Текст книги "Не боюсь Синей Бороды"
Автор книги: Сана Валиулина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Голова Амина
Юра все еще сидел у бабушки, когда вернулись родители. Мать заглянула в комнату, исчезла, а потом заглянула еще раз, чтобы спросить, кто был в гостях.
– Вера, – ответил Юра.
– Вера?
– Вера Ковалева.
– Мы должны знакомиться?
Юра покачал головой, и мать не стала расспрашивать дальше. Она доверяла сыну и к тому же воспитала его так, что ей не надо было волноваться за него. Она точно знала, что он не наделает глупостей, – ведь не зря же она возила его по белым домам, где избранные граждане их страны, не покладая рук, праздновали свободу и где ее золотой мальчик быстро усвоил, какая ему нужна партия. Елена Белозубова-Симм вспомнила рыжую аспирантку и своего сына, который бегал за ней с ошалелым видом, куда-то исчезал, потом опять появлялся, а потом снова исчезал, уже на полночи, и следующим утром она не могла растрясти его, полумертвого от любовных экспериментов. Она усмехнулась, прикрывая за собой дверь. Все шло правильно, как надо, все шло естественным путем без лишних драм и безвкусных страданий. Без всей этой истеричной литературщины, которую так обожали ее соотечественники. Чтобы не терять иллюзий, надо было прежде всего не обзаводиться ими, а позаботиться о том, чтобы до поры до времени под рукой были рыжие аспирантки или веры ковалевы для тушения гормонального пожара. Кажется, ее сыну это неплохо удавалось. Поэтому она была спокойна за него. Теперь ее больше волновал муж.
Когда мать закрыла дверь, Юра облегченно вздохнул. Хотя бабушка уже успокоилась, ему не хотелось выходить отсюда. На пальцах у него еще оставалась беззащитная Верина плоть. Нежное сердце Веры. Она так нравилась ему, что, когда они пришли, ему пришлось тайком выпить на кухне полстакана коньяку, а потом все время подливать его в кофе, чтобы хоть как-то расслабиться. Иначе он не посмел бы даже пальцем к ней прикоснуться. Перед ним всплыло лицо Умника, а сразу за ним ухмылка Коломийцева, сопровождающая слово «чижик». И точная копия этой ухмылки на лице его фаворита Миши, которой он теперь приветствовал Юру в школьном коридоре.
Почему именно Вера? Почему не Чернышева, не Оля Лебедева, не Лена Зонтова или размалеванные девицы, которые сами приходили в подвал покурить, выпить и побаловаться?
Что за вопрос, как будто он сам не знал почему. Конечно, Коломийцеву нравился Чижик, но еще больше ему нравилось испытывать Юру Симма на прочность материала. В конце концов, это он, золотой мальчик, должен был доказать, что он стоит той свободы, которая разливалась на них божьей благодатью в вонючем черном подвале. Юра попытался вспомнить, когда именно он понял, что обратного пути нет и что все, кроме Чижика, знают об этом и с нетерпением ждут зимы. Наверное, когда он в первый раз услышал слово «чижик» и не сразу догадался, что это Вера, а потом, вместо того чтобы громко объявить на весь подвал, что да, Вера Ковалева отлично поет и что теперь она его девочка, стал мямлить что-то невразумительное, больше всего боясь показаться маменькиным сынком в глазах Коломийцева, пока тот преспокойно вязал его по рукам и ногам на глазах всей опричнины. Именно тогда, краснея, и путаясь в собственных словах, и проклиная невесть откуда взявшееся, бешено стучащее сердце, он продал ее Коломийцеву.
Юра опять увидел взволнованное лицо Веры, когда она зашла в их квартиру, а потом с перепуганными от всего этого чужого богатства глазами тыкалась то к бару, то к книжным полкам, то к окну, изо всех сил стараясь выглядеть непринужденной, еще больше похожая на чижика, чем когда пела. Он щедро, как и себе, подливал ей в чашку коньяк, и в конце концов она успокоилась и даже закинула ногу на ногу, нерешительно сев рядом с ним на диван. Он видел, как она старается понравиться ему, быть такой, как те, другие – смелые и незакомплексованные девочки из английской школы, и ему почему-то захотелось быть честным с ней, быть таким, каким он мог быть только здесь, в бабушкиной комнате. Потом от алкоголя на нее напал неудержимый смех, а у него приятно закружилась голова и сразу полегчало, и он вспомнил, как они с аспиранткой кормили и, голые, мазали друг друга шоколадом, так что он наконец понял, что делать.
