Электронная библиотека » Сергей Солоух » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Игра в ящик"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:58


Автор книги: Сергей Солоух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И снова кто-то внутри, не в крепко-накрепко запертой коробочке головы, и не сквозь щели лишенной даже дверки – птичьей лазейки грудной клетки Сукина, а той самой неопределенной мякотью, что лежала в вазочке его таза, тихо ответил – да. И тогда, словно глобус на оси, тетя развернула Сукина, и он увидел прямо перед собой тропическую розу южной Америки и начал ее целовать. А когда спустя миг уже тетя прикоснулась губами к финской куоккале его собственного одуванчика, наступило то самое, показалось, вожделенное забытье и полное, без малейшего остатка растворение в окружающем мире, о котором Сукин видел неясные сны еще младенцем, маленьким спеленатым батоном покоясь в люльке среди черно-белых пятен света, собранных мелкими и неугомонными пальцами дачных кленов. Но вновь все оказалось лишь обманом, не настоящим спасением, лишь имитацией его, подделкой, потому что Сукин вернулся, опять соткался против своей воли и желания из чудесного небытия и обнаружил себя и тетю не изменившимися, лишь склеенных телами на манер жуликоватых карточных валетов. И то же самое случилось на следующий день, и через день, и в то самое ужасное утро, когда именно в таком виде Сукина и тетю застал отец.

Обычно их будила собака, несносный Бимон, который, выползая из-под кровати, принимался противно скулить, или, что еще хуже, начинал выписывать круги по комнате, необыкновенно назойливо, словно рассыпая горох, стуча костяными когтями своих лап по сухому деревянному полу. И кончалась эта посевная неизменным прыжком на кровать, шершавым электричеством собачьего тела и мокрым магнитом языка. Но однажды в самый разгар привычной, надоедливой церемонии зерна будущего урожая совершенно внезапно иссякли, словно кто-то невидимый схватил и одним движением изъял у глупого Бимона суму со всеми его запасами, отчего споткнувшийся и этим смертельно обиженный пес громко и сердито залаял. Пораженный Сукин невольно открыл глаза и увидел отца. Словно в дурной пародии на его сладкий и тайный сон о нежных слезах любви, отец дымился темной тучей в светлой пройме двери, но был не мягким, потерянным, родным, а отвратительно самодовольным и нахальным, как пятый полный самовар в тот день, когда на Пасху приходит разговляться уже десятый круг гостей.

– Уходи к себе, – приказал отец, поймав на себе полный воробьиного ужаса взгляд собственного сына. – Немедленно.

– Вы здесь? – сказала тетя приподнимаясь и одновременно незаметным беззвучным движением прикрывая себя и Сукина краем простыни.

– Да, – с противной растяжкой произнес отец и отвратительно громко чмокнул губами. – Четвертый день имею честь из окна гостиницы напротив вас, сударыня, наблюдать. Прелесть. Хоть к зеркалу потом не подходи. Турпе сенекс…

Трувор и Синеус – неожиданно явились Сукину забытые имена, – вот они, оказывается, какие, вот как находят… И ему почудилось, будто рогатую тень отца он видит даже через плотное белое лыко ткани.

– Я кому сказал уходить! – резко сдернув с головы Сукина простыню, рявкнул отец.

Вблизи его лицо не излучало самоварной торжественности, оно горело другой, багровой, прогорклой медью, какой не светятся, а скорее сочатся старые тяжелые монеты.

– Дайте ребенку хоть одеться… – очень тихо сказала тетя.

– Ой-ой-ой, – в ответ отец мерзко захохотал, и капли слюны, самое ненавистное и отвратительное, что только прикасалось к коже Сукина, упали на нее горячей виноградной гроздью.

– Пшел! – еще раз рявкнул отец и сбросил сына на пол.

Сукин оказался на четвереньках, но от помрачения рассудка, волнения и страха показалось ему, что у него, будто у зеленой гусеницы, в момент падения выросло еще сорок спасительных рук и сорок спасительных ног, и, быстро-быстро ими всеми перебирая, он уполз за дверь туалетной комнаты и там на соломенном коврике свернулся калачиком, укрывшись с головою простыней, которую так и тащил за собой, намертво зажав в руке. Сукин не хотел ни слышать, ни видеть, но против его желания каждое слово отца докатывалось до него сквозь дверь и стену, как маленький свинцовый шарик до дворовой лузы.

