Электронная библиотека » Себастьян Хафнер » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 21 апреля 2021, 16:53


Автор книги: Себастьян Хафнер


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
11

Да такой она, собственно говоря, и была. Единственное по-настоящему мирное время, которое пережило мое поколение в Германии, это – шесть лет, с 1924 по 1929 год, когда Штреземан руководил внешней политикой Германии. «Эпоха Штреземана».

Вероятно, о политике можно сказать, как и о женщине: лучше других та, что меньше болтает. Если так, то политика Штреземана была выдающейся политикой. В его время почти не велись политические дискуссии. О политике немного спорили в первые два, три года: ликвидация последствий инфляции, план Дауэса[65]65
  План Дауэса – новый план взимания репараций с Германии, разработанный в 1923–1924 годах репарационной комиссией под председательством американского генерала Чарлза Гейтса Дауэса. Реализованный благодаря поддержке США и политике Густава Штреземана, план Дауэса обеспечил восстановление экономики Германии.


[Закрыть]
, Локарно[66]66
  Локарнские договоры 1925 года – семь договоров, заключенных представителями Германии с представителями Западных европейских стран в швейцарском городе Локарно о незыблемости границ на западе Германии, об отказе от территориальных претензий. С восточно-европейскими странами (Польшей и Чехословакией) таких договоров заключено не было, но Франция обязалась быть гарантом нерушимости их границ. После ратификации этих договоров рейхстагом Германия была принята в Лигу Наций.


[Закрыть]
, Туари[67]67
  Неофициальная встреча министров иностранных дел Германии и Франции, Штреземана и Бриана, в южно-французском городке Туари (Thoiry) 12 сентября 1926 года, на которой были обсуждены проблемы эвакуации французских войск из Рура. На этом свидании Бриан дал довольно интересную характеристику Раймону Пуанкаре, своему президенту и инициатору оккупации Рура: «Мне кажется, Раймон живет в ином, чем мы с Вами, Густав, мире…» Одним из важных результатов неофициального свидания Штреземана и Бриана было решение держав-победительниц 12 декабря 1926 года о снятии военного контроля с побежденной Германии.


[Закрыть]
, вступление в Лигу Наций[68]68
  Лига Наций (1919–1946) – международная организация, созданная по Версальскому договору в 1919 году. Цели Лиги Наций включали в себя: разоружение, предотвращение военных действий, обеспечение коллективной безопасности, урегулирование споров между странами путем дипломатических переговоров, а также улучшение качества жизни на планете. Официально закончила свое существование в 1946-м. Ее преемницей явилась ООН. Вступление Германии в Лигу Наций 8 сентября 1926 года было крупнейшим внешнеполитическим успехом Густава Штреземана. Германия переставала быть страной-изгоем. Она становилась полноправным членом мирового сообщества наций. Нацистская Германия вышла из состава Лиги Наций 26 октября 1933 года.


[Закрыть]
– вот события, по поводу которых дискутировали, но… не шли друг на друга с кулаками. Впервые за многие годы политика стала в Германии чем-то таким, из-за чего не ломали копья.

А после 1926 года в политике и вовсе не нашлось ничего достойного обсуждения. Газетчики искали материал для броских заголовков в других странах.

Не было ничего нового в Германии, все было в порядке, все шло своим чередом. Время от времени случались перемены в правительстве: у власти оказывались то правые партии, то левые. Больших различий между ними мы не замечали. Министр иностранных дел во всех правительствах был один и тот же: Штреземан. Это означало: мир, никаких кризисов, business as usual[69]69
  Бизнес как обычно (англ.).


[Закрыть]
[70]70
  Крылатое выражение «business as usual» получило распространение в годы Первой мировой войны после речи тогдашнего премьер-министра Великобритании Герберта Генри Асквита, смысл которого сводился к тому, что мы ведем свои обычные дела без паники, чтобы ни случилось. На лондонских магазинчиках в 1940 году после немецких бомбежек вывешивались плакатики с этим слоганом.


[Закрыть]
.

В страну пришли деньги и деньги не обесценивались, дела шли хорошо, старики вытащили из чуланов свой жизненный опыт, как следует почистили его и выставили на всеобщее обозрение, будто бы этот опыт никогда не падал в цене. Последние десять лет забылись словно дурной сон. Царство небесное вновь было далеко, далеко, революционеры перестали пользоваться спросом. В общественной сфере требовались только порядочные чиновники-управленцы, в частной – умелые дельцы. Во всем чувствовалась разумная мера свободы, покоя, порядка и благожелательного либерализма. Хорошие зарплаты, хорошие продукты и немного общественной скуки. Каждому немцу было возвращено право жить своей частной жизнью. Каждому со всей сердечностью было предложено обустраивать свою личную жизнь по своему вкусу и быть счастливым на свой манер.