А когда замычала бабушка, Юра сразу протрезвел и вдруг увидел Верины голые ноги со спущенными трусами и колготками, а над ними скомканную юбку и ее растерянное и умоляющее лицо, а потом свои дрожащие руки, застегивающие штаны.
У бабушки он немного пришел в себя и теперь хотел только одного – чтобы Вера Ковалева поскорее убралась отсюда, навсегда исчезла из его квартиры, школы и из его жизни, и он опять стал просто золотым мальчиком, любимцем школы и всех девочек, с блестящими перспективами и свободным будущим в белом доме над рекой. В комнату снова ткнулась мать, спросила, все ли в порядке, но он даже не обернулся, и она ушла.
А он все сидел и ждал, что он наконец заплачет, как тогда, когда он в первый раз зашел сюда, через год после того как слегла бабушка. Что из его глаз, как и тогда, польются слезы, а он будет всхлипывать и шмыгать носом, не утирая их ладонью и чувствуя, как у него теплеет и тает в груди, как пробивается в ней что-то живое. А потом вдруг загудит и задудит бабушка, точно как тогда, и все будет ворожить, и жалеть, и утешать его, бессловесно и от этого еще жальче, своего глупого маленького золотого мальчика. Но в глазах у него было сухо, а бабушка недвижно лежала, упершись застывшим взглядом в потолок.
Надежда умирает последней, вдруг пришла ему в голову знаменитая и до тошноты фальшивая фраза из уст настоящего советского человека в очередном шедевре социалистического искусства. Эти диогеновские слова уже давно никто не произносил без смеха или циничного подмигивания. И все-таки это правда: надежда умирает последней, теперь уже вслух повторил Юра, вставая со стула и с неверием чувствуя, как ему полегчало. Ведь хотя уже наступила зима и через две недели был новогодний вечер, которого с упоением ждал весь подвал во главе с Коломийцевым, где-то еще обязательно должна была оставаться хотя бы одна, та самая крошечная крупинка надежды, умирающая последней.
Закрыв глаза, Умник стоял в ванной перед зеркалом. Досчитав до пятидесяти, он открыл их. Сначала он увидел висевшие на веревке полотенца. Умник долго смотрел на них, отмечая про себя, какое из них его и какие – родителей, и все откладывая свое лицо, ждущее его в том же круглом зеркале с пластмассовой белой рамкой. Потом он осторожно перевел взгляд вниз, не глядя в середину зеркала, и увидел толстые губы. Под его взглядом они сжались, стыдясь своей некрасивости. Умник презрительно усмехнулся, заставив их скривиться, отчего они стали еще более уродливыми. Все так же ухмыляясь, Умник долго изучал рыхлый, чересчур широкий у основания нос и невнятные, глубоко посаженные глаза.
Потом он приподнял длинную, до бровей челку и стал считать прыщи на молочно-белом лбу. Когда он опять опустил волосы на лоб, все только что увиденные им в отдельности безобразные черты слились в одутловатое лицо с пухлыми, как у грызуна, щеками. Вот он какой, Игорь Гладков, по прозвищу Умник. Жестокая шутка природы, которая, наделив его даром к самой прекрасной и гармоничной науке, не оставила на его тело ни частички красоты. Умник, не отрываясь, смотрел в зеркало, как ему велела Вера, и, как Вера, проникался все большим отвращением к этому лицу, к которому его навечно приговорила природа.
Вдруг зеркало покрылось рябью и мерзкое лицо стало размываться, пока все не размазалось по зыбкой серебристой поверхности. Как будто даже зеркалу стало противно отражать его в себе. Умник быстро заморгал, чувствуя, как по щекам у него катятся слезы, и прикрыл глаза, а когда снова открыл их, то увидел Веру.
Она улыбалась, и хотя ее лицо, как под вуалью, лишь мерцало в глубине зеркала за мембраной, он видел, что ее взгляд затуманен мечтой. Сначала ему показалась, что она поет, как тогда, на вечере, когда он впервые по-настоящему увидел ее, грезящую наяву, но, приглядевшись, он понял, что она разговаривает с кем-то, вся нежная и сияющая от надежды.
– Игорь, ты наконец пойдешь ужинать? – спросила мать и стала дергать ручку двери. – Что за идиотская мода запираться в ванной? Ты что, уже в душ собрался?
– Я сейчас приду.
Он слышал, как она громко вздохнула и зашагала на кухню.
Вера исчезла, а Умник присел на край ванны и стал вспоминать сегодняшний день, в центре которого, как и во все прошедшие и еще не наступившие дни, стояла и будет стоять Вера. Но сейчас над ней, в пролете между этажами, склонился Юра Симм и что-то говорил ей, не обращая внимания на то, что уже прозвенел звонок. А потом заговорила Вера, поднимаясь на цыпочки и, как под солнце, подставляя под его взгляд свое лицо. Она обеими руками прижимала к животу портфель. Конечно, она уже все давно простила ему.
На мгновение Умнику стало стыдно своих соплей, а потом на него опять нахлынул ужас, который жил в нем с тех пор, как он впервые услышал в подвале слово «чижик». Из кухни закричала мать. Он ополоснул лицо холодной водой и вышел из ванной.
Завтра он обязательно найдет Коломийцева и все скажет ему. Все то, что давно должен был сказать ему и не сказал тогда в подвале. Что Вера Ковалева – его девушка, и он любит ее, и что если они хотят развлечься под Новый год, то пусть приглашают к себе телок из ПТУ, и что пошли они все подальше… Тут Юра вспомнил, что он уже собирался сказать это Коломийцеву вчера, и позавчера, и три дня назад, и всю эту неделю. Но Коломийцев как в воду провалился, он не появлялся в подвале уже несколько дней. На вопрос, где он, парни только пожимали плечами и нарочито разводили руками. За преувеличенным недоумением, с которым они при этом смотрели друг на друга, Юре мерещилась ухмылка посвященных в тайное дело, куда ему не было доступа. Подходить же к Мише-фавориту он считал ниже своего достоинства. До 29 декабря оставалась неделя.
Сегодня он после случая с бабушкой впервые подошел к Вере. Просто тронул ее за руку на лестнице и сказал, что хочет поговорить, если она не против. Она вспыхнула и засеменила за ним к окну на лестничной площадке. К животу она крепко прижимала портфель, как будто держалась за него, чтобы не упасть от любви, что выветрила все ее нутро и сделала ее легкой, как перышко. Он что-то плел ей про бабушку, и что жаль, что все так получилось, и что классное было кино, а потом спросил, придет ли она на новогодний вечер. Вера так радостно закивала, отдаваясь ему здесь же, в этом узком пролете между вторым и третьим этажами, что у него заныло под ложечкой, и он опять, как тогда, ужасно захотел, почти взмолился, чтобы она исчезла, навсегда избавив его от себя, от своих золотистых волос, хрупкой шеи, длинных сахарных ног и нежного сердца. Кажется, она еще спросила, ужасно глупо, пойдет ли он тоже, и он, конечно, кивал и все опять что-то говорил, не в силах оторваться от нее, а потом опять назвал ее Чижиком, как тогда, у себя дома, и сразу прикусил губу, а она, вместо того чтобы бежать от него подальше, засмеялась серебристым золушкиным смехом и сказала, что он первый человек, назвавший ее так смешно. На уроке истории, пока историчка бубнила про двадцать пятый съезд КПСС, Юра все никак не мог отвязаться от мысли, что все это время он не находил Коломийцева, просто потому, что плохо искал.
На следующей переменке Юра подошел к Мише и сказал, что нужно поговорить. Тот, ухмыляясь, пошел с ним в туалет на четвертом этаже, где обычно было мало народу. Там уже кто-то успел покурить в окно и чуть прибить запах мочи. Дальше предбанника с раковинами они не пошли.
– Ты Лешу когда видел? – спросил Юра.
– А что? Соскучился?
– У меня к нему дело.
– А ты мне скажи, я ему передам.
– По личному вопросу.
– А-а-а, понятно… – протянул Миша, – не доверяешь, значит.
Удивительно, как быстро он выучился замашкам Коломийцева. Юра вдруг подумал, что уже и не может вспомнить, каким был Миша до того, как стал фаворитом.
– Так где он?
– У дяди.
– У какого дяди?
– Я ж говорю, у дяди. У него к нему дело.
– Ну, ладно, я пошел, а ты передай ему, что я его ищу.
– Ну, может и передам, а ты от нас Чижику привет передавай. Скажи, что мы высоко ценим ее вокальные и прочие данные.
Юра подскочил к нему, но тут вошла Руднева, которая проверяла туалеты на предмет курения. Она с удивлением посмотрела на них и потянула носом.
– Ты что здесь делаешь, Симм?
– Да он тут как член комитета комсомола курильщиков ловит. Вы не волнуйтесь, тут все чисто, – ответил за него Миша, и Юра быстро вышел из туалета.
Видимо, они все-таки что-то учуяли. Скорее всего, его просек фаворит Миша. Для Леши Коломийцева Умник был слишком мелкого калибра, хотя и не исключено, что именно его высочайшее око вычислило Умника, после чего был дан приказ на изгнание из подвала. Врожденный лидер, как Леша Коломийцев, не мог не понимать, что даже самый последний винтик может спровоцировать осечку всего механизма. А может, его заложил Слава Миллерман, стоявший тогда рядом с ним и прочитавший ужас в его глазах, когда Умник зашелся в кашле, хлебнув дыма. Или Умник выдал себя сам, потеряв непосредственность в общении с компанией и тем самым обнаружив свою истинную сущность и выпав из общей цветовой гаммы подвала. Но скорее всего, все было гораздо проще. Просто кто-то увидел, как он каждый день шел за Чижиком из школы, и поделился этой информацией. Хотя Умник и не был посвящен в секретные планы, его непосредственная близость с объектом могла повлиять на их успешную реализацию. Да, впрочем, какая разница почему, главное, что вход в подвал теперь ему был заказан. Когда Умник, притворившись невидимым, хотел проскочить в подвал вместе с другими, перед носом у него, как шлагбаум, вдруг опустилась рука Пети Янеса, шедшего впереди.
Пока шлагбаум поднимался, поштучно пропуская вниз по узкой лестнице всех остальных, Умник ждал своей участи, прижавшись к стене, чтобы не мешать проходящим. Пропустив последнего, Янес снова демонстративно шмякнул ладонью по стене у самого уха Умника, преградив ему спуск.
– А ты, давай, иди готовься к завтрашней контрольной. А то Руднева, говорят, совсем с цепи сорвалась. Задачи придумывает, как в институте. Давай-давай, мы и без тебя справимся.
На обыденном лице Пети Янеса не было ни злорадства, ни усмешки, ни даже того выражения значительности, с которым нижестоящие выполняют указания вышестоящих. Он просто делал то, что было положено, не разбавляя свои действия личными мотивами. Умнику ничего не оставалось, как повернуться и уйти.
Вера больше не смотрела на него, с тех пор как он заговорил с ней у Юриного дома, а когда он шел за ней из школы, она ни разу не обернулась, хотя он точно понимал, что она знает о нем. Он даже был благодарен ей за это. Иногда ему казалось, что, взгляни она на него, он не выдержит отвращения на ее лице и закричит на всю улицу или вдруг заплачет, как маленький. Но страх потерять ее посреди города, на его уже заснеженных, посветлевших улицах, исчез куда-то вместе с черным ноябрем. Тот страшный темный мир, наполненный безлицыми тенями, затаился и ждал своего часа где-то в другом месте, так же как и страшный мужик с пустотой вместо лица, который гнался за ним по ночам и который вдруг тоже куда-то исчез. Теперь Умник слышал только его дыхание, когда он уже сам, по собственной воле спускался в подвал по той самой лестнице, разверзывающейся под его обессилевшими ногами. Он больше не кричал, зная, что не имеет права выдать себя, что от его молчания зависит жизнь человека, томящегося в этом подвале.
Умник видел, как снежный свет, в декабре покрывший черную землю, слепит Веру, словно сияние серебряного коня, на котором скакал принц. Он видел, как, осчастливленная его улыбкой и красотой, она ждет своего часа, и, казалось, уже издалека слышал, как бьется ее сердце под нежным бугорком, притаившимся под зеленой форменной блузкой, когда она стояла у окна рядом с Юрой Симмом.
На следующий день во время последней в этой четверти контрольной по алгебре Умник, как всегда, разослал по классу шпаргалки, как всегда, решив задачи обоих вариантов. До звонка оставалось еще минут пятнадцать, когда он попросился уйти, сказав, что уже готов. Математичка кивнула, и Маня Рахимова, сидевшая на второй парте в том ряду, где восседала Руднева, подняла голову и увидела, что Умник кладет на учительский стол чистый лист бумаги.
Мать уже несколько дней не разговаривала с отцом. Это был ее проверенный способ, когда она сильно сердилась на него или хотела чего-нибудь добиться. Юра еще хорошо помнил ее молчание, когда ему исполнилось шесть и нужно было решать, в какую школу ему идти. Отец был за эстонскую, но мать и слышать об этом не хотела. Только русскоязычная школа с английским уклоном могла дать ему возможность вырваться из этого милого, но безнадежно провинциального города и построить блестящую карьеру в столице. Отец не уступал. Тогда она стала кричать, что не даст ему загубить жизнь сына, мало ему того, что она из-за него поставила на себе крест и уже десять лет гниет в этом болоте, клепая продажные статьи в местную газетенку, а потом перешла к тактике тотального молчания.
Все практические дела Елена Белозубова-Симм решала через бабушку, а с Юрой вела себя так, будто ничего не произошло. Он не понимал, в чем дело, ему было все равно, в какую школу идти, и он все хотел сказать об этом родителям, но боялся, что они будут еще больше сердиться на него, и тоже молчал. Бабушка сначала не вмешивалась в дела дочери, только качала головой, но когда Юра стал писаться в кровать, то сказала, что уедет обратно в Москву, если они не прекратят мучить ребенка. Первым сдался Индрек, и первого сентября этого же года Юра Симм, сдав вступительный экзамен, пошел в английскую школу.
Последний раз она молчала года четыре назад, когда отцу дали участок земли не в том кооперативе, где она хотела, с людьми не их круга и дальше от моря, а он наотрез отказывался идти к начальству просить другой, вожделенный. В конце концов она сама организовала обмен через свои связи в горкоме партии.
Сегодня же мать пришла с работы раньше обычного и закурила прямо в гостиной. Услышав в коридоре Юру, она закричала, не дожидаясь, пока он зайдет в комнату.
– С отцом что-то происходит, черт знает что. Сначала я думала, у него любовница, но все гораздо серьезнее.
– Что такое?
Мать придавила окурок в блюдечко, взяла еще одну сигарету и протянула пачку сыну.
– Закури, если хочешь, не стесняйся, я же знаю…
– …что я курю, пью и сплю с девочками, – сказал Юра. – Нет, спасибо.
Усмехнувшись, мать затянулась, но он видел, что ей не до смеха.
– Он хочет погубить нас, вернее, себя, а значит, и нас. Вернее, нет, он хочет спасти свою душу, ни больше ни меньше. Твой отец вдруг печется о душе, ты представляешь? Хоть статью об этом пиши. А что? «Полковник советской милиции заботится о спасении своей души».
– Да что случилось-то?
– Ты помнишь Потапову, Юра?
Он кивнул.
– Так вот, это ее тогда нашли на острове, ровно на том же месте и ровно в тот же день ровно через тридцать лет после того, как оттуда на восток вывозили эстонцев. На трудовое воспитание. Случайность? Как профессиональный журналист скажу тебе – нет. А как советский журналист скажу так: чистая случайность, уголовщина, мало ли на свете идиотов, и они должны быть наказаны по всей строгости закона. – Она помолчала и прибавила: – Спасибо хоть, ее труп не подкинули на трибуну на площади Победы, скажем, седьмого ноября. А почему бы и нет? Тогда ни у кого бы не возникло сомнений в истинных мотивах. Ну хорошо, они там все с ума посходили на национальной почве, но твой отец всегда был здравомыслящим человеком, конечно, не одобряющим систему, но чтобы так потерять контроль над собой…
Мать встала с дивана и прошла к бару.
– Нет, тут надо что-то покрепче.
За спиной его зазвенело, забулькало, и вот мать уже садилась обратно с хрустальным стаканом в руке.
– А какую он устроил сцену у Галкиных! Конечно, Митя Галкин мерзкий тип, но все же это давно знают. И потом, он же его начальник, черт возьми. Ну, в общем, тот выпил и завел свою любимую песню про малые и великие народы, что кое-кто должен быть кое-кому благодарен, а не качать права, и что, между прочим, наш великий Петр уже триста лет назад выиграл вас в карты у шведского короля, так что налицо историческая необходимость, и тут отец побледнел весь и вдруг говорит мне, громко так, на всю комнату: если историческая необходимость и дружба народов, зачем тогда надо было треть населения острова вывозить… я его таким никогда не видела. Галкин в шоке, только сидит глазами хлопает, но тут, слава богу, его жена, ты, может, помнишь ее, хохлушка, вся в золоте, домохозяйка и полная дурища, он ее откуда-то из Сум вывез супы себе варить, говорит: «Ну что ты, мол, Андрюша, – ей что Индрек, что Андрей, – не понимаешь, что ли, то ж были классовые враги, вот их на перевоспитание и отправили, а потом они все вернулись, a у тех, кто помоложе, там уже и детки успели народиться и стали жить себе потом дальше в дружбе народов, вон какие колхозы построили, гордость всей страны»… Все, конечно, в хохот от такой святой простоты, а я в очередной раз подумала, что Библия все-таки великая книга, блаженны нищие духом.
Мать курила, запивая дым коньяком, потом встала и, приоткрыв пошире форточку, опять прошла мимо бара, захватив бутылку.
– Он ездил на этот проклятый остров, Юра, и не один раз, и ничего мне об этом не сказал. Ни слова. Я это уже потом из него выудила, когда мы от Галкиных возвращались. Ну настоящий эстонец, всё в себе, как их валуны. И что ему там было надо?
– Их поймали, мам?
– А? – Мать очнулась от своих мыслей, посмотрела на него отрешенным взглядом и неопределенно покачала головой. – Так тогда надо весь остров сажать.
– Ты о чем?
– Да о том, что круговая порука, они там наверняка все в этом участвовали, ну, помнишь, как в «Восточном экспрессе» Агаты Кристи, где весь поезд мстит убийце, в общем все, буквально, в том числе и эти самые детки, которые, по словам Галкиной, где-то там народились на Востоке. Потаповой просто не повезло, что ее отец участвовал в операции по выселению. Вот тебе и дети за отцов не отвечают. Еще как отвечают, еще как… Впрочем, все это уже было. А ветеран МГБ Потапов, между прочим, жив… не завидую ему.
– А зачем отец туда все-таки поехал?
Но мать, не слушая его, дальше развивала свою мысль, изрядно помогая себе коньяком.
– Конечно, кого-то посадят, алкоголика какого-нибудь или местную шпану, у нас признания добиться – это в два счета, ну, чтобы народ успокоить, а может, просто замнут дело, уже заминают, кстати. А отец что-то узнал, но молчит; сказал только, что там в порту такое творилось, что и миллиона поклонов не хватит. Его уже предупредили, чтобы не лез дальше, это уже не его, а чекистов дело, а он все никак не успокоится, историческая правда ему понадобилась, душа его, видишь ли, замучила, национальные чувства покоя не дают. Как же это так, что он, чистокровный эстонец, и всю свою сознательную жизнь проработал в карательных органах, которые притесняют его же народ…
У матери уже слегка заплетался язык, и ему было странно и непривычно видеть ее такой – ослабевшей, нервной, плохо знающей, что делать. А еще было странно, что все ее знание жизни, опыт, оптимизм, энергия, честолюбие, ум и связи оказывались бессильными перед чем-то таким неопределенным и незримым, перед тем, что она с презрением, за которым проскальзывала растерянность, называла душой и что не давало покоя отцу, гнало его на этот проклятый остров, заставляя рисковать головой и карьерой.
– …Я для него вдруг чуть ли не враг номер один, ты представляешь? Я! Я, видишь ли, и понятия не имею, что они здесь все пережили, и поэтому не имею права влезать в их дела, а вот еще как имею, еще как, Юр, да ты меня слышишь?
Она поставила стакан на столик и теперь внимательным и совершенно трезвым взглядом смотрела на сына, выпрямившись в кресле.
– Ну, не слышишь и правильно делаешь. Мы с ним сами разберемся. Ты меня знаешь. А ты что, опять у бабушки сидел? Да? Нет, ты, конечно, молодец, что так о ней заботишься, но… как там, кстати, твоя Вера?
Юра повел плечами и поднялся.
– Ковалева. Да ничего вроде.
Мать опять взяла стакан и сказала ему в спину, что если надо, то пусть он приводит ее сюда, никаких проблем, а если очень надо, то они с отцом могут уйти на весь вечер, – но он уже закрывал за собой дверь.
Юра увидел Коломийцева на следующий день, за три дня до вечера. Тот стоял у школьного крыльца и преспокойно курил, как будто никакого Петрова и в помине не было. На нем была бежевая дубленка, шикарная и чуть поношенная, как на фарцовщиках, промышлявших у центральной гостиницы. Он был без шапки, и на его жесткие темные волосы хлопьями падал снег. Коломийцев потряхивал головой и время от времени смотрел наверх, в ослепшее снежное небо. Прежде чем подойти к нему, Юра еще немного помешкал за стеклом в холле. Хотя Леша стоял к нему боком, он был уверен, что тот давно заметил его и теперь терпеливо ждет, великодушно давая ему время собраться. Юра дождался, пока народ не вывалился из дверей и не рассыпался по снежным улицам за школьной оградой, и тогда вышел. Он молча встал рядом с Коломийцевым, и тот, еще не поворачивая головы к нему, сказал:
– Вот и зима.
Юра обвел взглядом школьный двор.
– Здесь будем говорить?
– Почему бы не здесь? Мне скрывать нечего, – ответил Леша, – но если я тебя компрометирую, то можно и в подвал пойти…
Он бросил окурок в снег и вопросительно посмотрел на Юру, который замотал головой.
– Ну как там дядя поживает?
– С дядей все в порядке, – ответил Леша, – ты меня вызывал, чтобы о дядином здоровье говорить?
– Сам знаешь, о чем.
– Ну, допустим, знаю, а ты все-таки напомни на всякий случай.
Юра видел, что Коломийцеву весело вот так стоять здесь, у крыльца школы, откуда его выперли за неуспеваемость и недостойное поведение, в вызывающе шикарной, хоть и поношенной дубленке с плеча заезжего финна, небрежно помахивая незажженной сигаретой, с поблескивающими от снега волосами. Не дожидаясь ответа, Леша кивнул в сторону холла.
– Ну а как там моя бывшая английская школа поживает? Как наше новое поколение строителей коммунизма, гордость и светлое будущее нашего прекрасного города?
– С английской школой и новым поколением тоже все в порядке.
– А как наш Чижик себя чувствует? Не простудила горлышко?
Леша говорил совершенно серьезно, и на его лице даже появилось озабоченное выражение. Он опять закурил и, стряхивая пепел в снег, то и дело исподлобья поглядывал на Юру шальными глазами.
– Нет, говоришь? Ну слава богу, а то не дай бог заболеет к вечеру, что мы тогда будем делать? Так что ты смотри, береги ее. Если заболит горлышко, давай ей теплое молоко с медом.
Юра огляделся – никого, только какая-то мелюзга около ботанического сада с визгом играла в снежки. Он заметил, что сжимает в кулаке шапку, только когда на его разгоряченный лоб стали падать снежинки. Глядя в лицо Коломийцеву, он мучительно пытался вспомнить что-то, кажется, он даже закрыл глаза, чтобы лучше сконцентрироваться, потому что на один миг и Леша, и школьное крыльцо за его спиной, и холл за стеклом, в котором он сам только что стоял, выжидая удобного момента – все это враз исчезло, а потом он, так ничего и не вспомнив, вдруг услышал свой голос:
– Почему Чижик, Леша?
Леша укоризненно покачал головой. На лице его с той же легкостью, как только что озабоченность о горлышке Чижика, и так же донельзя натуралистично, вмиг нарисовалось недоумение.
– Почему Чижик? Нет, ну ты даешь, мужик… Ты что, правда не сечешь?
Он даже вздохнул и тоже огляделся по сторонам, как бы не в силах переварить такую неимоверную тупость и поэтому ища себе в подмогу свидетелей.
– А еще золотой мальчик, гордость школы, и чему вас там учат нахер, да все уже давно всё поняли, и Сенька, и Митя Пронин, даже Янес и то допер своими телячьими мозгами, все, короче, а он – почему да почему. Я даже уже начинаю жалеть, что ввязался в дело с таким сосунком. Ну как нам тебя после этого уважать, сам подумай, а?
– Вам что, своих телок не хватает?
– Телки телками, а Чижик – это совсем другое дело. Нет, брат, ты нам подлянку не устраивай, раз обещал, надо выполнять, ты же у нас комсомольский вожак и знаешь, что коллектив подводить – это последнее дело, усек?
– Леш, она…
Но тот не дал ему договорить.
– Погоди-погоди, я, кажется, начинаю просекать. Ты за свою шкуру дрожишь, вот оно что. Как это я сразу не понял, когда ты юлить начал? Ясное дело, с такими блестящими перспективами в штаны сделать ништяк. Ну, значится, так, слушай и запоминай. Ты нам там не нужен нафиг, ты свое дело сделаешь, а потом мы и без тебя справимся. Это одно. А потом, Юрик, что ты так волнуешься? Ничего с твоим Чижиком не будет, подумаешь, от нее не убудет, а ты у нас скоро вообще станешь большим человеком, это я тебе как пролетарий говорю, а у пролетария глаз-алмаз и классовое чутье к тому же. Ты, главное, не забудь, никто ничего не докажет, даже если очень захочет, ведь она сама хотела… Ну все, бывай, я пошел, скоро свидимся.
Коломийцев спрыгнул с крыльца и заскользил по свежему снегу, рассекая его, как полозьями. У ворот он обернулся и, приложив ко рту ладони рупором, прокричал:
– Так что смотри, не подведи коллектив, товарищ Симм!
Юра все стоял на школьном крыльце, сминая шапку в руке. Он знал, что подвал уже давно решил судьбу Веры, с его ведома, а совсем скоро и с его участия. Ведь она сама хотела… Эти четыре простых слова, брошенных ему Коломийцевым в самом конце разговора, слились по велению глагола прошедшего времени в предельно простую формулу, неумолимую, как приговор, в один миг расправившись с той последней крупинкой надежды, которой он еще тешил себя.
С утра повалил мокрый снег, облепляя верхнюю одежду и образуя под ногами серую кашу, но к вечеру обещали похолодание и гололед. Отец уже два дня пропадал у своей знакомой, но днем зашел домой, слегка подвыпивший и с польской бройлерной курицей под мышкой. Он уже в коридоре стиснул дочь в объятиях, шлепнув пару раз по попе, после чего всучил ей авоську с курицей и сказал, чтобы она блюла себя. В носках прошел на кухню – его домашние тапочки уже давно переехали на квартиру к новой сожительнице – и, глядя, как Вера заваривает чай, вдруг прослезился и, перекрестившись, торжественно объявил, что ее мать была хорошей женщиной, царствие ей небесное, имела трудолюбие и настоящую женскую гордость, за что ее и уважал весь рабочий коллектив. Прихлебывая чай, он начал расспрашивать про ее школьные успехи, и как идет английский, догнала ли она свой класс, и Вера что-то отвечала ему, глядя в окно, чтобы не встречаться с ним взглядом, и думая, когда же наконец прекратится снег, а отец свалит к своей бабе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.