– Сударыня, – начал отец так гнусно и с такой оттяжкой, словно язык у него не был обычной принадлежностью носоглотки, а начинался где-то во мраке и темноте желудка, – я вижу, вы совершенно буквально интерпретировали мое давнее желание сделать из мальчика мужчину. Но я и не сомневался, что так оно и будет, кто же не знает ваших маленьких феблес экзкузабль.

Тут отец вновь рассмеялся, трескуче, словно расчесывая паршу.

– Таков и был отчасти план, сети, в которые вы так легко, сударыня, заплыли, прямо скажем. Но не надо делать такое убитое лицо, оно вас портит, эти невинные феллацио и куннилингус без затей вам будут оставлены, не беспокойтесь, и мальчик вместе с ними, занимайтесь. Но при одном условии, вполне, я полагаю, приемлемом: все это мы с вами уравновесим греческим, пер йокум, по-русски говоря. И первый раз прямо сейчас. Сейчас. Пусть даже и через не хочу, так даже и лучше. Душевнее. Вот полюбуйтесь, какая тут матрешка, неваляшка у меня для вас. Вуаля, ма шери.

«Греческий, греческий, – сопела, сморкалась и харкала не матрешка, а какая-то мерзкая губастая карла в голове Сукина. – Феллацио, пер йокум… А на уроке истории ты узнаешь, кто такие Трувор и Синеус…»

«Неужели отец явился сюда только для того, чтобы снова отдать меня в школу, только теперь вместе с тетей, прямо сегодня?» – это была последняя ясная мысль Сукина, после которой такая крупная солдатская дрожь прошила его тело, что он лишился всякого чувства и утонул в хрусте и запахе крахмальной простыни, жесткой и ненадежной, как скорлупа яйца.

Сукин не слышал короткого слова «подонок», истошного перегиба кроватных пружин, последовавшего немедленно за этим звона разбитой вазы, внезапной барабанной дроби когтей Бимона и дикого утробного рева «Гогло… моэ гогло… шимите абаку…», Как и месяц тому назад, целую неделю Сукин провел в беспамятстве, чистом, как цокот лошадиных копыт за окном или мерное звякание жандармских подковок о черный булыжник хорватской панели, но в то утро, когда он наконец открыл глаза, стояла абсолютная, хрустальная тишина. Тетя сидела возле его кровати и держала за руку.

– Мне снился сон, – сказал Сукин, – о том, что приезжал отец.

– Ах ты боже мой, – пробормотала тетя и нежно коснулась губами его лба.

Сукин скосил глаза и сразу за тетиной спиной увидел шелковую голубую ширму с ярко-розовыми, точно облизанными, аистами-леденцами, над ширмой висел низкий потолок с темными деревянными кессонами, будто дупла выпавших зубов; они вели к высокой и узкой щели окна, за которым, словно в гриппозном горле, что-то неясное болезненно мерцало. Комната была совершенно незнакомой, и по всему выходило, что не отец во время долгого, серо-зеленого беспамятства искал и находил сына, а Сукин сам от всех куда-то убегал и лишь каким-то чудом пришел в себя, наткнувшись вдруг на безобразно нелепую ширму у узкого окна.

– Где мы? – спросил Сукин.

– В загородном пансионе, – ласково ответила тетя и легкой неземной рукой, словно гребешком, вернула на место влажный и шелковистый чуб мальчика.

– Значит, латынь, и греческий, и Синеус с Трувором тоже были сном?

– Конечно, – сказала тетя, и в ответ уже Сукин схватил ее невесомую, как стрекозиное крыло, ладонь и горячо прижал к своим губам.

Всю правду он узнал только через три дня, когда уже начал спускаться вниз на веранду, где плюшево-вальяжные официанты с черными фартуками, ниспадавшими на бульдожьи носы таких же черных лакированных ботинок, подавали на завтрак свежие круассаны, сыр, сливовый джем и кофе.

– Тетя, а мы здесь, за городом, для того, чтобы папа нас не нашел, когда все же приедет? – спросил Сукин и сам поразился своему вопросу, но не испугался.

Очередное беспамятство, так же как и предыдущее, сделало на время его глаза прозрачными, как янтарь, и любую мысль, что вдруг ему являлась, сразу и без слов выдавали плававшие в чистом золотистом свете хрусталики-букашки. Сукин ничего не терял. И тетя тоже.

– Мой милый, – ответила она ему, тонкой серебряной ложечкой, как будто клювом, поклевывая черные крупинки шоколада на светло-коричневой кофейной пене, – твой папа уже никогда не приедет. Ты знаешь, он всегда хотел быть спортсменом, автогонщиком и футболистом. Но ему не повезло. Он ехал сюда, в Загреб, возглавляя пелотон любительского автопробега Вена – Триест. Все шло хорошо, но на предпоследнем хорватском горном этапе внезапный прокол шины на крутом повороте лишил его не только заслуженного приза, но и самой жизни. Вот так, мой милый мальчик. Теперь ты круглый сирота.

– Как круглый, о чем вы говорите, тетя, – воскликнул изумленный Сукин и даже успел испугаться, что болезнь как-то повредила не только его зрение, но и слух, – ведь у меня еще есть мама?

И тут тетино лицо внезапно задрожало, потеряло форму, глаза закрылись, и все, все в ее облике стало несовместимо и даже противоположно тому звонкому и правильному слову, что так неосторожно секунду назад сорвалось у нее с языка.

– Почему вы молчите, почему вы молчите? – словно действительно оглохнув, едва ли не во весь голос закричал Сукин.

В ответ тетя положила свою живую как вода руку на его запястье и очень тихо, не открывая красивых глаз, произнесла:

– Твоя мама, малыш, скончалась от сердечной болезни в тот день, когда ты потерял сознание на Гоголевском бульваре. В немецком городе Карлсбаде. Четыре дня она не выходила, и только после этого слуги сломали двери номера…


Восемь лет спустя день за днем неторопливо и с явным интересом его расспрашивал знаменитый швейцарский психиатр, в санатории которого Сукин лежал. У психиатра были черная ассирийская борода и влажные, нежные глаза, которые чудесно переливались, пока он слушал собеседника. Знаменитый врач пытался разгадать тайну той странной и, как ученому подсказывала безошибочная интуиция, искусственно вызванной бессонницы, что привела юного русского пациента в его клинику.

– Вы боитесь пробуждения? – спрашивал врач по-немецки.

– Я боюсь исчезновения, – отвечал Сукин по-русски через некрасивую сестру-соотечественницу, охотно согласившуюся переводить и таким образом самым простым путем войти в лабораторию прославленного клинициста, закрытую от невежественного и склонного бездарно профанировать все и вся мира.

– Вы боитесь своего исчезновения?

– Нет, доктор, своему я был бы рад. Исчезновение других, вот в чем перипетия. Мои какие-то возможности влиять на фатум тех, кто зачем-то со мной соприкасается…

В ту пору Сукину уже было пятнадцать и он умел не только скрывать свое волнение и смущение, но, если надо, как-то формулировать его природу, пусть даже неохотно и косноязычно. Восьмилетним мальчиком в богом забытом загородном пансионе «Куха Ловца» среди увертюрного шелеста зеленых крон адриатических платанов и дубов маленький Сукин не находил слов, им двигал только страх, всеобъемлющий в своей механической безнадежности ужас, который только и может дать внезапно родившееся ощущение самого себя в роли спускового крючка неведомого, неизвестно кому принадлежащего и для чего срабатывающего орудия бестрепетного уничтожения. Среди ночи Сукин сам пришел к тете за ширму, он встал на колени у нее в ногах и так, заметая пол длинной ночной рубашкой, словно своим дыханием уводя и скрадывая любые преграды на пути, дополз до изголовья, где, уткнувшись мокрым лицом в сладкую сеть золотых тетиных волос, горячо пробормотал:

– Тетя, тетечка, я клянусь, я обещаю, честное слово, никогда, никогда, ни за что больше не болеть…

И в лицо ему пахнули ландыши и розы, и с ними пришло то, в чем Сукин нуждался в ту средиземноморскую кошачью ночь больше всего на свете, – абсолютное и полное забытье.

– Ах, рыбочка, ах, рыбочка, леденчик сладкий, вот тут, вот тут твой домик с петушком…

Это первое настоящее соитие, катание на ялике в грозу, когда при каждом выдохе и вдохе черной воды грудь юного гребца на шканцах касается спины того, что направляет впереди на юте, оказалось последним для тети и Сукина. Утренняя обязанность выходить с собакой на прогулку, которой еще недавно так счастливо и непростительно манкировала хозяйка, теперь, после того, как быстроногого задиру Бимона усыпил жандармский живодер, обернулась чем-то вроде физиологического отправления, исполнения которого, при всей его ясно осознаваемой логической бессмысленности, нельзя ни отменить, ни задержать. Таким образом, в седьмом часу нелепо в одиночестве прогуливаясь по песочным дорожкам большого парка, где были гроты, фонтаны и глиняные карлы, тетя Сукина неожиданно наткнулась на человека, который черной кучей сидел на широкой деревянной скамье без спинки. Завидев рыжеволосую женщину, этот незнакомец порывисто встал, и длинный плащ, уродовавший его сидящего, распрямился, внезапно и услужливо подчеркнув теперь и порядочный рост, и атлетическую стройность своего обладателя.

– Ох, а я уж думал не дождусь, – любезно приподнимая шляпу с модными в том сезоне узкими полями, проговорил человек в плаще.

– Простите?

– А в дождь здесь просто мрак и гнусь.

– Вы местный метеоролог?

– Нет, я из Загреба, приехал у вас мальчика забрать.

– Как вы сказали?

– Тут у деревьев удивительная стать.

– Так вы биолог?

– Ах, извините, мадемуазель, простите, что я не представился сразу. Моя фамилия Валентинов. Я ближайший приятель покойного, устраивал похороны, на которых вы, ввиду понятных обстоятельств, не сочли возможным присутствовать. Изрядные расходы, настоящий буковый гроб, но, впрочем, чего не сделаешь для доброго товарища. И уж тем более для женщины в стесненных обстоятельствах… Да, да, это, признаюсь, – как-то боком и даже несколько хитро взглянув на тетю Сукина, закончил человек, назвавшийся Валентиновым, – я всегда для себя почитал святой обязанностью. Поверьте уж.

– Простите, здесь странное эхо, и мне сдается, что я вас не всегда верно понимаю.

– Ничего, это ничего, – отвечал Валентинов, все так же невинно щурясь, и продолжая с завидной аккуратностью и точностью ребром ладони выдавливать необходимую бороздку в мягкой тулье своей шляпы. – Прошу вас, тут прямо у ворот дорожная кофейная, давайте сядем на веранде, и я вам все, ну абсолютно все самым наилучшим образом объясню.

Полусонная хозяйка в мягкой домашней кофте принесла им две чашки кофе-латте и на сносном итальянском добавила, что если гости пожелают, она может подать вчерашнее пирожное.

– Грация, грация, не нужно, – махнул рукой Валентинов.

– Чудный мальчик, – сказал он, когда вязаная кофта исчезла в доме, – признаюсь, то, что мне посчастливилось увидеть в Загребе из окна той комнаты, что занимал покойный, превзошло мои самые смелые ожидания. Вы, полагаю, и не представляете себе, какое увеличение дает германский полевой бинокль. Потрясающее. Потрясающее.

Жаркий румянец, карамельными яблоками выступивший не только на щеках, но на висках, на подбородке и даже на переносице его утренней собеседницы, заставил Валентинова на мгновение умолкнуть, а затем перейти на совершенно соответствующий градусу пожара горячий доверительный шепот.

– Уверяю, уверяю, вам не следует ни о чем беспокоиться, мадемуазель, все ваши загребские долги я оплатил, уже оплатил, и доброта здешних жандармов тоже за мой счет, вы, верно, и не догадывались, а она, поверьте, она куда дороже местной черешни, но это ничего, ничего. Все ради мальчика. Вы понимаете, надеюсь. Скрывать не собираюсь и совершенно честно предлагаю взять на себя подобным же манером ваши долги здесь, в «Кухе Ловца», билет, если желаете, самым достойным первым международным классом до Москвы, и плюсом, – тут Валентинов на секунду умолк, словно действительно производя в уме набор каких-то неочевидных математических действий, – да, некую сумму, на шпильки, скажем, первых трех месяцев в России. Договорились?

– Но что? Что я должна сделать?

– Скажите мальчику, что в соответствии с завещанием отца за ним приехал его опекун. Модест Ильич Валентинов. Из Петербурга. Да-да. Он меня должен помнить. Лето восьмого и девятого года его родители проводили у меня на даче, на Черной речке. Мы с ним грибы ходили собирать. Вы даже и не представляете, какие у нас там грузди. Потрясающие. Потрясающие.

После этих слов человек в черном плаще одним большим глотком допил остывший кофе и мягкой салфеткой вытер свои слишком, пожалуй, полные для тонкого и узкого лица губы.

– Валентинов? Валентинов? – задумчиво проговорила между тем тетя Сукина. – А ведь я вас знаю. Конечно. Ваше имя, по крайней мере. Эти плакаты. Гастроли русской белградской антрепризы. «Дафнис и Хлоя». Антреприза Валентинова. Только мне почему-то и в голову не приходило, что Валентинов – фамилия. Знаете, какие-то ангелочки. Простите…

– Нет-нет. Фамилия. Такая же, как Сукин. Мы с отцом мальчика заканчивали один курс. Альма Матер на Моховой. Да, только потом пути разошлись… Забавно. Ангел, говорите, ангелочек, – он снова как-то хитро и боком взглянул на женщину, сидевшую напротив, теперь уже свободную от всяких следов недавнего осеннего румянца, зеленоглазую, всю в утреннем ореоле золотых волос. – Я так понимаю, по рукам? Все улажено?

Больше всего ее поразило то, как Сукин воспринял известие о прибытии опекуна. Ее мальчик, этот утренний свежий хлебушек далекого дачного детства, утренних чайных девичников, справный и гладкий снаружи, а внутри беспомощная и бесформенная сладость небесной смеси тополиного и одуваничикового пуха, он схватил ее за обе руки и, глядя прямо в глаза, торопливо и сбивчиво проговорил:

– Так даже же лучше, я ведь вам пообещал… пообещал… А вчера у меня опять кружилась голова, и я боялся упасть, у меня словно горячий чай был в коленках все время, все время, пока мы с вами шли из дальней беседки… Я даже думал, сам уже… если бывает какой-нибудь пансион, такой, чтобы мне отдельно.. но только без школы… без Синеуса…

Оттого, что тетя пыталась сдержать слезы, весь рот у нее наполнился невыносимо едкой черничной кислотой, язык не слушался, и губы склеились, какое-то время она вообще не могла говорить и только гладила шелковое темя прижавшегося к ней мальчика, осеняемое точно таким же живым, льнущим к руке электричеством, что и шелковая спинка несчастного Бимона. «Орешки, сердечки, волшебные мои, лесные», – отчаянно и безнадежно думала тетя.

– Все будет хорошо, – наконец справившись с сине-черной кислотой, сказала она. – Да-да. Вы поедете в Италию. На Капри. И ты поправишься. Обязательно поправишься. Теперь уже непременно.

Расстались они через три дня в Белграде. Рано утром тетя поцеловала спящего еще Сукина и спустилась в холл. Там уже был Валентинов, ловко распоряжавшийся гостиничными лакеями и красноглазым сербом-извозчиком. Тетя молча отдал ему ключ от номера.

– Вы как будто немного не в себе. Волнуетесь перед дальней дорогой? – спросил Валентинов, одной рукой беря тетю под локоть, а другой подхватывая картонку с купленной вчера недорого у самого Кратакчича французской шляпкой.

– Мы всегда в ответе за тех, кого познаем, и этого не отменить, – сказала тетя, глядя прямо перед собой. Там ничего не было, кроме открытого проема гостиничной двери.

– Как вы трогательно романтичны, сударыня, – заметил Валентинов, помогая тете подняться в коляску и мягко за ней захлопывая лакированную дверь. – Счастливого пути.

Через час зарядил долгий холодный дождь и бормотал что-то немузыкальное себе под нос до самой ночи. А вечером следующего дня Сукин и Валентинов уехали в Италию.

СТЕКЛО

Год, обещавший счастье и удачу, обманул. Отца не только не повысили, – Станислава Андреевича Мелехина едва не сняли. Пытался выгородить зама, старого приятеля, как будто бы причастного к разгрузке самосвалов с углем в частных дворах, а не на складе объединения. Ни фактов, ни документов, одни лишь наговоры, но папе выкатили в марте строгача за невнимание к организации учета. Какое-то коровье, из нехороших закромов слово. Еще одно рогатое, совсем уже невозможное, до этого ни в лексикон семьи Мелехиных, ни в родственный семьи Непейвода нос не совавшее, принесла тетя Галя, мамина сестра, заведующая торгом. Суд. И снова не доказано, одни предположения, но почему-то из этой необоснованности и полного отсутствия «состава» он, тем не менее, грозил. И дядя уже был не секретарем горкома, а замом по общим вопросам в тресте Спецтехстрой.

И пахло этим летом на родительской даче не газированным нашатырем свежего маринада и не горячим сахаром компота, а послесловием, отрыжкой. Совсем, как в то, другое, давнее лето, когда брат Миша испортил полосатый коврик в прихожей городской квартиры. Ему было семнадцать, он только что закончил школу, а Ленке семь, и в одиннадцатом часу ей уже полагалось спать, но она не спала, потому что из-за каких-то колхозных квадратно-гнездовых аллергенов у мамы начался неудержимый приступ астмы, и папа, опаливая мертвым светом фар стволы деревьев и полосатые столбы, всех быстренько увез.

И только-только маме стало лучше, и тот особый, кухонный, теплый запах дома вернулся, начал смывать как волны с прибрежного песка, чужеродные лакричные пятна, черных пришельцев из медицинских темных глубин, как щелкнул ключ в замке и с лестницы ввалился шум. Звон, крики. Вышел на общий тарарам отец, и выкатилась Ленка, свет вспыхнул, глаз было много, ног и рук, и вдруг внезапно остались только Мишкины. Зеленые и мертвые, как огуречные пупыши в мутноватом рассоле полупустой банки. И совсем не было похоже, что этот хорошо настоянный туман от долгой и усердной подготовки к вступительным экзаменам. К груди абитуриент прижимал мамин бидончик цвета теплой ряженки с аленьким цветочком, но когда Миша внезапно разобрался, раскрутился, как слоник из конструктора, и бухнулся, сложившись ножничками перед отцом и Ленкой, из этой чудесной молочной трехлитровочки пролилось на полосатый коврик совсем не теплое, целительное, а что-то поганое, больничное, какая-то вся в пузырях объединенная моча всех его самым подлым образом исчезнувших товарищей. А потом брат прямо в эту пену въехал головой. Но продолжения и строгой постановлящей части рандеву Ленка не увидела.

Отец довольно грубо взял свою любимицу за шкирку, втолкнул в пустую детскую, в объятья плюшевого зайца, и плотно затворил за собой дверь. И слезы почему-то пахли не кисленьким, слежавшимся нутром набитого трухой косого, а материнскими лекарствами. В нос заливались кусучей стрекозиной мятой.

И с той поры Ленка Мелехина стала жалеть своего брата больше всех остальных людей на этом свете. Хотя, конечно, он этого и не заслуживал. Везде и всюду брат на бессовестных правах старшего успевал засунуть свой совершенно такой же, как у нее, у Ленки, конопатый нос, забежать перед ней и рыжие вихры засветить самым неблагоприятным, непристойным образом.

– А твой брат Мишка анекдоты про Ленина рассказывает, – сообщила Ленке чуть ли не в первый же день школы соседка по парте. Сестра Мишкиного одноклассника Оксана Чикурок.

– Ну да, – оскалился физрук, когда Ленка созналась, что ноги у нее свело на шведской стенке и крестик из-за этого не получился, – так то ж у вас, Мелихиных, семейное. Как лезть на брусья, так живот болит.

И долго казалось Ленке: в отместку учителя ей будут ставить одни лишь двойки, – а когда все вышло в точности наоборот, и ничего кроме пятерок в четвертных ведомостях не светилось, в золотую медаль, в саму возможность ее получить Ленка Мелехина до самого конца не верила, потому что ни черт, ни бог, ни кочерга не могли злую завучиху с фамилией Колюха переубедить:

– Это ваш братец Михаил моего Павлика сбил с панталыку, вовлек в эту ужасную компанию.

«Это еще неизвестно, кто кого, – так и хотелось крикнуть Ленке в ответ. – Если ваш племянничек Тарас, и тоже Колюха, у меня в тетради каждый день свастику рисует, то совершенно неизвестно, что ваш собственный разлюбезный Павлик мог вытворять. А вот мой брат Миша, он, если хотите знать, стихи сочинял, не то что ваши хулиганы-родственники, Колюхи да Петренки!»

 
Леночка – веревочка, Леночка – замочек.
Вытянись-ка в струночку, дам тебе цветочек.
 

Но всего этого Ленка не высказывала завучихе с фамилией Колюха. Уж очень хотела получить свой неразменный пятак с солнцем, звездой и книгой, а когда наконец-то получила, в красной коробочке, на сцене арендованного у объединения ДК, то и тут, в торжественной обстановке ничего не сказала, потому что вышел бы скорей всего скандал и неприятности. И папа с мамой могли тогда внезапно передумать и не отпустить Ленку в Донецк. Взять и оставить дома, в Стуковском филиале Новочеркасского политехнического, тем более что четыре года Мишкиных академов и прочих немыслимых художеств в ДПИ и без того лежали поперек дороги.

Очень, очень долго он ей мешал, строил и рожицы, и рожки, такой приметный, рыжий брат. Но только всякий раз именно там, где он подскальзывался, падал, все портил и ломал, Ленка, как будто в самом деле веревочка-замочек, ловко вытягивалась в серебряную струнку и неизменно получала свой золотой цветочек. Выигрывала, побеждала, покоряла и от этого все искренней и горячее жалела беднягу-брата.

Разве забудешь то последнее возвращение папы из Донецка, перед Мишкиным отчислением и призывом, когда и через день костяшки пальцев у отца дымились, обведенные кровавыми пуговичными петельками лопнувшей кожи, как у мальчишек из Ленкиного класса после бесед с чужими рыбаками в вишневой ночи на прудах. Ужас на тараканьих лапках ходил в углах родительской квартиры, когда Ленка невольно начинала думать, а что случилось бы, если бы папа однажды и на нее вот так же поднял руку? А если бы он это сделал дважды? Или трижды? Если бы воспитывал так же, как Мишку?

Мысль была жуткой и однозначно убеждала в том, что даже самые лучшие и дорогие люди вокруг нее ошибаются, нуждаются в коррекции и воспитании. А уж внешний, посторонний мир, тот попросту на сто процентов и долей несовершенен и требует существенной и безусловной переделки. Но и десять лет молчанья под пятою грымзы с фамилией Колюха тоже кое-чему научили прорывистого человека Ленку Мелехину. Чтобы поправить все, наладить и пустить верной дорогой, надо самой прежде подняться, стать завучем, директором или, что еще лучше и почетнее, кандидатом технических наук. Старшим научным, доктором, потом завлабом, профессором, завотделением…

У Ленки была цель, понятная и благородная, поэтому-то дома, в Стукове, где вдруг запахло знакомым нехорошим духом, где ночные кузнечики зачем-то принялись выковывать и выгибать букву-ошейник «с» от дурных слов «суд», «снятие», «строгача», «служебное расследование», «повестка», Ленка не задержалась. Поела первых абрикосов, с собой взяла немного в тесте пирожков и умчалась. В Миляжково МО, где изо всех сил уже второй год сама ковала, и не что-то непотребное, а будущее. Свое. И папы с мамой, и даже Мишки, может быть.

Здесь, впрочем, тоже не все было гладко. Профессор Прохоров, которому Ленка Мелехина всем сердцем отдалась, буквально влюбилась, ее зеленых верных глаз как будто не замечал. Стрижом носился в недосягаемых высотах, брил облака и тень отбрасывал на солнце, а Ленку, как кукушонка, уже давно фактически и некрасиво подкинул одному из своих замов, к. т. н-у, старшему научному, Николаю Николаевичу Прокофьеву. Но все равно Ленка сначала просто не поверила, а потом вся обрыдалась и не спала полночи, когда в общаге, в холле, прямо перед калейдоскопом телевизора, Олег Мунтяну, ввалившись с воскресной безмятежной улицы, поспешно объявил, что на поселке, буквально за углом, профессора, чудесного и неповторимого Михаила Васильевича, только что, каких-то полчаса, сорок минут тому назад сбил пьяный угонщик.

– Да мертвый, мертвый, – повторял квадратный крепыш Мунтяну, головастый чемпион Донецка по вольной борьбе среди студентов, пытаясь без применения призовых спортивных навыков, не силою, а хитростью как-нибудь выскользнуть из цепких рук тоже достаточно широкой рыжей, – даже «скорая» не взяла. Отказалась.

– Как не взяла? – в горячей Ленкиной голове эта обидная несправедливость просто не укладывалась. Как может так поступить наша, советская «скорая помощь». – Не может быть! Ты врешь!

Брызнули слезы, и Олег Мунтяну благодаря обильному, первому масляному отжиму смог наконец-то улизнуть.

Ужасно. Но с другой стороны, казавшееся прежде таким нечестным и незаслуженным отстранение профессора после случившегося несчастья обратилось во благо, стало видеться необъяснимой, но счастливой предусмотрительностью мудрого человека. Целый год общения, плотной работы с нервным Прокофьевым, всегда взволнованным, даже в покое, в состоянии совершенного удовлетворения и равновесия мелко дрожащим, вибрирующим, словно его голубоватая, совершенно бескровная кожа надета прямо на огромный муравейник, сулили легкость и простоту решения малоприятного оргвопроса. Назначение нового научного руководителя.

Все должно было произойти быстро, легко и полюбовно. Даже темы переутверждать не станут. Соберется совет, отдаст Подцепу невыразимо противному, угрюмому Левенбуку, а Мелехиной определит в научные пусть тоже странного и чем-то даже неприятного, но уже привычного, понятного и предсказуемого Николая Николаевича. И все пойдет, как прежде, прямым путем к работе, предзащите, автореферату и т. д. К академическому статусу и положению, обязанностям, но, главное, правам.

Вот только совет все отчего-то не собирался. Затянулись каникулы, вопрос не ставился, да и вообще такое складывалось впечатление, что после случившейся трагедии общий ток крови в отделении остановился, даже и. о. не был назначен, и все ходили оглушенные, и только секретарь институтского комитета ВЛКСМ, девушка из соседней лаборатории комплексных исследований динамики, той самой, где Мунтяну, при встречах сама первая говорила Ленке Мелехиной «привет». Чего до августовского страшного происшествия не наблюдалось.

И объяснения перемене не было. Если Ленку хотели сосватать комсоргом отделения, то до отчетно-выборной весенней чехарды, когда, конечно, поменяют за двадцать восемь перевалившего балбеса Караулова, еще полгода. Рановато плести интриги и включать обаяние. А если практической нужды в Е. С. Мелехиной нет никакой, то в идеологическом аспекте и вовсе не понять, откуда и куда задули ветерки. Уж очень хорошо помнилось Ленке, как ее укоротили во время очередного срока в Вишневке, когда она в девичьей вечерком, не рассчитав усилия на сжатие, нечаянно стрельнула синим повидлом из трубки пирожка, и тут же, оправдываясь, стала происшествию искать место в анналах мировой культуры и литературы. Попросту вспоминать, как Бегемот жрал мандарины, словно антоновку, со шкуркой:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации