда Петров посылал его от школы как лучшего оратора. Никто не умел так зажигательно выступать, как Юра Симм. Осуждал ли он американскую политику размещения ядерных боеголовок, вмешательство империалистических сил в дело исламской революции в Иране, агрессивную американо-сионистскую политику на Ближнем Востоке или просто требовал мира во всем мире и прекращения эксплуатации трудящихся – все эти речи звучали одинаково горячо и с той долей искренней взволнованности, которая стряхивала сон со слушателей и начинала резонировать в их груди, приобщая тем самым к борьбе за мир и придавая их незначительным жизням высокий смысл, а также лишний раз доказывая, что они не зря протирают штаны на плюшевых креслах, в то время как их коллеги паяют, варят, пашут, доят, штукатурят и добывают горючий сланец.
Победной риторике его учила мать, которая говорила, что главное не «что», а «как».
– Запомни это, друг мой, и ты будешь непобедим. Любое утверждение можно подать в таком соусе, что тебе поверят и за тобой пойдут. Я не буду приводить тебе примеры из отечественной истории, хотя они не только доказывают мою правоту на доброе тысячелетие вперед, но и до сих пор поражают воображение и разум, да-да, именно своим размахом. Что бы об этом ни говорили вполне здравомыслящие люди, мы не должны забывать, что в государстве такого масштаба и не могло быть иначе. Это воля истории, и ее надо уважать. Сейчас у нас другие времена, конечно, но принцип существенно не изменился. Не хватает только огня, вышел весь. А это серьезнее, чем ты думаешь. Как сделать так, чтобы тебе поверили. Ну не все, конечно, а та часть населения, которая необходима нашему государству для его дальнейшего существования. Ну, ты понимаешь, о чем речь. В любой стране должен быть маленький процент людей, так сказать, посвященных, который бы знал, как дело обстоит на самом деле. Процент побольше, но не намного, может понимать истинное положение вещей, ну скажем, наполовину. Эта категория людей является наиболее открытой системой с более или менее условными границами, что делает ее чувствительной к осмосу, ну помнишь, как в физике, когда в один раствор через мембрану медленно проникает растворитель, а это в свою очередь способствует движению по вертикали, в нашем случае либо вниз – к дуракам, либо вверх – к посвященным. Ведь даже нашему обществу нужна хоть какая, но динамика. Ну а все остальные должны просто верить. Но как, если нет огня? Верят-то сердцем, голова тут ни при чем. Именно это облегчает и одновременно усложняет задачу, требуя весьма тонкого подхода. Как журналист могу сказать, что газеты – это, конечно, великое дело, ведь там все черным по белому, а у русского народа, который еще совсем недавно был безграмотен на девяносто процентов, есть еще почтение и трепет к печатному слову. Но вот устные выступления у нас ни на что не похожи. Позор. Совсем обленились, идиоты, думают, им терять нечего. А есть что, еще как, ого-го. Все по бумажке, монотонно, бубнят, как будто сами себе не верят, ну что за пример населению… И дело ведь не в том, веришь ли ты сам или нет, а в том, чтобы передать эту веру тому самому подавляющему большинству, базису нашего государства. Да и самому населению эта вера нужна как воздух, без нее им худо и разврат. Вера как чудо, вместе с тайной и авторитетом. Достоевского надо читать, товарищи дорогие. И сеять, сеять. Наш народ – плодородная почва. Я даю голову на отсечение, что если постоянно, повсеместно и с надлежащим пылом повторять, что снег – это холодный хлопок, то через какое-то время в это поверят даже узбеки.
На комсомольских пленумах Юра, в перерывах бродя по переполненным коридорам, каждый раз поражался, как легко было вычислить в участниках три сорта людей, на которые мать как бы между прочим поделила общество. По тому заговорщически-иронично-равнодушному взгляду, который он вынес пока еще из чужого светлого будущего, он сразу определял себе подобных, затаившихся и пламенных, с железными челюстями и алчущими той же свободы, что и он. Некоторые из них, совсем незнакомые, подходили к нему, протягивая и пожимая ему руку пониже локтя, как бы признавая в нем своего, и, тихо улыбаясь, говорили что-нибудь совершенно незначительное и именно в этой незначительности понятное им обоим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.