Однако тут-то и произошло нечто странное – я думаю, что это «странное» было одним из фундаментальнейших политических событий нашего времени, хотя его и не заметила ни одна из газет: новые возможности остались невостребованными, на них почти не откликнулись. Никто не захотел ни личного счастья, ни приватной, частной жизни. Выяснилось, что целое поколение в Германии просто не знает, что делать с подарком под названием «свободная, независимая, частная жизнь».

Поколение немцев, родившихся в 1890-е и 1900-е годы, было приучено к тому, что все содержание жизни, весь материал для глубоких эмоций, любви и ненависти, радости и печали, любые сенсации, любые раздражения души и нервов можно получать, так сказать, даром в общественной сфере – пусть даже вместе с бедностью, голодом, смертью, смятением и опасностью. И когда этот источник иссяк, немцы оказались в растерянности; их жизнь обеднилась; они стали словно бы ограблены и почувствовали разочарование. Немцам стало скучно. Немцы так и не научились жить своей жизнью; не научились делать свою маленькую, частную, личную жизнь великой, прекрасной, напряженной; не научились наслаждаться этой жизнью и делать ее интересной. Поэтому они восприняли спад социального напряжения и возвращение личной свободы не как дар, но как потерю. Немцы заскучали; со скуки в их головы начали приходить идиотские идеи; немцы сделались угрюмо-ворчливы – в конце концов, они чуть ли не с жадностью стали ждать первой же заминки, первой же оплошности или происшествия, которые позволили бы послать к чертям мирную жизнь и ринуться в новую коллективную авантюру.

Точности ради – а тогдашние обстоятельства требуют точности, поскольку обстоятельства эти – ключ к целой исторической эпохе, в которой мы все оказались, – итак, точности ради упомяну, что далеко не каждый из молодого поколения Германии реагировал на изменившуюся обстановку подобным образом. Были и такие, кто в это время неумело и запоздало бросился (если можно так выразиться) учиться жить, пытался найти вкус и смысл в собственном, частном, личном существовании, успешно отвыкал от сивухи военных и революционных игр, чтобы сделаться наконец личностью. Именно тогда совершенно незаметно, исподволь, не привлекая ничьего внимания, наметилась чудовищная трещина, разделившая впоследствии весь немецкий народ на нацистов и ненацистов.

Мимоходом я уже упомянул то, что способность к личной жизни и личному счастью у немцев развита слабее, чем у других народов. Позднее во Франции и в Англии я с удивлением и некоторой завистью наблюдал, какое неувядающее счастье и какой неиссякаемый источник удовольствий находит француз в остроумной своей гастрономии, в прекрасном винопитии, искусстве словесных баталий и языческой, изящно культивируемой любви; англичанин – в уходе за своим садом, своими животными, в своих многочисленных, столь же ребяческих, сколь и серьезных, играх и хобби. У типичного немца ничего подобного нет. Только образованный слой – не такой уж маленький, но, естественно, составляющий меньшинство нации – находил и находит аналогичным образом радости жизни в книгах и музыке, собственных мыслях и выработке своего «мировоззрения». Обмен идеями, неспешная, интеллектуальная беседа за бокалом вина; верная, несколько сентиментальная, тщательно хранимая и пестуемая дружба и, не забудем, очень сердечная, богатая внутренним содержанием семейная жизнь – все эти блага процветали в этом кругу, в образованном слое. Почти все это распалось и развалилось в Германии в десятилетие с 1914 по 1924 год, так что молодежь росла вне твердых, неизменных обычаев, привычек и традиций.

Вне круга образованных людей в Германии всегда существовала и существует огромная опасность для жизни: пустота и скука. Стоит, наверное, исключить кое-какие пограничные области: Баварию, Рейнские земли – здесь картину оживляет южная природа, романтика, юмор. Огромным равнинам Северной и Восточной Германии, ее бесцветным городам, с их прилежным, трудолюбивым, соблюдающим обязательства населением постоянно угрожала и угрожает тупость, horror vacui[71]71
  Ужас пустоты (лат.).


[Закрыть]
и жажда «избавления» от этого ужаса при помощи алкоголя, суеверия или, еще того лучше, при помощи массового психоза, заливающего всё и вся своими волнами.

Та ситуация, что в Германии только меньшинство (оно не совпадает ни с аристократией, ни с буржуазией) хоть что-то понимает в жизни и догадывается, как ею распорядиться, – кстати, в этом причина того, что Германия в принципе не приспособлена к демократическому образу правления, – так вот, эта ситуация из-за событий, происходивших в стране с 1914 по 1924 год, приобрела опасную остроту. Старшее поколение растеряло свои идеалы, оно мечтало уйти на покой и с надеждой поглядывало на «молодежь», льстило юнцам и ждало от них чудес. Сама же молодежь и знать ничего не хотела, кроме общественных беспорядков, сенсаций, анархии и опасного обаяния безответственных игр с большими цифрами. Молодежь только ждала момента, чтобы повторить самой все, что ей показали в 1914–1924 годах, но с бо́льшим размахом. Молодежь считала всю частную, личную жизнь «скучной», «бюргерской», «позавчерашней». Народные массы точно так же привыкли к сенсациям и беспорядкам, а кроме того, ослабло и пошатнулось их последнее великое суеверие, педантичная, ортодоксальная вера в волшебную силу всезнающего святого Маркса и неизбежность предреченного им механистического прогресса.

Вот так под спудом покоя все было подготовлено к тому, чтобы разразилось страшное бедствие.

Однако на поверхности, в зримом публичном пространстве царил золотой мир, штиль, порядок, благожелательность, добрая воля. Даже предвестники грядущей беды, казалось, прекрасно вписывались в общую благостную картину.

12

Одной из таких предвестниц несчастья, которую вовсе не распознали, а, напротив, всячески приветствовали и всемерно поощряли, была спортивная мания, охватившая в те годы немецкую молодежь.

В 1924–1926 годах Германия стремительно превращалась в спортивную сверхдержаву. Никогда прежде Германия не была спортивной страной; никогда Германия не была изобретательна в спорте, как Англия или Америка, да и сам дух спорта, это азартное погружение в мир фантазии, живущий по собственным правилам и законам, был чужд душевной организации немцев. Однако в те годы число участников спортивных клубов и зрителей на спортивных состязаниях увеличилось раз в десять. Боксеры и бегуны сделались народными героями, и двадцатилетние парни забивали себе головы результатами состязаний, именами и той загадочной цифирью, в которую на газетных страницах превращались совершенно определенные успехи в быстроте и ловкости.

То было последнее массовое безумие в Германии, которому я поддался. В течение двух лет моя духовная жизнь не развивалась, я, стиснув зубы, тренировался в беге на средние и длинные дистанции. Я готов был заложить душу дьяволу – лишь бы хоть разок пробежать 800 метров менее чем за две минуты. Я ходил на каждый спортивный праздник, я знал каждого бегуна и лучший результат, который он показал на дистанции, и, уж конечно, в голове у меня был полный перечень немецких и мировых рекордов, который я мог без запинки отбарабанить, разбуди меня кто среди ночи. Спортивные отчеты заняли в моей жизни такое же место, какое десять лет назад занимали фронтовые сводки. Если тогда я бредил численностью трофеев и военнопленных, то теперь рекордами и спринтерскими показателями. «Хубен[72]72
  Хуберт Хубен (1898–1956) – немецкий легкоатлет. В двадцатые годы был одним из лучших в мире спринтеров. Самый большой его успех – второе место в эстафете «четыре по сто» (вместе с Георгом Ламмерсом, Рихардом Кортсом и Гельмутом Кёрнигом) на Олимпийских играх в Амстердаме в 1928 году. Хубен работал в в банке и все свое свободное время посвящал легкой атлетике.


[Закрыть]
пробежал стометровку за 10,6 секунды» – это известие будило во мне те же чувства, что в свое время «20 000 русских взято в плен», а «Пельтцер[73]73
  Отто Пельтцер (1900–1970) – немецкий легкоатлет. Несмотря на тяжелую болезнь, активно занимался спортом. Учился в университетах Йены, Берлина и Мюнхена на юридических факультетах. В 1926 году защитил диссертацию. В это же время Пельтцер стал лучшим бегуном мира на средние дистанции. В 1926 году установил два мировых рекорда. С 1926 по 1933 год преподавал историю и географию в свободной школьной общине в Тюрингии. Выпустил несколько книг о тренировках легкоатлетов и о спортивной этике. В 1933 году вступил в нацистскую партию и в SS. Очень скоро разочаровался в нацизме. Его резкие высказывания о нацизме вообще и о нацистских руководителях в частности не только поставили крест на его дальнейшей спортивной карьере, но и привели к аресту в 1935 году. Британское дипломатическое вмешательство и готовящиеся Олимпийские игры вынудили нацистские власти заменить Пельтцеру меру пресечения на домашний арест. В 1938 году Пельтцер эмигрировал в Швецию, где дал несколько резких интервью о положении дел в Германии. Нацисты добились того, чтобы шведы выслали спортсмена из страны. В 1941 году Пельтцер вернулся в Германию. Сразу же был арестован по обвинению в гомосексуализме и отправлен в концлагерь Маутхаузен. Освобожден в 1945 году американцами.


[Закрыть]
побил мировой рекорд на соревнованиях в Англии» равнялось по своей значимости таким сообщениям (которых, увы, во время войны мы так и не дождались), как, к примеру, «Париж взят» или «Англия просит мира». Дни и ночи напролет я мечтал стать таким, как Хубен или Пельтцер. Я не пропускал ни одного спортивного состязания. Я тренировался три раза в неделю, бросил курить и делал зарядку перед тем, как лечь спать. И вновь чувствовал, какое огромное счастье быть в нерушимом единстве с тысячами, десятками тысяч… со всеми! Не было ни одного сверстника, сколь угодно далекого от меня, необразованного, несимпатичного, с кем я не мог бы говорить в первую же встречу душевно, сердечно, часами – разумеется, о спорте. У всех нас в голове вертелись одни и те же цифры. Само собой, все думали об одном и том же. Это было прекрасно, почти как в войну. Снова шла большая игра. Мы понимали друг друга с полуслова. Нашей духовной пищей были цифры, в душе ни на минуту не ослабевало напряженное ожидание: сможет ли Пельтцер обогнать Нурми?[74]74
  Пааво Нурми (1897–1973) – финский легкоатлет. Обладатель наибольшего количества золотых олимпийских медалей (12). Прозвище Летучий Финн. В 1926 году Пельтцер обогнал Нурми, установив новый мировой рекорд.


[Закрыть]
Пробежит ли Кёрниг[75]75
  Гельмут Кёрниг (1905–1973) – немецкий легкоатлет. Бронзовый призер Олимпийских игр 1928 года в Амстердаме. Серебряный призер Олимпийских игр 1932 года в Лос-Анджелесе. Прервал спортивную карьеру в 1934 году из-за болезни. 28 июля 1929 года Кёрниг установил мировой рекорд в Будапеште, пробежав стометровку за 10,4 с. За 10,3 с стометровку пробежал канадский спортсмен Уильям Перси в Торонто в 1930 году.


[Закрыть]
стометровку за 10,3 секунды? Когда наконец немецкий стайер пробежит 400 метров меньше чем за 48 секунд? Мы тренировались и бегали свои стометровки, мечтая о «немецких чемпионах» на международных спортивных площадках, совсем как во время войны в тех же дворах и переулках, когда вооруженные деревянными саблями и ружьями «монтекристо»[76]76
  Ружье «монтекристо» – малокалиберное ружье для развлекательной стрельбы. Изобретено французским оружейником Луи Николя Огюстом Флобером в 1842 году. В России называлось «монтекристо», в Германии – «тешин» (Tesching).


[Закрыть]
разыгрывали маленькие сражения, мечтая о Людендорфе и Гинденбурге. Какая легкая, какая волнующая жизнь!

Занятно то, что все политики, и правые, и левые, не могли нахвалиться на это массовое, горячечное безумие молодежи! Мало того что мы предались старому пороку нашего поколения и снова одурманивались наркотиком холодной, отвлекающей от действительности цифровой игры – на сей раз мы делали это при единодушном одобрении наших политиков и воспитателей. Националисты, как всегда пошлые и тупые, полагали, что здоровым инстинктом юности мы открыли великолепный заменитель недостающей нам обязательной военной службы! Левые, чересчур хитроумные и вследствие этого (как всегда) еще более глупые, чем националисты, полагали великолепным открытием то, что отныне агрессивные инстинкты выплескиваются и «исчерпываются» на мирной зеленой траве стадионов. В этом они видели залог сохранения мира. Они старательно закрывали глаза на то, что все без исключения «немецкие чемпионы» носят черно-бело-красную (имперскую) эмблему, в то время как республиканские, официальные цвета были черно-красно-золотыми. Им в голову не приходило, что в нашем увлечении спортом возрождается азарт военной игры, великого, напряженного состязания народов и никоим образом не «исчерпываются», а поддерживаются и культивируются агрессивные инстинкты. Они не видели связи между спортом и войной. Не видели возрождения милитаризма.

Единственный политик, почувствовавший, что силы, которым он сам открыл дорогу, действуют в опасном, ложном направлении, был Штреземан. Он порой неприязненно высказывался о новой «аристократии бицепсов», что отнюдь не способствовало его популярности. У него, возможно, было смутное ощущение, что слепые силы и желания, которым он преградил путь в политику, не умерли и рвутся наружу, что поколение, которому предстояло быть ведущим поколением Германии, отказывается учиться жить нормально, по-человечески и любую возможность свободы использует для очередного коллективного безумия.

Впрочем, массовая спортивная лихорадка продержалась не более трех лет. (Я излечился от нее еще раньше.) Для длительного существования спортивному помешательству не хватало того, что в войне называлось «окончательной победой»: у него не было конечной цели. Все повторялось: одни и те же имена, одни и те же цифры, одни и те же сенсации. Это могло длиться бесконечно, но не могло бесконечно занимать воображение. На амстердамской Олимпиаде 1928 года Германия заняла второе место, однако вскоре после этого в стране настало заметное разочарование в спорте. Спортивные известия исчезли с главных полос газет и переместились обратно на последние, в специальные спортивные разделы. Стадионы опустели. И уже нельзя было с уверенностью сказать, что всякий двадцатилетний парень помнит личные рекорды всех спринтеров. Находились уже и такие, кто путался в цифрах мировых рекордов.

Зато одновременно с затуханием интереса к спорту возродились те самые «союзы» и партии, которые, казалось бы, давно опочили, вытесненные спортом. Еще пару лет назад они были мертвы – и вот теперь медленно, медленно возвращались к жизни.

13

Нет, время Штреземана не было «великим временем». У этого времени не было ни одной полной победы, ни одного заметного успеха. Слишком много злобного, рокового таилось под поверхностью этого времени, слишком много демонических злых сил копошилось на заднем плане эпохи; связанные, принуждаемые к молчанию, они не были уничтожены. Не был найден великий знак, которым можно было бы заклясть бесов. Не было ни пафоса; ни величия; ни полной убежденности в правоте своего дела. Боязливая, реставрационная эпоха. Вновь стали котироваться старые бюргерско-патриотические, мирно-либеральные воззрения, но слишком ясно было, что это лишь заплаты, используемые faute de mieux[77]77
  За неимением лучшего (фр.).


[Закрыть]
. Нет, не могла эта эпоха рассчитывать на то, что ее в качестве «великого прошлого» будут противопоставлять мрачному настоящему.

И все же…

Талейран[78]78
  Шарль Морис де Талейран-Перигор (1734–1838) – французский дипломат и политик. Епископ Отенский (1788–1791). Участник Великой французской революции. Депутат Генеральных штатов, предложивший декрет о национализации церковного имущества. Министр иностранных дел при Директории, Наполеоне, Бурбонах и Луи-Филиппе – символ талантливого и беспринципного политика.


[Закрыть]
сказал: «Кто не жил до 1789 года, тот не знает всей сладости жизни». Пожилые немцы говорили то же самое о времени до 1914 года. Было бы смешно, вздумай кто высказаться подобным образом о временах Штреземана. Однако для нас, молодых немцев, эта пора со всеми ее слабостями была лучшим временем из тех, что мы пережили. Все, что нам вообще досталось от сладости жизни, связано с этим временем и ни с каким другим. В современной германской истории это единственная эпоха, основной музыкальный тон которой был не минор, а мажор, пусть робкий и приглушенный. Это единственное время, когда можно было просто жить. Большинство, как уже было сказано, не умели жить обычной, нормальной жизнью и потерпели поражение. Но для нас, для других, все лучшее, чем мы по сей день живы, связано с эпохой Штреземана.

Трудно говорить о явлениях, которые так и не развились; которые так и остались в стадии «возможности» или «приблизительности». И все же мне кажется, что тогда в Германии среди множества рокового, зловещего, среди внечеловеческого зла проклевывалось и нечто редкое, нечто по-настоящему драгоценное. Преобладающая часть молодого поколения была бесповоротно испорчена. Но меньшинство получило больше благословенных даров, чем любое другое поколение немцев за последние сто лет. Бешеное десятилетие 1914–1924 годов смело прочь все устои и традиции, а заодно и все затхлое, лживое, весь старый хлам. В результате большинство стали прожженными циниками. Но те, кто вновь пытались учиться жить, после таких уроков перешагнули сразу в класс для хорошо успевающих. Они оказались по ту сторону иллюзий и глупостей, которыми, как правило, питается юность, когда ее держат взаперти. Нас изрядно потрепало, зато никто не сажал нас под замок; мы лишились многого, в том числе и традиционных моральных ценностей, но зато отбросили многие унаследованные предрассудки. Мы были закалены. Если нам удалось избежать опасности ожесточения, опасность рыхлого слюнтяйства нам и не угрожала. Если мы не стали циниками, нам нечего было опасаться превращения в мечтателей в духе Парсифаля[79]79
  Парсифаль – легендарный рыцарь, герой куртуазного эпоса Кретьена де Труа и последней оперы Рихарда Вагнера, наивный юноша-мистик, со временем и страданием приобретающий житейский опыт.


[Закрыть]
. С 1925 по 1930 год среди лучших представителей немецкой молодежи совсем неприметно созревало нечто очень хорошее, достойное прекрасного будущего: новый идеализм, чуждый сомнений и разочарований; готовилось второе издание либерализма, которому предстояло быть шире, всеохватнее, зрелее политического либерализма XIX века; закладывались основы нового изящества, нового артистизма, новой эстетики жизни. Все это было еще далеко от того, чтобы стать действительностью, властью и силой; все было только мыслью и словом, когда пришли четвероногие скоты и все растоптали.

Несмотря ни на что, в то пятилетие в Германии ощущались приток свежего воздуха и полное отсутствие общественной лжи. Границы между классами стали тонкими и легко преодолимыми – вероятно, то был благотворный, побочный результат всеобщего обеднения. Многие студенты, не оставляя учебу, работали на заводах – и многие молодые рабочие в то же время учились, были студентами. Классовое чванство, спесь «белоподкладочников» были не в моде. Отношения между полами сделались более открытыми и свободными, чем когда-либо, – вероятно, то был благотворный, побочный результат долгих лет одичания. У нас не было презрительного превосходства, но только удивленное сочувствие к тем поколениям, что в юности находили для обожания недоступных девственниц, а для удовлетворения похоти – проституток. Наконец, даже в отношениях между нациями стали прорисовываться новые возможности, бо́льшая непринужденность, больший интерес друг к другу и искренняя радость от пестроты мира, в котором так много разных народов. Берлин тогда был интернациональным городом. Конечно, на заднем плане уже маячили отвратительные, мрачные нацистские персонажи, что с каннибальской ненавистью говорили о «восточноевропейском дерьмовом сброде» или с презрением об «американизации»; но «мы» – четко не определяемая часть немецкой молодежи, при первой же встрече легко узнающая своего, – «мы» были не просто дружелюбны по отношению к иностранцам; мы относились к ним с восторженным энтузиазмом: насколько интереснее, прекраснее и богаче становилась жизнь благодаря тому, что на свете живут не одни только немцы! Мы радостно принимали всех гостей Германии. Нам было не важно, приехали они добровольно, как американцы или китайцы, или были изгнаны пинками, как русские. Царили общительность, любопытствующее дружелюбие, сознательное намерение научиться лучше понимать и любить то, что тебе наиболее чуждо и непонятно; многие дружбы, многие любови завязывались тогда и с самым Дальним Востоком, и с самым Дальним Западом.

Самые дорогие и самые прекрасные воспоминания связывают меня с таким вот отечественно-интернациональным кругом, с миниатюрным земным шариком в центре Берлина. То был маленький академический теннисный клуб, в котором мы, немцы, были представлены не больше, чем прочие нации. Как ни странно, здесь было мало французов и англичан, зато наличествовал весь остальной земной шар: американцы и скандинавы, прибалты и русские, китайцы и японцы, венгры, югославы, и даже один меланхолически-остроумный турок. Нигде больше я не встречал такой непринужденной, искренней атмосферы – разве что когда случайным, залетным гостем побывал в парижском Латинском квартале. Глубочайшая печаль охватывает меня, когда я вспоминаю те летние вечера, которые мы проводили в клубе после теннисных состязаний, часто засиживались там далеко за полночь, так и не переодевшись, устраивались в плетеных креслах, попивали вино, пошучивали, оживленно спорили. Но эти горячие споры вовсе не походили на яростные, болезненные политические дискуссии прежних и будущих лет. Порой мы прерывали беседы – играли в пинг-понг или заводили патефон и танцевали. Сколько там было беззаботности и юношеского серьеза, какие мечты о будущем, сколько заинтересованности, доверия и дружелюбия по отношению ко всему миру! Как вспомню – поневоле хватаюсь за голову; даже не знаю, что сегодня понять труднее: то, что это было в Германии каких-нибудь десять лет назад, – или то, что это могло быть так полно, так бесследно уничтожено десять лет спустя.

Это был тот круг, в котором я пережил свой самый глубокий, самый сильный опыт любви. Я полагаю, нельзя не рассказать здесь о моей любви, так как в ней была не только личная, но и более общая сторона. Конечно, это романтическая ложь, широко распространенная в прошлом столетии, будто «по-настоящему любишь только один раз», да и вообще пустое дело выстраивать табель о рангах для несравненных и несравнимых любовных переживаний, чтобы сообщить: «Вон ту или ту я любил больше, чем ту или эту». Верно другое: однажды, по большей части на двадцатом году жизни, настает момент, когда любовное переживание или любовный выбор становятся определяющими для характера и судьбы человека. И тогда в женщине любят нечто большее, чем просто вот эту самую женщину, в ней, в женщине, любят некий аспект мироздания, некую концепцию жизни, – если угодно, идеал, но идеал, ставший живым, обретший плоть и дыхание. Преимущество двадцатилетних – полюбить в женщине то, что позднее станет путеводной звездой.

Сегодня мне приходится подыскивать слова, чтобы описать то, что я в этом мире люблю, что хотел бы сохранить любой ценой и что нельзя предавать даже под страхом адского пламени. Вот эти слова: свобода и человечность, ум, мужество, грация, остроумие и музыка: и я не уверен в том, что меня поймут правильно. А тогда мне достаточно было произнести одно только имя, даже не имя, любовное прозвище Тэдди, и я мог быть уверен, что, по крайней мере в нашем кругу, меня поймут. Мы все любили ее, обладательницу этого имени, маленькую австрийскую девушку, блондинку с медовыми волосами, веснушчатую, с легкими и быстрыми движениями. Благодаря ей мы познали ревность и отучились от ревности, из-за нее мы переживали великие комедии и маленькие трагедии. Мы были готовы петь ей гимны и дифирамбы. Она научила нас тому, что жизнь прекрасна, если ее проживают умно и мужественно, свободно и грациозно; если умеют слышать шутки жизни и ее музыку. Итак, среди нас, в нашем кругу жила богиня. Женщина, которая звалась тогда Тэдди, стала старше и проще, и, наверное, ни один из нас не сохранил прежнее, высокое чувство к ней; но то, что она была такой, какой она была, и то, что чувство к ней было таким, каким оно было, – этого не вычеркнуть. Это формировало нас сильнее, прочнее, чем какое бы то ни было «историческое событие».

Как и принято у богинь, Тэдди очень рано исчезла из нашего круга. Уже в 1930 году она уехала в Париж с твердым намерением не возвращаться в Германию. Наверное, она была первой немецкой эмигранткой. По натуре более тонкая и проницательная, чем мы, она задолго до прихода к власти Гитлера почувствовала угрожающий рост глупости и злобы в Германии.

Раз в год летом она все-таки приезжала в Берлин, но все чаще и чаще говорила нам, что дышать в стране становится тяжелее. Последний раз она приехала к нам летом 1933 года. Больше она в Германию не возвращалась.

Но уже задолго до того «мы» – неопределенное «мы», у которого не было имени, не партия, не организация и ни в коем случае не сила и не власть – составляли в Германии меньшинство. Мы тоже чувствовали наступление новых времен. Естественное ощущение всеобщего взаимопонимания, сопровождавшее нас во время войны и потом, в годы спортивной лихорадки, давно превратилось в свою противоположность, теперь мы знали, что со многими сверстниками не можем толком поговорить о чем-то серьезном, ибо мы говорим с ними на разных языках. Мы чувствовали, как вокруг растет новый язык – «коричневый немецкий»: «личное участие», «гарант», «фанатично», «народный товарищ», «родной клочок земли», «чужеродный», «вырожденческое искусство», «недочеловек», – отвратительный жаргон, в каждом словце которого заключался целый мир насильнической тупости. У нас тоже был свой особый тайный язык. Мы понимали друг друга с полуслова; если мы говорили о других, достаточно было сказать про кого-нибудь, что он «умный», и это означало вовсе не мощный интеллект, а просто – что человек понимает, что такое личная, частная жизнь; раз он имеет об этом представление, значит, он «наш». Мы знали, что тупиц в Германии значительно больше. Однако покуда у власти был Штреземан, можно было с некоторой уверенностью надеяться на то, что тупиц держат в узде. Мы фланировали среди тупиц беззаботно, как в современном зоопарке без клеток прогуливаются среди хищников люди, уверенные в том, что рвы и изгороди защищают их. Со своей стороны, хищники тоже ощущают нечто подобное. С глубочайшей ненавистью они дали название невидимому порядку, который при всей своей внешней свободе держит их в рамках, – «система»[80]80
  «Системой» нацисты уничижительно называли строй Веймарской республики.


[Закрыть]
. Однако им приходилось оставаться в этих рамках.

Они не совершили ни одного покушения на Штреземана, хотя сделать это было проще простого. Штреземан обходился без телохранителей. Он не отгораживался от народа. Частенько его видели на прогулке по Унтер ден Линден: неприметный, маленький человек в котелке. «Это, случайно, не Штреземан?» – порою спрашивал кто-то из прохожих, и верно, это был Штреземан. Однажды я видел его на Паризер-платц[81]81
  Паризер-плац (Парижская площадь) завершает центральную улицу Берлина – Унтер ден Линден. После Второй мировой войны сильно пострадавшая Парижская площадь входила в пограничную полосу между Восточным и Западным Берлином. После строительства Берлинской стены стала простреливаемой пограничной зоной. Ансамбль площади был создан в 1732–1734 годах при Фридрихе Вильгельме I. Сперва называлась «Четырехугольник». Название «Парижская» получила в 1814 году в честь взятия Парижа прусскими и русскими войсками. Что до цветка, который рассматривал Штреземан, то мне кажется, это были анютины глазки… Штреземан смотрел на этот цветок и прикидывал, кого-то он ему напоминает, но не мог вспомнить. Зато другой житель Берлина двадцатых-тридцатых годов, Владимир Владимирович Набоков, в «Других берегах» вспомнил: «Клумбы бледных анютиных глазок: на личике каждого цветка было темное пятно вроде кляксы усов, и по довольно глупому моему наущению, он (сын. – Н. Е.) с райским смехом узнал в них толпу беснующихся на ветру маленьких Гитлеров».


[Закрыть]
. Он стоял рядом с цветочной клумбой и, тростью придерживая стебель цветка, разглядывал венчик. Вероятно, вспоминал точное ботаническое название растения.

Странно: Гитлер появляется нынче только в мчащемся с огромной скоростью автомобиле, окруженный десятью-двенадцатью машинами с вооруженными до зубов эсэсовцами. Наверное, правильно делает. Ратенау в 1922-м гордо отказался от охраны и был убит. Штреземан же в выпавшем ему промежутке, в историческом пересменке, еще мог невооруженный и никем не охраняемый разглядывать цветы на Паризер-платц. А может быть, он был волшебником, этот коренастый, необаятельный, некрасивый, непопулярный человек, с бычьим затылком и маленькими выпученными глазками? Или самой лучшей его защитой как раз и была непопулярность и неприметность?

Мы следили глазами за тем, как он медленно сворачивает с Унтер ден Линден на Вильгельмштрассе, – многие узнавали, но не обращали на него никакого внимания; некоторые с ним здоровались, и он отвечал на приветствие вежливым поднятием котелка, но не рукопожатием, и отвечал он не всей толпе, а индивидуально. И тогда мы спрашивали себя: «умен» ли Штреземан? Во всяком случае, к этому политику и неприметному человеку мы испытывали спокойное доверие, уважительную благодарность – и только. Штреземан был не из тех людей, что вызывают горячие эмоции.

Самое сильное чувство вызвала его смерть: внезапный, холодный ужас. Он долго болел, но никто не подозревал, насколько тяжело. Позднее вспоминали: последний раз, когда его видели на Унтер ден Линден за четыре недели до кончины, лицо у него было очень бледное и одутловатое. Но он ведь был так незаметен. Вот его бледность и не заметили. Он и умер совершенно незаметно: после напряженного, тяжелого дня, вечером, когда, как и положено всякому скромному бюргеру, он чистил зубы перед отходом ко сну. Потом прочитали про то, как он покачнулся, как у него из рук вывалился стакан с водой… На следующий день газеты поместили сообщение: «Штреземан скончался».

И мы, прочитав это, испытали холодный ужас. Кто теперь остановит бестий? Как раз в это время они начали шевелиться. Как раз в это время они выдвинули совершенно бредовое «народное требование», первое из требований такого рода: все министры, если впредь будут заключать международные договоры «на основе лжи о военной вине», подлежат наказанию в виде тюремного заключения[82]82
  Речь шла не только о Версальском мирном договоре, но и о Локарнских соглашениях, а также ратификации плана Дауэса. По Версальскому мирному договору Германия была признана виновницей Первой мировой войны. Коль скоро Локарнские договоры признают незыблемость границ, сложившихся после Первой мировой войны, а план Дауэса не предполагает отмены репараций, то все, подписавшие эти соглашения, согласны с Версальским договором и определением Германии как виновницы Первой мировой войны.


[Закрыть]
.

Тупицы только того и ждали. Плакаты и шествия, массовые собрания, марши, перестрелки. Мирное время кончилось. Пока был жив Штреземан, не верилось, что мирное время когда-нибудь кончится. Теперь все поняли: так оно и есть.

Октябрь 1929 года. Злая осень после прекрасного лета, дождь, холод, в самом воздухе что-то давящее, тяжелое, что зависело, ей-ей, не от одной только погоды. Злые слова на газетных тумбах; на улицах впервые – грязно-коричневая форма и озлобленные, тупые хари; треск и свист непривычной, пронзительной, вульгарной маршевой музыки. Растерянность в государственных учреждениях, скандалы в рейхстаге, газеты полны сообщений о непрекращающемся ползучем правительственном кризисе. Все это было печально знакомо: запахло 1919-м или 1920-м. Кстати, и рейхсканцлером осенью 1929-го был тот же бедолага, Герман Мюллер[83]83
  Герман Мюллер (1876–1931) – немецкий политик. Социал-демократ. В 1893 году вступил в СДПГ. В 1906 году по предложению Августа Бебеля был избран в правление партии. Руководил отделом партийной прессы. Создал собственное информационное агентство СДПГ. С 21 июня 1919 года по 26 марта 1920-го Мюллер был министром иностранных дел Германии и подписывал Версальский мирный договор. С 27 марта по 6 июня 1920 года Мюллер – рейхсканцлер Веймарской республики. Второй раз он был рейхсканцлером с 28 июня 1928 года по 27 марта 1930-го. Его сменил Брюнинг.


[Закрыть]
, что и тогда маялся на этом посту. Покуда министром иностранных дел был Штреземан, никого особо-то и не интересовало, кто занимает пост рейхсканцлера. Да, смерть Штреземана была началом конца.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации