Автор книги: Себастьян Хафнер
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Я и сегодня думаю, что в моей тогдашней позиции было нечто правильное, и не отрекаюсь от нее. Но разумеется, было совершенно невозможно спастись так, как я себе это представлял – в башне из слоновой кости, просто игнорируя все происходящее, и я благодарю Бога за то, что эта попытка очень быстро потерпела неудачу. Я знаю других, тех, кто потерпел неудачу не так скоро: позднее понимание того, что душевный мир иногда может быть спасен только в том случае, если им пожертвуешь, в конце концов было оплачено ими очень и очень дорого.
В противоположность двум первым формам эскапизма, о которых шла речь выше, у этой в Германии в последующие годы появился канал публичного выражения. То была моментально разросшаяся идиллическая литература. В мире и даже специально в литературном мире почти не заметили того обстоятельства, что в Германии в 1934–1938 годах было написано так много воспоминаний о детстве, семейных романов, книжек с описанием природы, пейзажной лирики, нежных изящнейших вещичек, литературных игрушек, как никогда прежде. Все то, что издавалось в рейхе помимо проштемпелеванной нацистской пропагандистской литературы, относится исключительно к этой области. В последние два года эта волна пошла на убыль, вероятно, потому, что необходимой для нее беззаботности и незлобивости уже не найти при всем старании. Но поначалу это было что-то невообразимое. Книжки, полные овечьих колокольцев, полевых цветов, счастья летних детских каникул, первой любви, запаха сказок, печеных яблок и рождественских елок, – литература чрезмерной назойливой задушевности и вневременности как по свисту хлынула на полки книжных магазинов в самый разгар погромов, шествий, строительства оборонных заводов и концлагерей, когда на каждом углу торчали витрины со «Штюрмером»[209]209
«Штюрмер» («Der Stürmer», «Штурмовик») – газета, основанная Юлиусом Штрайхером. Выходила с перерывами с 1923 по 1945 год. См. примеч. 137.
[Закрыть]. Если кому-то довелось, подобно мне, по воле случая прочесть изрядное количество этих книг, то он не мог не услышать, как они при всей своей нежности, тонкости, негромкой интимности форменным образом вопили: «Разве ты не замечаешь, насколько мы все – вневременны и задушевны? Разве ты не замечаешь, что внешний мир не может нам повредить? Разве ты не замечаешь, что мы ничего не замечаем? Заметь это, заметь, обрати на это внимание, мы просим тебя!»
Кое-кого из этих писателей и поэтов я знал лично. Для каждого или почти каждого из них все-таки наставал такой момент, после которого не замечать что-либо было просто невозможно, грохотало такое событие, которое нельзя было не услышать, сколько ни затыкай себе уши, – скажем, арест друга или нечто подобное. От этого не могли защитить никакие, даже самые светлые воспоминания детства. И тогда наступал крах. Это печальные истории. В свое время я расскажу некоторые из них.
Таковы были внутренние конфликты немцев летом 1933 года. Они немного походили на выбор между тем или иным видом духовной смерти; и тот, кто прожил бо́льшую часть жизни в нормальной обстановке, чувствовал себя попавшим в сумасшедший дом или, скорее, в экспериментальную психопатологическую лабораторию. Ничего не поделаешь: так было, и я ничего не могу здесь изменить. Между тем это были относительно вегетарианские времена. Вскоре все пошло по-другому.
30
Итак, мне не удалось изолироваться в маленьком, защищенном со всех сторон частном секторе личной жизни; я понял это скоро – по той простой причине, что такого сектора просто не существовало. В мою частную жизнь ворвались сильные ветры и разом ее разметали. От тех, кого я мог бы назвать кругом моих друзей, к осени 1933 года не осталось ни души.
До этого времени у нас было небольшое профессиональное сообщество, состоящее из шестерых молодых интеллектуалов. Все – референдарии, все – накануне асессорских экзаменов, все – из одного и того же социального слоя. Мы вместе готовились к экзаменам, но это был лишь внешний повод; очень скоро мы на наших встречах перестали ограничиваться подготовкой к экзаменам, и группа превратилась в небольшой интимный клуб спорщиков. У нас были очень разные взгляды, но мы никогда не опускались до того, чтобы ненавидеть за это друг друга. Мы любили друг друга. Впрочем, нельзя сказать, чтобы наши взгляды и убеждения просто фронтально противостояли друг другу; скорее – что очень типично для молодой интеллектуальной Германии 1932 года – они замыкались в круг, причем крайние точки в этом круге соприкасались.
К примеру, на крайнем левом фланге стоял Хессель (все имена моих тогдашних друзей вымышленные), сын врача, симпатизировавший коммунистам, на крайне правом – Хольц, офицерский сын, настроенный весьма националистически и милитаристски. Однако оба часто выступали единым фронтом против нас, то есть остальных четверых, поскольку оба вышли из «молодежного движения», оба «партийно» мыслили и были противниками буржуазности и индивидуализма; оба имели свой более или менее отчетливый идеал «общности» и «единого духа»; оба, как бык красную тряпку, ненавидели джаз, модные журналы, Курфюрстендамм[210]210
Курфюрстендамм – знаменитый берлинский бульвар. В годы Веймарской республики место многочисленных кафе, ресторанов, кабаре. Знак и символ богемной жизни Веймарской республики. Курфюрстендамм в двадцатые годы называли самым большим кафе Европы. Здесь было «Романское кафе» («Romanisches Café»), где любили собираться писатели и художники Берлина, аналог парижских «Ротонды» или «Клозери де Лила». В годы Веймарской республики на Курфюрстендамм поселилось довольно много евреев. Именно здесь 12 сентября 1931 года руководитель берлинских нацистов Йозеф Геббельс организовал первый в Германии еврейский погром.
[Закрыть], короче говоря, весь шикарный мир бешеных денег и лихих трат; ну и конечно, оба питали тайную страстишку к террору, только у Хесселя она прикрывалась странными для нее гуманистическими, а у Хольца – националистическими одеждами. Вероятно, одинаковые взгляды формируют одинаковые лица. Оба были похожи, и у того и у другого лицо было застывшее, сухое, без тени улыбки. Они не уставали подчеркивать неулыбчивое уважение друг к другу. Впрочем, до поры до времени нам всем казалось, что в нашем кругу рыцарственность предполагается сама собой.
Двое других идеологических противников, прекрасно понимавших друг друга и на основе этого понимания порой выступавших единым фронтом против своих же союзников, были Брок и я. На политической шкале расположить нас было куда сложнее, чем Хесселя и Хольца. Политические взгляды Брока были революционными и крайне националистическими, тогда как я был консерватором и индивидуалистом; из идейного арсенала правых и левых мы выхватывали принципиально разные боеприпасы. Но кое-что нас объединяло: оба эстеты, мы молились неполитическим богам. Божеством Брока была авантюра, причем коллективная авантюра большого стиля, вроде войны 1914–1918 годов или инфляции 1923-го, а лучше бы все вместе: я поклонялся богу моего любимого Гёте и Моцарта[211]211
Вольфганг Амадей Моцарт (1756–1791) – австрийский композитор и пианист-виртуоз. Псевдоним Раймунда Претцеля, Себастьян Хафнер, составлен из второго имени его любимого композитора Иоганна Себастьяна Баха и из названия 35-й симфонии другого любимого композитора, Моцарта, – «Хафнеровская». Бог Гёте и Моцарта – Аполлон, бог искусства.
[Закрыть]. Итак, мы с Броком были противниками, но противниками, подмигивающими друг другу. Ну и кроме того, мы с Броком славно выпивали. Что до Хесселя, то он вовсе не пил, он был принципиально противник алкоголя, Хольц же часто напивался до свинского состояния.
И наконец, в нашей компании были два посредника, смягчающие столкновения враждующих сторон: Хирш – сын университетского профессора-еврея, и фон Хаген, сын крупного министерского чиновника. Фон Хаген единственный входил в политические организации. Он был членом Немецкой демократической партии и «Рейхсбаннера»; но это не мешало, а скорее даже помогало ему посредничать между всеми сторонами и относиться с пониманием к любым взглядам; кроме того, он был воплощением благовоспитанности, виртуозом такта и хороших манер. В его присутствии ни одна дискуссия не могла выродиться в оскорбительный спор. Фон Хагену охотно ассистировал Хирш. Его особенностями были мягкий скепсис и «экспериментальный» антисемитизм. Да, он питал слабость к антисемитам; он то и дело пытался «дать им шанс». Я вспоминаю один разговор, в котором Хирш совершенно серьезно отстаивал антисемитские позиции, тогда как я, уже хотя бы ради сохранения идеологического паритета, антитевтонские. Вот так, по-рыцарски, мы вели себя. Вообще, Хирш и фон Хаген добивались от Хольца и Хесселя снисходительной улыбки, а от Брока и меня серьезных «исповедей». Они старались не допустить, чтобы Хольц и я, нападая на Хирша и Брока или наоборот, не сокрушили священные ценности своих оппонентов (такая опасность возникала только при данной расстановке сил).
Да, вот такая славная группа подающих надежды молодых немецких интеллектуалов. Кто бы мог подумать, увидев их в 1932 году, сидящих за круглым столом, взапуски курящих и горячо, но уважительно спорящих друг с другом, что спустя несколько лет они окажутся по разные стороны баррикад, готовые перестрелять друг друга? Потому что сегодня (чтобы уж сразу все сказать) Хирш, Хессель и я – в эмиграции, Брок и Хольц – довольно крупные нацистские функционеры, а фон Хаген – адвокат в Берлине, член Национал-социалистического союза юристов и боец Национал-социалистического мотомеханизированного корпуса[212]212
Национал-социалистический мотомеханизированный корпус (1931–1945) – военизированная нацистская организация. До «Ночи длинных ножей» входила в состав штурмовых отрядов. После была подчинена непосредственно фюреру. В организацию принимались как автомобилисты, так и те, кто хотят научиться водить автомобиль. Во время Второй мировой войны подразделения этой организации занимались депортацией евреев.
[Закрыть], а также, наверное (с сожалением, но… положение обязывает), и член партии. Впрочем, мне известно, что и в этой ситуации он по-прежнему верен своей старой роли посредника.
С начала марта атмосфера в нашей группе стала тяжелой. Внезапно сделалось нелегко вести рыцарско-академические дискуссии о нацистах. Например, мне вспоминаются мучительно-напряженные посиделки у Хирша накануне 1 апреля 1933 года. Брок открыто говорил, что он не без сочувственного интереса наблюдает за тем, что вот-вот должно было разразиться, и наслаждался чувством превосходства, когда констатировал: «Среди моих еврейских знакомых налицо определенная нервозность». Организация бойкота кажется ему довольно убогой, однако (продолжал он в том же тоне) довольно интересно, как пройдет такой вот массовый эксперимент. В любом случае здесь открываются необычайно интересные перспективы. Так высказался Брок, и трудно было что-либо возразить ему, не получив в ответ дерзкой улыбки. Хольц, со своей стороны, рассудительно заметил, что, конечно, во время столь сумбурно сымпровизированного массового процесса не могут не произойти в высшей степени прискорбные происшествия, но не следует забывать, что евреи… – и так далее, и тому подобное. Наш хозяин дома, Хирш, не видя в данном случае необходимости поддерживать антисемитов, молчал и только нервно покусывал губы. Фон Хаген тактично возразил, что, с другой стороны, евреи… – и так далее, и тому подобное. Это был превосходный разговор о евреях, и он знай себе тянулся без остановки. Хирш молчал и только время от времени предлагал гостям сигареты. Хессель атаковал расовое учение научными аргументами. Хольц очень педантично и рассудительно принялся защищать расизм такими же научными контраргументами. «Прекрасно, Хессель, – медленно говорил он, покуривая сигарету, затягиваясь, выпуская дым и провожая взглядом сизые колечки, – в государстве всего человечества, молчаливо вами предполагаемом, таких проблем существовать не должно. Однако вам придется признать, что в рамках создания сильного национального государства, а в настоящее время речь идет исключительно о нем, народная гомогенность…» Вот тут мне сделалось совсем скверно, и я решил быть бестактным. «Мне кажется, – сказал я, – мы спорим не о создании сильного национального государства, но о личной позиции каждого из нас, не так ли? Ведь в настоящее время, кроме нее, нет ничего, на что мы можем практически повлиять… В вашей позиции, господин Хольц, меня интересует то, как вы ухитряетесь сочетать ваши взгляды с пребыванием в гостях у господина Хирша?» Тут Хирш не преминул вмешаться и заявить, что он ни в коей мере не связывает взгляды и убеждения своих гостей с их пребыванием у него дома, и так далее, и тому подобное… «Разумеется, – заговорил я, теперь уже разозлившись на Хирша, – но я критикую не вашу позицию, а позицию господина Хольца. Мне интересно, как чувствует себя человек, который пользуется гостеприимством того, кого он принципиально хотел бы уничтожить вместе со всеми его собратьями?» «Да кто же говорит об уничтожении!» – воскликнул Хольц, и все хором запротестовали, за исключением Брока, который заметил, что для себя он не видит здесь никакого непреодолимого противоречия: «Вы наверняка знаете, что во время войны офицеры часто бывали в гостях у тех хозяев, чьи дома им предстояло взрывать»[213]213
Такой эпизод есть в любимой книге Гитлера «В стальных грозах» (1920) Эрнста Юнгера. Автор описывает милые посиделки у французского крестьянина, после которых крестьянин и его семья выгоняются на улицу, а дом взрывают саперы.
[Закрыть]. Между тем Хольц вдумчиво доказывал мне, что ни о каком «уничтожении» и речи быть не может, коль скоро на очереди только организованный и дисциплинированный бойкот еврейских коммерсантов. «То есть как это речь не идет ни о каком уничтожении? – почти что выкрикнул я. – Если кого-то систематически, организованно и дисциплинированно разоряют, то в конце концов он сдохнет от голода, не так ли? Сознательно доводить кого-то до голодной смерти я называю уничтожением, а вы – нет?» «Спокойней, спокойней, – отвечал Хольц, – в Германии никто не умирает от голода. Если еврейские лавочники разорятся до тла, им будет оказана благотворительная помощь…» Самое страшное, что он говорил это совершенно серьезно, без какой-либо насмешки или иронии. Мы расстались в раздражении.
В течение апреля, до того как прием в национал-социалистическую партию был «закрыт», Хольц и Брок стали нацистами. Было бы неверно числить их по разряду откровенных конъюнктурщиков и карьеристов. Без сомнения, и у того и у другого во взглядах и убеждениях были пункты совпадения с нацистами. Но до сей поры этих пунктов совпадения недоставало, чтобы Брок и Хольц стали членами партии. Их сразило обаяние нацистской победы.
С этого момента стало трудно сохранять единство нашего кружка. Фон Хаген и Хирш были очень заняты другими делами. В результате группа просуществовала еще пять, шесть недель. В конце мая было «заседание», на котором ей пришел конец.
Заседание состоялось вскоре после массовых убийств в Кёпенике, так что Брок и Хольц пришли к нам, словно преступники после преступления. Нет, они не принимали участия в резне. Но в новых кругах, где они теперь вращались, эта история была темой номер один, так что невозможно было уклониться от пусть и морального, но соучастия в зверстве. Брок и Хольц принесли в нашу цивилизованную бюргерскую атмосферу посиделок с кофе и сигаретами красный туман крови и запах смертного пота.
Они сразу принялись рассказывать о деле, из их весьма живописного рассказа мы и узнали все. Газеты отделывались туманными намеками.
«Ничего себе погуляли вчера в Кёпенике, да?» – начал Брок, и таков был весь тон его рассказа об этом… происшествии. Он рассказывал подробности; описывал, как женщин и детей загоняли в чуланы для того, чтобы без помех убивать мужчин выстрелом из револьвера в затылок, ударом дубинки по голове или ножом в сердце. Большинство не сопротивлялось и в своих длинных ночных рубашках представляло довольно жалкое зрелище. Трупы выбросили в реку, и еще сегодня то один, то другой прибивает к берегу. Покуда Брок рассказывал все это, с его лица не сходила странная, нагловатая усмешка, которая в последнее время появлялась у него все чаще и чаще с какой-то пугающей стереотипной оцепенелостью. Он не защищал убийц, однако и не видел в происшедшем чего-то чудовищного. Главным для него в этой истории была ее сенсационность.
Мы покачали головами. Мы были в ужасе. Казалось, это его удовлетворило.
«А вам не кажется, что с этими вещами несовместимо ваше дальнейшее пребывание в партии?» – наконец заметил я.
Брок тотчас занял оборонительную позицию и вперил в нас бестрепетный муссолиниевский взгляд. «Нет, никоим образом, – ответил он. – Вы что, жалеете этих людей? Совершенно неуместная жалость. Человек, застреливший позавчера штурмовиков, не мог не понимать, что это может стоить ему жизни. Не повесить его было бы нарушением требований стиля. Этот парень вызывает уважение. Что же до остальных… Слизняки! Почему они не защищались? Все они – старые социал-демократы и члены „Железного Фронта“[214]214
«Железный фронт» («Die Eiserne Front») – военизированная организация, созданная 16 декабря 1931 года по инициативе «Рейхсбаннера» на основе соглашения между Всегерманским профсоюзным объединением, Всегерманским свободным профсоюзом служащих, СДПГ и Рабочим гимнастическим и спортивным союзом для противодействия нацистской угрозе. Символом «Железного фронта» были три стрелы. Символ расшифровывался двояко: три стрелы направлены в трех врагов республики и демократии: монархистов, коммунистов и нацистов. Или: три силы рабочего движения – партия, профсоюзы и «Рейхсбаннер». 2 мая 1933 года «Железный фронт» был законодательно запрещен вместе с независимыми профсоюзами.
[Закрыть]. Какого хрена они напялили ночные рубашки и улеглись баиньки? Могли бы оказать сопротивление и встретить смерть достойно. Трусливая банда. Мне их не жаль».
«Я не знаю, – медленно заговорил я, – очень ли мне их жаль, а вот что я точно знаю – что чувствую неописуемое отвращение к хорошо вооруженным людям, которые убивают беззащитных».
«Они должны были защищаться, – упрямо и дерзко сказал Брок, – тогда бы не были беззащитными. Один из самых мерзких марксистских трюков – притвориться беззащитными, когда дело становится серьезным».
Здесь вмешался Хольц. «Я считаю все происшедшее прискорбным революционным эксцессом, – сказал он. – Между нами говоря, я уверен, что соответствующий штандартенфюрер крепко получит по шапке. Но, господа, не следует забывать: первым стрелял социал-демократ. Вполне понятно, а в каком-то смысле даже оправданно, что штурмовики в ответ прибегли к… э-э-э… весьма энергичным… м-м-м… репрессалиям».
Странно, Брока в его новом качестве я еще кое-как переносил, но нынешний Хольц действовал на меня, как красная тряпка на быка. Я не мог сдержаться – оскорбил его.
«Очень любопытно познакомиться с вашей новой теорией оправдательных мотивов, – сказал я. – Если я не ошибаюсь, вы тоже изучали право?»
Он глянул на меня «тверже стали» и поднял перчатку: «Так точно, я изучал право, – медленно выговорил он, – и я припоминаю, что на лекциях слышал кое-что о чрезвычайных мерах защиты. Вероятно, коллега, вы отсутствовали на этих занятиях».
«Чрезвычайные меры защиты государства – очень интересно, – отвечал я. – Итак, коллега, вы полагаете, что государство было вынуждено прибегнуть к чрезвычайным мерам защиты из-за того, что несколько сот его граждан – социал-демократов напялили ночные рубашки и улеглись баиньки?»
«Не совсем так, – вежливо возразил Хольц. – Вы все время забываете, что сначала социал-демократ застрелил двух штурмовиков…»
«…Нарушивших неприкосновенность его жилища…»
«…Каковое нарушение было совершено в ходе выполнения задачи согласно приказу начальства…»
«И это дает государству право применять чрезвычайные меры по отношению к любому из его граждан? По отношению ко мне или к вам?»
«По отношению ко мне – вряд ли, – проговорил Хольц, – а вот по отношению к вам очень может быть…»
Он и впрямь смотрел на меня «стальным взглядом». Я почувствовал странную слабость в коленях.
«С известной педантичностью вы все время стараетесь, – продолжал Хольц, – закрывать глаза на одну мелочь, а именно: вы стараетесь не замечать, какой мощный акт немецкого народного становления происходит сегодня в Германии, – (о! я и сегодня явственно слышу, как он витийствует о «народном становлении в Германии»!), – вы цепляетесь к любому, самому ничтожному эксцессу, выискиваете юридические закорючки, чтобы опорочить и оболгать этот процесс. Боюсь, вы не очень осознаете, что люди, подобные вам, представляют латентную опасность для государства и государство имеет право, более того, оно обязано сделать соответствующие выводы – по меньшей мере если кто-нибудь из подобных вам осмелится открыто оказать сопротивление».
Вот так он и говорил, рассудительно, медленно, в стиле комментариев на Гражданский кодекс, и при этом все сверлил меня глазами «тверже стали».
«Ну уж если мы заговорили на языке угроз, – сказал я, – будем вполне откровенны. Вы собираетесь донести на меня в гестапо как на государственного преступника?»
Тут фон Хаген и Хирш рассмеялись. Они попытались перевести происходящее в шутку. Однако Хольц одним ударом разрушил их расчеты. Тихо и прицельно он выговорил (и я впервые с совершенно неожиданным удовлетворением заметил, что он втайне страшно разъярен): «Признаюсь, я уже давно думаю, не является ли это моим долгом?»
«Ого!» – сказал я. В одно мгновение я ощутил странный вкус, в буквальном смысле этого слова нёбом и языком ощутил немного страха, немного удивления по тому поводу, что я и не подозревал, как далеко он может зайти, немного отвращения от слова «долг», немного удовлетворения из-за того, что мне и в голову не приходило, как здорово я могу разозлить Хольца, и совершенно новое сильное ощущение-понимание: так вот какова теперь жизнь, вот так она изменилась – и вновь немного страха и быстрая прикидка: а что он может рассказать обо мне, если его намерения серьезны. Поэтому я сказал: «Признаюсь, я не очень верю в серьезность ваших намерений, коль скоро вы уже давно думаете о своем долге и додумались только до того, чтобы сообщить об этом мне».
«Вам не стоило этого говорить», – спокойно заметил он. Мы выложили все свои козыри, и если бы рискнули продолжить игру, то нам пришлось бы от слов перейти к действиям. Однако все происходило в мирной обстановке, за столом с кофе и сигаретами, да тут еще в наш спор вмешались другие собеседники и с добродушными упреками принялись мирить враждующие стороны.
Поразительно, что после этого в течение нескольких часов мы еще продолжали свои ожесточенные, но вежливые и тихие политические дебаты. Однако в тот день кружок, несмотря на все усилия Хирша и фон Хагена, приказал долго жить. Все мы молчаливо отказались от дальнейших встреч.
Хирш простился со мной в сентябре и уехал в Париж. Брок и Хольц тогда же исчезли из поля моего зрения. Иногда доходили слухи об их карьере. Хессель в следующем году эмигрировал в Америку. Но кружок и без того распался.
Несколько дней после того разговора я был в некотором напряжении, а ну как Хольц и в самом деле натравит на меня гестапо? Потом стало ясно, что он этого не сделал. Ну что же, он поступил порядочно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.