Текст книги "Не боюсь Синей Бороды"
Автор книги: Сана Валиулина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
– Эй, ты, привет, – вдруг сказала Катя ему в спину. Умник так удивился, что снова повернулся. Теперь Катя смотрела ему в глаза. Умнику стало неудобно, и он уже было собрался встать и уйти, как услышал: – Давай потанцуем.
От испуга Умник застыл на месте.
– С тобой?
Катя пожала плечами и посмотрела в сторону. Умнику стало жалко ее. Он даже сам не понял, почему. Чтобы разобраться, он снова сел на стул и задумался.
– Ну так да или нет?
Пока Умник мялся и пожимал плечами, Катя, загремев стулом, уже взяла его за руку, подняла и, закинув руки ему за шею, прижалась всем телом, и вот они уже топтались на краю танцплощадки. Вот Катя, посапывая, уже спрятала свое лицо у него на плече. Время от времени она поднимала голову, вопросительно смотрела на него туманным взглядом и со вздохом закрывала глаза. Умник ловил на себе насмешливые взгляды, но ему было плевать. Сейчас его, как обычно, спасала не математика, а Вера, которая с того момента, как он впервые по-настоящему увидел ее, поселилась в его голове рядом с формулами и теоремами. 11 ноября она подстриглась, и теперь волосы обрамляли ее тонкое лицо золотистым пушистым венчиком, лампочкой светившимся в полусумеречных коридорах школы. С короткими волосами Вера стала похожей на только что вылупившегося, жадно разевающего клюв птенца. Может, потому, что она все время вертела головой, как бы вбирая в себя воздух и свет, которых ей, казалось, постоянно не хватало. Когда она представала перед Умником такой, чуть растерянно и в то же время требовательно озирающейся по сторонам, ему каждый раз хотелось сложить ладони в гнездышко и посадить ее туда. Когда он впервые увидел Веру, он понял, что Норберт Винер неправ, что не слиться живой материи с мертвой, пока в ней неуемным сердцем бьется Верина энергия.
Замечтавшись, Умник задвигал руками по теплой Катиной талии, стараясь поймать Веру. Катя захихикала и оторвала лицо от его плеча.
– Ты чего?
– Извини, это у меня непроизвольно.
– Это ты со всеми девочками так?
Умник промолчал.
– Ты правда в Москву едешь на Олимпиаду?
– Да вроде.
– Ну ты даешь, Гладков.
Умник опять промолчал.
– Ой, что сегодня было, – сказала Катя. – Ужас.
Умник с непониманием посмотрел на нее.
– Ты что, ничего не знаешь? Всё задачки сидишь решаешь, от коллектива отрываешься.
Умник молчал. Поняв, что толку от него не будет, Катя продолжила:
– Вера Ковалева в джинсах пришла, а Петров такое устроил, что стены дрожали, в общем, в своем репертуаре.
– И что?
– Что «что»? Выгнал он ее с треском, вот и все, сказал, что она в советской школе учится, а не в борделе. Были бы хоть джинсы еще нормальные, а то все в заплатках, как у нищенки на Западе.
Катя со вздохом опять положила ему голову на плечо. Голова была тяжелая и пахла аптечной ромашкой.
– А Вера?
Не отрываясь от плеча Умника, Катя проговорила, что у Золушки задрожали губки, покраснел и заострился носик, а из глазок стали капать слезки. Как все некрасивые, Тихонова блистала даром наблюдательности, который она приправляла женским злорадством. Умник усмехнулся, думая о Вере, о ее легкой, почти прозрачной фигурке, которая тоже светилась, как и ее волосы. Как будто кровь у нее была не красной, как у всех, а золотого цвета. Пока он смотрел на Веру, которая сияла в его памяти, как будто она шла ему навстречу в школьном коридоре, голова Тихоновой скатилась ему на грудь.
«Спит, что ли», – встревожился Умник, но в это время Катя подняла голову.
– Сама виновата. Я с Петровым согласна. Это пускай они в эстонских школах в джинсах ходят. А мы не такие. Правильно Петров говорит. Я, например, никогда в жизни джинсы не надену. Даже если бы они у меня были, не надену и всё. Она думает, если в джинсах пришла, то Симм ее опять пригласит танцевать. Так она ему и нужна. Он сегодня с Коломийцевым приходил, протанцевал один танец и ушел. У них, в подвале, поинтереснее, чем здесь, Чернышева однажды знаешь, что рассказывала, она там один раз была, так у них там…
Тихонова бубнила что-то, сопя от возбуждения, но Умник от счастья уже не мог разобрать ни единого слова, да и не старался. Какая разница, что там болтала Катя Тихонова, если его Вера, его самая совершенная математическая формула, с таинственными знаками, до которых никак не мог докопаться его ум с того самого момента, как он по-настоящему увидел ее, не пребывала сейчас в объятиях Юры Симма, а мерцала себе где-то в одиночестве, простым числом.
Вера перешла в английскую школу в этом году. Раньше она училась в районной, где английский преподавали один раз в неделю. 2 сентября в класс вошла классная руководительница, математичка Руднева, а за ней – незнакомая девочка. Руднева представила новенькую, сказала, чтобы любили и жаловали и, окинув класс профилактически-строгим взглядом, вышла. Новенькую посадили на пятую парту, где пустовало место рядом с Яковлевой. Она была худенькая, со светлыми волосами до плеч и упрямым острым подбородком, который она подперла кулачком, сразу замерев, как немецкая фарфоровая пастушка, доставшаяся родителям Умника в наследство от бабушки. Тогда Умник еще не увидел ее по-настоящему, подумал только, что теперь в их классе будет нечетное число учеников. Потом она попадалась ему на глаза в коридорах, но уже не одна, как в начале, а в середине нечетного числа. С рыжей Мариной Стоговой и беленькой Рахимовой по бокам.
Умник понятия не имел, кто пользовался его шпаргалками на контрольных. Он просто рассылал их по заказу, помогая человечеству, никогда не задаваясь бессмысленными и мещанскими вопросами, недостойными формулы коммунизма. Поэтому, когда 12 ноября после контрольной по алгебре к нему подошла Вера, он очень удивился. Терпеливо подождав, пока он соберет портфель, она поблагодарила его; он даже не понял, за что. А когда понял, то опять очень удивился и только рукой махнул. Вера, с розовыми от волнения щеками, все что-то говорила.
Народ уже вовсю шумел, двигал стульями, и Умник разобрал только, что она ужасно боится алгебры, что у нее от всех этих формул темнеет в глазах и начинает биться сердце. Вера приложила руку к груди, и тут Умник увидел еле заметный и от этого еще более нежный бугорок под зеленой форменной рубашкой. Он так смутился, что не заметил, как Вера повернулась и ушла, а он сам с портфелем под мышкой так и остался стоять в узком проходе, и одноклассники толкали и обзывали его чурбаном, начисто позабыв, что он только что спас честь образцово-показательного класса их школы.
Кто-то подтолкнул его сзади, и вот Умник уже вместе со всеми двигался по течению, не разбирая направления, а перед глазами у него плыл таинственный бугорок, прячущийся за тонкой тканью и совершенно непохожий на ту часть тела, которая возбужденно обсуждалась в заплеванном, сумрачном подвале в подъезде дома с магазином «Продукты» на первом этаже. Теперь эта никак не соотносящаяся с Верой и оттого неодушевленная часть тела, которую парни во главе с Коломийцевым вымазывали грязными ухмылками и понятными всем, кроме Умника, похабными комментариями, стала казаться ему еще страннее и чужероднее.
После этого случая Умник не то чтобы испугался, но как бы осознал, что ему впервые в жизни не помогла математика. Сначала он даже рассердился на нее, как на друга, который всегда был рядом и вдруг, не сказав ни слова, развернулся и ушел. А потом понял, что дело было в нем самом, что он сам забыл про нее, сам предал ее, и тогда на него накатилась неведомая и стесняющая все его движения тоска. Как будто его посадили в громадный чан, наподобие градирни на окраине города, но наполненный пустотой, из которой он не мог выползти по скользким стенам. И эта тоскливая пустота наваливалась, и давила, и сжимала его все крепче и крепче.
А потом все как-то само собой определилось и встало на свои места. Вера больше не подходила к нему, но теперь, рассылая шпаргалки, он представлял себе, как она раскручивает свернутую трубочкой бумажку и, хмуря брови, силится разобрать его почерк, и сердце у нее прямо под этим нежным бугорком начинает колотиться все сильнее, пока наконец не успокаивается, и Вера усердно не переписывает решения задач на чистый лист бумаги. Оглядываясь назад, он видел, что лицо у нее точь-в-точь такое, как он и думал, и от этого у него сжималось горло. Теперь, передавая шпаргалки в первый ряд, где на пятой парте сидела Вера, Умник старался писать разборчивее, чтобы Вера, не мучаясь, сразу могла все переписать.
Так Вера, пыхтя и нервничая над его шпаргалками, вошла в его жизнь. Умник повеселел и расслабился. То, что она боялась и ненавидела математику, нисколько не удручало его. Наоборот, именно так должен был выглядеть закон единства и борьбы противоположностей, по которому двигался и познавал себя мир. Ведь, отрицая математику, которая была ключом ко всем наукам, Вера одновременно предполагала и утверждала ее, а значит, и его, Умника, владеющего этим ключом и тихо рассылающего свои знания на благо человечества. Да, именно так создавалась диалектика, двигающая вперед его с Верой, весь их образцово-показательный класс, английскую школу во главе с Петровым, родиной которого был город революции Ленинград, и их город, приткнувшийся у моря на краю их страны, и саму страну, и весь мир.
А потом, 29 декабря, в зале фанерно-мебельного комбината был праздничный школьный концерт. Уже успели сыграть «Бременских музыкантов», уже пропрыгала в лиловом купальнике, выводя красной лентой воздушные узоры, свой номер гимнастка из 8 «А», и выплеснула на скучающий зал весь свой молоткастый серпастый пыл Стогова, как вдруг из-за бархатной шторы появилась Вера. Умник замер. Вера мелкими шажками прошла на середину сцены, остановилась и подняла глаза в зал. На ней были белая шелковая блузка и короткая плиссированная юбка, а под ней – невообразимой стройности тоненькие ноги, тоже в белых колготках. Вера сделала что-то вроде книксена и запела знаменитую песню о Золушке.
Только теперь Умник увидел ее по-настоящему. И ему стало так страшно, что он чуть не закричал, чтобы проснуться и стряхнуть с себя наваждение, совсем как в том сне, что преследовал его в последнее время. Там за ним по лестнице гнался безлицый мужик, и он знал, что пропадает, потому что бежит на месте, и вся сила утекает из его ног, как песок в песочных часах. Чтобы не увязнуть в лестнице, которая затягивала его в себя, как болото, Умник всегда кричал и просыпался. Он знал, что находится под этой лестницей, хотя не мог подобрать к этому ни слов, ни формул. Вход туда был заказан, а выхода вообще не было. И Умник прекрасно понимал это и поэтому в заданный час, когда земля под ногами уже начинала разверзаться, он всегда кричал и просыпался. Иногда он еще успевал подумать о безлицем мужике, удивляясь, куда тот каждый раз исчезает, пока не понял, что тот нужен только для того, чтобы загнать его, как в капкан, на эту лестницу, под которой творились неведомые дела, к которым не смогла бы подобрать ключ никакая математика.
Плотно сжав губы, Умник смотрел на Веру. Ей тоже снился сон, который она сейчас звонким голоском пела всему залу. В этом чудесном сне вокруг нее скакал принц на серебряном коне, а она, не веря своему счастью, смотрела на него сверху вниз, сжав маленькие кулачки на белой шелковой груди, как раз над этими нежными бугорками, от которых у Умника перехватывало дыхание. Принц скакал все быстрее и быстрее, серебряный конь сверкал и вздымался на дыбы, торопя принца, сверкала золотая сбруя, сверкали золотая корона и белоснежная принцева улыбка, сверкали и развевались его драгоценные одежды, и вот он уже нагнулся и протянул свою царственную руку, чтобы подхватить Веру и навсегда увезти ее с собой во дворец, – как тут Вера очнулась. Еще ослепленная монаршим блеском, она моргала, озиралась и недоуменно смотрела в зал, привыкая к обычному миру, как вдруг ее глаза вспыхнули восторженным блеском, а нежнейший, как колокольчик, голосок уже воспевал залу два хрустальных башмачка, что остались стоять на окне ее спаленки. Створка окна, в котором исчез принц, все стучала о подоконник, и колыхалась на ветру хвостиком волшебного сна девственно-белая занавеска. Чудо свершилось, сказка таки стала былью.
Пока в воздухе замирал ее голос, Умник с ужасом видел, как маленькая Вера своими сияющими глазами, невинными бугорками под шелковой блузкой, острыми коленками и серебряным голоском, ни о чем не подозревая, безжалостно крушит и ломает всю его диалектику, сметает хрупким телом весь его правильный и точный мир, где они уже так славно успели разместиться рядом, и летит в непонятные, бесформульные пространства, а он несется за ней сломя голову неведомо куда, неведомо зачем.
Золотой мальчик
В это же время в этом же зале, сидя на третьем ряду рядом с математичкой Рудневой, Юра Симм с тоской думал о подвале, куда его сегодня зазывал Леша Коломийцев. Тот обещал привести туда каких-то девок. Юра немного оживился, когда на сцену выбежала гимнастка из 8 «А» в лиловом нейлоновом купальнике. Пока она, размахивая красной лентой и голыми белыми ногами, кружилась и прыгала по сцене, он все старался вычислить, есть ли у нее под купальником трусы. Приплюснутая тугим трико гимнасткина грудь интересовала его сейчас почему-то меньше. Иногда он косился на Рудневу, которая с одобрением качала головой в такт музыке, и представлял себе эту старую корову в таком же бледно-лиловом купальнике и с лентой в руке.
Нет, кажется, все-таки нет, во всяком случае, из-под лилового ничего не торчало. По рельефу же тела не угадаешь. Слишком плотная ткань. Теперь он уже жалел, что не сел на первый ряд, где у него был бы оптимальный обзор задницы гимнастки. Но там сидел Петров.
Интересно, а Коломийцев бы разгадал? Жалко, что вход ему сюда был заказан. На лифчики у Коломийцева был глаз-алмаз, а вот на трусы можно было бы и поспорить на десять сигарет. Как будто прочитав его мысли, к нему вдруг повернула голову Руднева. Только он раздвинул губы, как увидел, что та с блаженной улыбкой смотрит куда-то сквозь него влажным туманным взглядом. Вспоминает, наверно, свою боевую комсомольскую юность, подумал Симм, когда маршировала на парадах славной родины, поднимая на девяносто градусов ноги в белых носках и теннисках. Или застывала в пирамиде на чьей-нибудь ляжке или плече с задранной вверх ногой, в коротких физкультурных штанах, а может, даже и в шаловливой белой юбочке. Юра улыбнулся старой корове, и Руднева опять уперлась взглядом на сцену.
После гимнастки началась мутотень про советский паспорт. Стогова, конечно, кто еще. Великая чтица английской школы. Хорошо хоть, что грудь у нее была здоровая, как у настоящей бабы, хоть какое-то развлечение. Юра вспомнил, что еще год назад Стогова была, как все девчонки, а после лета пришла в школу с такими буферами, что обалдеть можно. Юбка сегодня на Стоговой была чуть ли не до колен, ни ляжек, ничего не видно, наверное, чтобы советский паспорт не позорить, а могла бы и покороче надеть, между прочим, идиотка принципиальная, посчитаться с интересами коллектива в общем и отдельных членов комитета комсомола в частности. Не отрывая глаз от стоговской груди, Юра вяло внимал Маяковскому. Когда Стогова взмахнула рукой и стала тыкать в лицо капиталистическому таможеннику воображаемым паспортом, да не каким-нибудь там шведским или прочим, а краснорожим, серпастым и молоткастым, Юрины мысли переключились на Штейна. У того, по слухам, скоро будет израильский паспорт, а потом и американский. Отец говорил, они все так делают. Сначала на историческую родину по еврейской линии, а потом в Америку зубными врачами и банкирами. По песку-то родной пустыни кому на брюхе охота ползать, да еще с автоматом в зубах, это пускай местные делают, если им так приспичило. Жить будет Штейн в своей Америке, как у Христа за пазухой. Они все там устраиваются, будь здоров.
А Юра Симм и здесь не пропадет. У него, между прочим, тоже планы на будущее. Они с родителями еще точно не решили, в какой институт, но уж в Москву точно. Он здесь прозябать не собирается. На дипломата пойдет или на журналиста-международника, а если выйдет прокол с республиканским местом, то будет научный коммунизм изучать в университете. С научным коммунизмом можно еще какую карьеру сделать. Вон материн одноклассник теперь начальник отдела пропаганды и агитации ЦК комсомола. У него под Москвой такая дача – закачаешься. Березовая роща вокруг, баня ого-го, там весь ЦК косточки может погреть. Даже отец позавидовал, хотя у них сауна тоже ничего. А мать, как всегда, весело глядя на отца, заявила, что в России масштаб любят и широту, а не мелочатся, как эстонцы.
Тут Юра опять так затосковал по подвалу, по Лешкиным девицам, по запаху дыма, портвейна и свободы, даже по той кошачьей вони и запаху плесени, которые ударяли в нос сразу при входе в подъезд, зазывая и затягивая вниз, под заветную лестницу, в хмельные подвальные часы, что совсем не заметил, как Стогова выпалила последние строки, и захлопал, уже только когда Руднева недоуменно покосилась на него.
А потом, когда на сцену вышла девочка в короткой плиссированной юбке, он даже не понял, в чем дело. Просто сглотнул пару раз от неожиданности, а потом стал довольно глупо озираться, как бы ища подтверждения у зала, что происходящее на сцене было явью. Что девочка была настоящая, и настоящими были ее светлые волосы, сияющим венчиком обрамляющие бледное лицо с острым подбородком, и хрупкие длинные ноги в белых колготках, при взгляде на которые ему почему-то пришло в голову словосочетание «сахарный тростник», такие они были сладкие и гибкие, тоже были настоящими, и что из маленького розового рта серебряным ручейком, прямо как в этой идиотской детской песенке про дружбу, лился самый настоящий человеческий голос. Чуть опомнившись, он прислушался к мелодии. Ну конечно, «Золушка», знаменитая песня, которую по телевизору еженедельно исполняла знаменитая певица и которой еженедельно умилялись безмужние девы всех возрастов и мастей их бескрайней родины, впившись в экран глазами, влажными от томления и надежды, которая, естественно, всегда умирает последней. Даже его железная матушка, урожденная москвичка без провинциального сентиментальничания, и то, проходя мимо телека, иногда замедляла шаги, а потом шла дальше, как говорится, без комментариев.
Но знаменитая певица была пышная и белая, с яблочными щеками, абсолютно коровьими, хотя и голубыми, глазами и с отбеленными локонами до попы. Она уже годами исполняла эту песню, ублажая алчущих дев. За это время у нее вырос второй подбородок, а пухнувшие с каждым годом предплечья уже еле втискивались в кружевные рукава фонариком. Принцу надо было немало попыхтеть, чтобы взвалить эту перезрелую Золушку на серебряного коня, смеялся отец.
Девочка на сцене все пела, глядя восторженными глазами в зал, но взгляд у нее был невидящий, ослепленный мечтой. И все-таки, в какой-то момент Юре Симму вдруг показалось, что она смотрит прямо на него, и от этого самый красивый и популярный мальчик английской школы смутился и даже чуть-чуть покраснел, чего с ним никогда прежде не бывало. Ведь и отец золотого мальчика, эстонец Индрек Симм, начальник милиции южного района их города, и его мать, Елена Белозубова-Симм, урожденная москвичка и ведущая журналистка крупной республиканской газеты, воспитывали своего единственного сына свободным и раскрепощенным, без разных там советских комплексов, под которыми, как под первородным грехом где-нибудь в суровой кальвинистской деревне, мыкалась остальная часть населения.
Как же он мог прозевать эту новенькую? Ведь она ходила в их школу уже с сентября. Юра почти ничего не знал о ней, кроме того, что ее звали Вера Ковалева и что она перешла в их школу из обычной районной. Чернышева, которая училась с ней в одном классе, говорила, что отец у нее работал на целлюлозном комбинате, а мать – вроде на фанерно-мебельном. Чернышева пожимала плечами, а Оля Лебедева задумчиво кивала и смотрела в конец коридора с таким видом, будто именно там ей могли объяснить, что вообще такие девочки потеряли здесь, в их английской школе.
Вот и все, что Юра смог узнать о ней, сохраняя имидж и не задавая лишних вопросов. Правда, ему еще сообщили, что ноги у Золушки Веры были как спички, ходила она все время в одних и тех же туфлях, сама шила себе юбки, по-английски говорила с совершенно ужасным произношением, а подруги у нее были фанатичка Стогова и мечтательная тихоня Рахимова. А потом кто-то из парней сказал, что жила она недалеко от кинотеатра «Заря» и домой ходила всегда одна, распрощавшись со Стоговой и Рахимовой на трамвайной остановке.
Так что пока Юра Симм понятия не имел, что делать с этой новенькой, которая по неизвестным причинам появилась в их школе и, прикинувшись Золушкой, сбила его с толку, надсмеявшись серебряным голоском над ним вместе с предназначенным ему блестящим будущим. В этом будущем не было места ни чуду, ни великим мечтаниям о счастливом обществе, ни шизоидным героям, бросавшимся на амбразуру, ни всем этим сказочкам, которыми дурили голову населению. Хватит, не в те времена живем. Это все для Петровых, Стоговых и Умников. Пускай они мечтают, борются, бросаются на амбразуры и строят на благо человечества. А у него, золотого мальчика, другие планы. Его будущее планомерно выстраивалось из реального, а значит, свободного от морали отношения к жизни, спасибо матери с отцом, оптимальной адаптации к существующим условиям, эффективному использованию человеческого материала и специфических особенностей системы. По этим кирпичикам, как по ступенькам, он должен был кратчайшим путем дойти до намеченной цели, которая в отличие от того, что думали Умники и ему подобные, заключалась не в истине и всеобщем благе, а в свободе. Но такой свободе, которая этим наивным дурачкам не являлась ни в одной их великой мечте.
Юра подумал о подвале, вдохнул его дурманящий запах, и его снова потянуло туда, вниз, где после школы и по вечерам собиралась компания Леши Коломийцева. Подвал был в кирпичном доме с магазином на первом этаже.
Сразу под лестницей начинался коридор, там по бокам тянулись отсеки, где жители дома, которые редко спускались сюда, все еще хранили старые санки, лыжи и поломанную мебель. Теперь за криво висящими на петлях, сколоченными из досок дверьми зияла зловонная чернота, откуда иногда, как из омута, выплывали томные худосочные кошки с русалочьими глазами. По склизкому полу пулей проносились крысы. В первый раз, почувствовав вдоль брючины ветерок, Юра Симм вскрикнул от гадливости. Коломийцев рассмеялся и похлопал его по плечу: «Вот, маменькин сынок, так и живем. Что, не нравится?»
Юра вспыхнул и, прикусив язык, заклялся не издать здесь больше ни одного звука, недостойного подвала. В конце коридора, за скрипучей деревянной дверью, располагалось большое помещение. Здесь и начиналось их подполье. По заданию Коломийцева кто-то на всякий случай повесил снаружи на дверь замок, чтобы жителям дома неповадно было сюда соваться. Из зарешеченного окошка под низким потолком, которое выходило во двор, свет освещал заплеванный, в окурках, пол, стены с потными разводами, голую железную кровать в углу – ее приволокли сюда из чьего-то сарая, тройку старых табуреток да колченогий стул с разодранной оранжевой обивкой.
Осенью, когда рано темнело, зажигали свечку, и тогда подполье превращалось в пещеру, и жители ее скользили по ней, сливаясь со своими и чужими тенями. Здесь спасались от серого надземного мира, оплевывая и заклиная его грязными ругательствами, вместе с вонючим, едким дымом выкуривая из себя жалость и слюнтяйство и закаляя еще мягкие глотки дешевым портвейном. Здесь взрослели, вдыхая в себя воздух подполья и зверинца, тот самый запах свободы, от которого голова кружилась в сто раз сильнее, чем от алкоголя и сигарет. Потом кто-то вкрутил в потолок лампочку, и таинственность пещеры исчезла, а все остальное осталось, первобытное, неистребимое и вечное в своей обыденной повторяемости. Запах зверинца, смутные и необузданные желания, здоровые тела в предчувствии вседозволенности, которая наливалась и крепла в стенах подполья, как южные плоды в царской теплице.
У Юры Симма заныло под ложечкой – как всегда, когда он вспоминал подвал и усмешку Коломийцева, сразу раскусившего его. Эта усмешка преследовала его. Она уже давно отделилась от своего владельца и теперь кружилась вокруг Юры, с каждым витком сужая радиус своего действия, пока в один прекрасный день не влетела ему в голову, устроившись там, как у себя дома, и пристально следя за всеми его мыслями.
– А Чижик-то этот ничего, – сказал Коломийцев и, выпустив дым в потолок, посмотрел на Юру.
– Чижик?
– Ну да.
– Что за Чижик-то?
Юра тут же пожалел о своих словах, но было поздно. Гул замер, все звуки куда-то подевались, даже алкаши, которые только что переругивались во дворе, вдруг заткнулись, и в подвале наступила благоговейная тишина, преступить которую теперь мог только лидер. «Вот идиот, – подумал Юра, – опять засветился». Он, чемпион адаптации, никак не мог приспособиться к Коломийцеву. Тот все время обыгрывал его, жонглируя словами и на глазах меняя личину. Ведь знал же, придурок, каждое слово его – капкан, так и норовит вцепиться железной пастью в горло, знал, и опять попался. Коломийцев молчал, выпуская колечки. Потом опять задумчиво посмотрел на Юру и кивнул головой влево, где стоял Миша из 10 «Б». Тот ухмыльнулся:
– А Чижик тебя даже очень хорошо знает, Симм. Да, Леш?
Коломийцев оттолкнулся ногой от стенки и медленно двинулся к углу, где стояла кровать. Надавил рукой на железные пружины, как бы проверяя прочность, разогнулся и пошел обратно.
– Да, Леш? – переспросил Миша. Он недавно попал в подвал и очень старался. – Чижик-то, а хочет, наверное, еще лучше узнать.
Только сейчас до Юры дошло, кто был этим Чижиком.
– А ты, оказывается, единоличник, Юрик. Или, как это теперь говорят, – индивидуалист. Скрытничаешь все, делиться не хочешь с коллективом.
Это уже Коломийцев сказал, сделав расстроенное лицо и качая головой.
– Видишь, ребята волнуются. Мы хоть и черненькие, а правду любим. Нам правда, может, дороже жизни, а ты… Как ты считаешь, Миш, нехорошо?
– Ай-ай-ай, – сказал Миша.
– Вот и я так считаю.
– Да че я? Да ты о чем, Леш? Я ж просто не понял сразу, гад буду.
В подполье все эти «че», «гад» и приблатненные словечки, которые так ненавидела мать, сами так и катились у Юры изо рта.
– Может, не понял, а может, не хотел понять.
– Да не понял я, сукой буду.
– А это, между прочим, большая разница, да, ребят?
Замерший подвал снова зашевелился, из его черных углов и расщелин поднялся обиженный гул.
– Да честное слово, да я…
– Да ты не нервничай, Юрик, – улыбнулся Леша. – Ребят, есть у кого посмолить, поддержать товарища?
Кто-то невидимый отделился от стены и ткнул Симму в дрожащие пальцы сигарету.
– Миш, – кивнул Леша, и Миша зажег спичку и поднес ее в ладонях лодочкой Симму. А Коломийцев похлопал Юру по плечу.
– Вот ты думаешь, Юрик, ты такой умный, и правильно думаешь, между прочим. Мы тоже так думаем, да? У тебя вон какие планы на будущее, ты, наверное, дипломатом станешь или партийной шишкой. Не хуже нашего Штейна будешь жить, а может, и лучше, на родине все-таки и стены помогают, и березки. Да-а, славненько будешь жить, не то что мы, простые работяги. Но ведь и мы не унываем. Мы же будущий рабочий класс, а это звучит гордо. Ну да дело не в этом. Дело в правде, Юрик, да? Ты согласен?
Леша подождал, пока Юра не кивнул, и заговорил дальше:
– Вот ты к нам уже сколько ходишь, и я, хоть и не такой умный, как ты, все думаю: а чего ты здесь потерял, Юрик? У тебя вон какие мама с папой, и друзья у вас, наверное, все интересные, интеллигентные, и разговоры на самом высоком культурном уровне, а Юрика все равно к нам сюда тянет, вниз. И чего тебе там у них не хватает, а? Не знаешь, говоришь? Так я тебе скажу, а ты меня поправь, если врать буду. Правды тебе не хватает, да не этой вашей чистенькой да вылизанной, а настоящей, от которой так яйца чешутся, что выть хочется по-волчьи, мордой вверх, и потроха пылают, как в огне-пламени, и так серой разит, что нет спасу, так или не так, Юрик? Но нет, есть он, спас-то, как нет, вот здесь и спасаемся, и тебе даем, между прочим, мы не жадные, мы ж понимаем.
Обычно тусклые глаза Коломийцева блестели в темноте, как начищенные.
– А Чижик этот очень ничего. Так что ты нас тоже пойми и не подведи, Юрик, видишь, коллектив тебе доверяет, хоть ты у нас и беленький. Ну да это дело не спешное, пускай попоет еще, а мы пока подождем, чай, не гордые.
Больше Коломийцев о Чижике не заговаривал. И подполье тоже помалкивало. И этот, и все следующие разы. Всю зиму и всю весну. В мае Юра с компанией Коломийцева сходил на вечер, но Чижика там не было. Юра протанцевал один танец с Чернышевой, которая все тянула его руку вниз, к своей заднице, а потом, когда в зале появился Петров, они ушли.
В конце года Лешу Коломийцева за неуспеваемость выгнали из школы и он устроился в какое-то училище. Теперь он ходил в черной кожаной куртке и еще чаще похлопывал Юру по плечу, ласково заглядывая ему в глаза, когда тот спускался к ним. Он знал, что летом Юра Симм навсегда покинет подполье, чтобы уехать в Москву учиться на дипломата. А Юра Симм знал, что Леша Коломийцев не забыл Чижика, и каждый раз, идя по склизкому полу к их двери, боялся, что за ней опять прозвучит ее имя и забьется сразу перепуганной птицей в темном подполье с одним зарешеченным окошком. И еще он знал, что просто так сюда никто не ходит, а тем более не выходит, а тем более он, золотой мальчик, белая кость. Что за свободу подполья с его сладковатым, тлетворным запахом, одуряющими парами и грубым смехом накрашенных девиц как-то, чем-то и когда-то придется платить. Но уже наступил ноябрь, а Коломийцев молчал. Только один раз, в очередной раз похлопав Юру по плечу, посмотрел куда-то в сторону и сказал как бы самому себе:
– Месье, уже падают листья. Но еще не зима.
Около четырех родители уже были дома. Мать вообще жила по свободному графику, а у отца, видимо, что-то произошло на работе. Оба сидели на кухне, где по московской маминой привычке обсуждались все серьезные дела.
Когда Юра зашел туда, они замолчали, а мать шлепнула его по заднице и кивнула в сторону плиты с кастрюльками. Между пальцами у нее была зажата сигарета – значит, нервничала. Юра приподнял крышку и сразу закрыл ее. Есть было неохота, и он вышел. Отец встал было закрыть дверь, но мать сказала:
– Индрек, он уже не ребенок.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.