Текст книги "Игра в ящик"
Автор книги: Сергей Солоух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
– Сменял? – спросил про буденновку Щук.
– Сменял, – ответил Хек.
И действительно, зачем она теперь, когда провалили дети испытания и ни одного не сдали даже на двойку.
Щук встал на четвереньки, а потом присел рядом с Хеком. Тогда свет из узкого окошка с решетками упал на колени Хека, и Щук увидел, что брат мастерит печатку для черной метки. И в очередной раз удивился Щук, каким взрослым и умным стал его младший брат. Еще недавно плакал и сморкался, а теперь сам безо всяких подсказок делает нужное и правильное дело. Хотел Щук спросить Хека, какой сон ему сегодня снился, но не стал. Потому что глупо интересоваться тем, что в общем-то и так понятно.
– А мне тоже дашь печать поставить? – вот что спросил Щук у Хека.
– Конечно, – кивнул ему Хек.
– Тогда знаешь что? – сказал Щук. – Тогда ты еще тут, внизу, выдави слово «еврей».
Тут уже Хек очень удивился. Он поднял голову и посмотрел на брата.
– Но ты же совсем не похож?
– Вот поэтому, – ответил Щук, – и надо обязательно написать.
И снова удивился Хек. Но теперь уже тому, что хоть они во всем и стали равны с братом Щуком, и сны им снятся одинаковые, но Щук все-таки старше. А значит, соображает побыстрее и получше.
– Да, – сказал Хек, – это здорово, что ты проснулся. Потом бы уже места на жестянке могло не остаться. Вот было бы обидно.
Но Щук вовсе не загордился, когда это услышал. Наоборот, он стал держать скользкую жестянку и вообще помогать брату, потому что не так-то просто выдавить слово задом наперед, чтобы оно потом передом как надо пропечаталось. Только Хек ему сказал:
– Не надо Щук, я и сам справлюсь. Ты лучше возьми там, под одеялом, махорочку в газетке. Мне ее тоже дали за буденновку. И сверни цигарку. Потому что когда будем ставить метки, так станет больно, что это обязательно придется перекурить.
И действительно. Нагрели дети на печке жестянку и сами себя заклеймили. И вот сидят теперь они на нарах, смотрят, как волдыри набухают, и курят. Смолят одну козью ножку на двоих, по очереди, сначала Щук, а потом Хек.
– Тебе жалко, – спрашивает Хек, – что мы никогда теперь уже не будем большевиками? И не сыграем больше никогда ни в конармию, ни в реввоенсовет?
– Честно? – в свою очередь спрашивает Щук, потому что теперь ведь не только курить, но и врать сколько угодно можно.
– Честно, – говорит ему Хек.
– Если честно, то мне одного только жаль, что мы никогда не станем зверями, как наш кот Василий. Рыжий фашист. Он и от нас, октябрят, ушел, и от пионеров. И НКВД он обманул. И целый бронепоезд, и даже красного командира и ворошиловского стрелка. Зверь – сильнее всех. Вот что я понял.
Ничего не ответил Хек. Но, наверное, согласился, потому что молча покачал головой. И глубоко-глубоко затянулся.
А волдыри сошли как раз в тот день, когда поезд прибыл в пункт назначения, в далекий порт Владивосток.
Случилось это за три дня до Нового года. И за неделю до окончания навигации. Именно поэтому нельзя было церемониться с новой партией зеков. Всех их быстренько пересчитали, прогнали через дезакамеру, дали по два килограмма хлеба на каждую единицу и погрузили в трюм последнего парохода, который уходил за Синее море к Синим горам. Хлеб у проголодавшихся в дальней дороге зэков быстро кончился, а вот одежда после экспресс-дезакамеры, как раз на оборот, все никак не могла просохнуть. В трюмах было очень холодно, а селедка, которую зэкам выдали на третий день, вся оказалось тухлой и гнилой. Вот почему к концу этого дня начался на пароходе бунт.
Люди в трюмах кричали, топали ногами и били всем, что им попадалось под руки по железным переборкам. И никак они не хотели успокаиваться, даже после того, как капитан корабля велел им выдать селедку получше. Особенно отчаянно вели себя зэки как раз в том отсеке, где оказались Щук и Хек. В этом трюме плыли к Синим горам сплошь одни троцкисты, которые сдаваться не привыкли. Они выкинули назад селедку, которая получше, потом сломали нары и длинными деревянными стойками от этих нар стали бить в дверцу люка. Чтобы ее, кончено же, сорвать и вырваться на палубу.
А на палубе все уже было приготовлено к встрече Нового года. Ведь это было тридцать первое число. Последний день декабря. Трепетали на морском ветру флажки, искрилась солеными сосульками елка, привязанная к мачте парохода, а прямо над ней с утра уже рапортовал громкоговоритель. Только зэки в отсеке Щука и Хека так шумели, что даже заглушали новогоднюю речь товарища Молотова. И тогда наш советский капитан связался с центром, получил в ответ радиограмму и передал ее своем старопому. Старпом прочел сообщение, написанное азбукой Морзе, и крикнул механикам в специальную трубу, что в среднем отсеке пожар. Механики немедленно включили насосы, и в мятежный трюм полилась холодная вода из соленого Синего моря. Лилась она и лилась, потому что много ее в море, и в конце концов замолкли удары и стихли крики. Стало морозно и тихо, только волны бились о борт, и голос товарища Молотова носился над ними, как чайка.
– А теперь садитесь, – сказал капитан морякам в кают-компании, когда новогодняя речь закончилась. – Сейчас начнется самое главное.
Все тут же замолчали и стали слушать. Сначала было тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и откуда-то издалека донесся мелодичный звон.
Большие и маленькие колокола перекликались так:
Турум-бай, турум-бей.
Турум-бай, турум-бей.
Это в далекой-далекой Москве, под самой главной красной звездой, на самой главной башне звонили золотые кремлевские часы.
И все слышали этот звон. И те моряки, что собрались в кают-компании, и те, что остались стоять на вахте. У топок, у штурвала и у вентиля пожарного насоса. И зэки его слышали в тех отсеках, где молча ели селедку, которая получше. И в том отсеке, где еще держались на плаву те немногие, кто мог и был еще способен плавать. Все до единого слышали.
Вся Советская страна – перед Новым годом – слышала сейчас этот бой кремлевских курантов.
И конечно, храбрый ворошиловский стрелок, командир бронепоезда. И красивая мама Щука и Хека. И ее новый друг – главный начальник в папиной организации. И даже мальчик, который когда-то бросал снежок в стоявший перед его окном поезд. Все до единого люди в самой лучшей на всем белом свете стране слышали этот веселый турум-бай и турум-бей.
И, радостные от своего единства, они все встали, и поздравили друг друга с Новым годом, и пожелали друг другу счастья.
А что такое счастье – это каждый понимал по-своему. Троцкисты в отсеке Щука и Хека были счастливы, потому что погибали в борьбе. Простые шпионы и вредители, уходя под воду, радовались тому, что их мучения наконец закончились. Но лучше всех было двум маленьким мальчикам, ребятишкам разоблаченного следователя Серегина. Потому что, как только волна накрыла их с головой, они оба превратились в прекрасных серебряных рыб. Щук – в щуку. А Хек – в хека. И уплыли они в Синее море. И живут они в нем счастливо и дружно и теперь. А вот почему в Советской стране с того дня не стало трески, салаки и даже мойвы, никто не может догадаться до сих пор.
РАМА
И более всего из всех возможных действий Боря Катц не любил возвратные и все глаголы, эти действия, как собственно возвратные, так и взаимно-, косвенно– и безобъектно-, выражающие. И виной тому не только и не столько неблагозвучность нормативных русских постфиксов -ся и -сь, сколько особая стоеросовость и самобранность его сибирского варианта -ася, -ися.
– Когда я возвращалася, то все там удивилися.
А между тем, так говорили девочки в Бориной университетской группе. Будущие учителя и завучи. Половина из них явилась на факультет романо-германской филологии Южносибирского государственного университета из города Топки, а вторая – из пгт Березовский. И Боря, центровой южносибирский мальчик с прекрасным общегражданским московским выговором, будущий аспирант академического института, страдал, как тракторист с законченною восьмилеткой среди необразованных доярок.
– Она обратно меня не послушалася…
Но ужас был в том, что после всего лишь полугодового пребывания под сенью косноязычных и курносых пенатов западносибирской неизменности Боря и сам теперь если не говорил, то в виду и неуклюжести, и безобразности своих усилий, именно это как раз и делал. Обратно пробовал остаться, зацепиться в г. Москва или Московской области. И от того, что ничего не получалось, не выходило, тоска Бориса только усиливалася да разливалася. Хотелось плакать.
Совсем не так все было в середине мая. Когда Борис смеялся, напевал, мурлыкал и даже поцеловал мамашу в щеку, когда пылающая жаром успеха Дина Яковлевна торжественным шепотом объявила, что Афанасий Петрович Загребин дает ему трехмесячную стажировку. Отпускает в город Миляжково Московской области. Без оплаты командировочных расходов, но с сохранением содержания младшего научного сотрудника на весь период стажировки.
Как не хотел Борис по возвращении домой, в Южносибирск, идти на службу в мамашин всеми немочами, изнеможением и полной неспособностью на что-нибудь так и дышавший уже одним своим названием ВостНИИМОГР! Как неизбежному противился, но где бы он был теперь, погнавшись за синицей двухсот пятидесяти рублей в отделе экспортной техники объединения Южносибирскуголь? Все там же, в родном городе, на берегах широкой и полноводной реки Томи, а не сугубо картографической артерии, безводной, мнимой, несуществующей, но правильно к сетке меридианов привязанной реки Миляжки. Никто бы так просто не отпустил Бориса Катца с переднего двухсотпятидесятирублевого края битвы за освоение фондов развития и плана внедрения передовой техники зарубежных производителей туда, в мир иллюзии, мечты, надежды, на зов научного руководителя. А тут своя рука хозяйка. Неделя всего лишь томительного ожидания, и вести с дачи. Есть согласие.
Боря ликовал. Лев Нахамович Вайс, казалось, тоже.
– Ну жду, жду. Очень хорошо.
И это было самым изумительным. Непостижимым. Расстались всего лишь полгода тому назад, можно сказать не прощаясь, без чайных церемоний, как принято у носителей Бориного основного языка, английского, адью, и вдруг в вечерний час, как ветер, обрывающий провода и лозунги между майскими праздниками, собачьей мордой ткнувшийся в кухонную фрамугу и сбросивший на пол растение в горшке, звонок домой.
– Борис Аркадьевич? А это Лев Нахамович. Как поживаете? Что-то никаких от вас известий. Надеюсь, на работе ставить крест не собираетесь? Бросать на полдороге…
Да, Боря намекал, прощаясь, мямлил, де, есть возможность, в принципе, вернуться, если, кончено, если, допустим… Повторял слова, брошенные А. П. Загребиным в приступе подлинного и всеобъемлющего добродушия, столь свойственного директору ВостНИИМОГР на переправе от двухсот к тремстам под черные груздочки на веранде. Но так никак на это прореагировал свинцовый Вайс, один холеным ноготком другой идеально полукруглый полируя, что Боря чуть не лишился самой возможности, шанса, уже дома, в отчаянии и безнадежности, едва не уломав семью, законную и не вполне, устроить его на стороне. У чужих денежных людей с туманной перспективой командировок в Польскую Народную Республику. Но, слава богу, суров и несгибаем был Афанасий Петрович в служебные нарзанные часы, между первой бутылкой с законсервированным в ней рыбьим дыханьем и второй. Не захотел звонить и унижаться перед бывшим замом. Не уступил. Руки ему за это целовать и ноги мыть самыми дорогими аптечными «Ессентуками» номер семнадцать.
Все получилось. И утренним рейсом одиннадцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого младший научный сотрудник ВостНИИМОГР Борис Катц вернулся в зону снабжения по первой категории. На три месяца, с двумя полноразмерными, как юбилейный сервелат, по тридцать одному дню в каждом. Июлем и августом.
Одетый самыми лучшими московскими комиссионками в вельвет и замшу ванька-встанька Л. Н. Вайс встретил Борька с радушною улыбкой. Руку пожал.
– Не будем терять время, – сказал, какой-то специальной нездешним перламутром отсвечивающей бархоткой с фестончиками и фирменной надписью в углу протирая невидимый и невесомый хрусталь линз. – Я думаю, вам, Борис, следует объединить усилия с Олегом Росляковым. У Олега Анатольевича слишком много абстрактных формул, переизбыток математики, у вас же другая крайность – переизбыток несистематизированных и необсчитанных конкретных схем…
Идея очень понравилась Борьку. Из всех сотрудников Льва Нахамовича именно Олег Росляков, несмотря на все его танкистские замашки, благоприобретенные за пару послеинститутских лет во время красноармейских панцерангрифов в Забайкалье, на командирский подбородок с судетской, штабной ямочкой и нежную привязанность к фельдфебельским вонючим сигаретам без фильтра «Прима», казался Б. Катцу самым симпатичным. Да, просто человеком, и именно в прямой связи с расчетами, с абстрактной цифрою и буквой.
Дважды или трижды за время своего аспирантства Борис имел возможность наблюдать, как Олег вписывает формулы в отчет. Заполняет морскими коньками интегралов и водорослями квадратных корней широкие пробелы между машинописными абзацами на отстоявшихся страницах с широкими полями, еще не съеденными переплетом. По-детски, шепча, тихонько повторяя про себя и вслух имена любимцев. Почти что напевая:
– Фи, дельта, тау, эпсилон о два минус о три…
Так и сам Боря в согретом радугой отрочестве в дни капитального весеннего переустройства аквариума все уменьшительные, ласковые суффиксы перебирал, выпуская из литровых огуречных банок в свежую зелень одну за одной своих коллекционных барбусов и гурами.
– Пузанчик, мокрогубыш, суетилочка…
Ах, как чудесно. Повезло. Олежка Росляков не будет больше что-то неразборчивое сам для себя шептать, а скажет вслух все нужные слова, введет Бориса наконец-то в такой недружелюбный спартанский мир всех этих македонских – фи, дельта, тау, эпсилон… Он скажет вертлявой цыпе ню:
– Кончай выпендриваться, в конце концов ты просто вариация, коэффициент и только-то, таких как ты тут дюжина, если не больше, от нулевого до одиннадцатого, а это уникальный чувачок. Б. Катц, в начищенных ботинках, но без головного убора. Знакомься, дурочка, пока знакомлю. Катц с буквой т. Просто знакомься, раз честь отдать неможно. Таких всего лишь парочка на свете. Он сам да его мама. Ура! Равнение направо.
Солнце светилось янтарем над черною трубой котельной, и вот-вот волшебник в звездной шапке должен был этой прекрасной палочкой ударить в пол.
– Кси, бета, сигма!
Но увы, за те два дня, что Борис устраивался и обживался, проводника по храмам Аттики Олега Рослякова смыло. Даже поговорить о чем-то толком не успели. Весь тягловый состав лаборатории Перспективных источников энергии, включая свежеиспеченного молодого специалиста Германа Ароновича Шляпентоха, заменившего планово округлившуюся к маю до декретных габаритов О. Прохорову, отправился на барщину. Две недели сельхозработ в Вишневке. Борис, конечно, готов был ради неформального общения с О. Росляковым, четырнадцати дней, поехать вместо необстрелянного, юного Шляпентоха, взять на себя единолично, как уж случалось, и не раз, пятипроцентное представительство в трудовом десанте лаборатории, но Л. Н. Вайс не видел смысла в самопожертвовании:
– Ну какая там, в Вишневке, может быть научная работа, Борис? Да просто умственная деятельность. Только время потеряете. Честное слово. Вы с большей пользой и для себя, и для Олега поработаете пока вот с этим…
Богемская непроливайка со ртутным содержимым отделилась от широкого стола, не расплескавшись, подплыла к большому, фигуристому несгораемому шкафу, напоминавшему угрюмый мавзолей крысиной королевы. Здесь полнотелый Вайс открыл дворцовым дальнобойным ключиком замок, но вместо позолоченного саркофага с жемчужным отделеньем для хвоста извлек три толстые прямоугольные папки из кожезаменителя явно чужеземного происхождения.
– Материалы закрытого токийского симпозиума по механическим накопителям энергии. Самые свежие. Зима этого года – и уже у нас. Вот так спецотдельцы работают. Язык-то не забыли?
– Нет, – пробормотал Борис. Вершки слогов и корешки иероглифов, в знакомой золушкиной смеси, напомнили недавнее и совершенно безнадежное прошлое.
– Особенно детализировать не надо, – пояснял между тем сосуд с отравой – блестящий научный руководитель, – вполне пока будет достаточно кратких рефератов каждого доклада.
«Сто шестьдесят два», – пришел Катц в ужас, сосчитав. Но в тот момент он еще верил, еще верил Л. Н. Вайсу, верил словам о том, что совхозная разнарядка пришла внезапно, что две недели пройдут и с пользою, и с толком. Введут в курс подзабытой темы, освежат терминологию.
Смутил, правда, запрет брать папки на дом.
– Работать только здесь, только здесь, Борис Аркадьевич, в лаборатории, при мне, и так спецчасть едва уговорил отдать под личную ответственность… Вы же понимаете, как такие материалы добываются, огласка совершенно ни к чему…
Но еще больше смущал Б. Катца тот раздел математики, с которым он и без протекции Олега Рослякова был на ты. Арифметика. В день получалось два-три реферата. Ну, пусть он разгонится еще, из низкого разогнется в конце концов в высокий старт, рванет на десять тысяч, как на пятьсот, но и тогда 162 разделить на 4 получается 40 с половиной рабочих дней – три четверти всех рабочих в календаре его стажировки. Семьдесят процентов!
– Может быть, часть можно в ВЦП отдать? – смущаясь и краснея, со всею мыслимою осторожностью, на третий день своих трудов спросил Б. Катц у Л. Н. Вайса. Поинтересовался. Тряпочка с фестончиками нехорошо пошевелилась, и полоснул из-за стола напротив взгляд. Тот самый, что один уже раз вскрывал красивую черепную коробку Бориса Аркадьевича и убеждался в позорнейшем несоответствии формы ее содержанию. Но нехорошая формулировка сущности недовложения «Вы что, дурак?» на этот раз не прозвучала. Скальпель хирурга и ученого Льва Вайса сложился складничком, вместо острой бритвы выскочила маникюрная блестящая фитюлька, и мягким светом засветились злые глазки:
– Борис Аркадьевич, вы главное запомните: все материалы ДСП. Сугубо для служебного пользования. Сугубо. Из этого, пожалуйста, исходите. На это ориентируйтесь…
С необыкновенной, чрезвычайной силой хотелось Льву Нахамовичу иметь переводы японских папочек, уж если не получится на условиях единственности и исключительности, то на годик-другой пораньше, чем стригущим обыкновенно все как лишай коллегам из Института горной механики и автоматики АН СССР. Должен же и он, заведующий лабораторией, наконец-то побыть первопроходцем и первооткрывателем в науке, если на сей раз ловчее и проворнее сработал спецотдел не ИГМиА, а, слава богу, ИПУ, тоже АН СССР, но имени Б. Б. Подпрыгина. Ставший если не родным, то близким, очень близким в процессе весьма расширившего круг общения Л. Н. Вайса разбора и закрытия доминошного скандала.
Что касается Борис Катца, то уяснение причастности, высокое доверие спецдопуска не надолго успокоило молодого человека, устремленного всегда лишь от абстрактного к конкретному – к максимально полному и всестороннему воплощению в жизнь принципа коммунистического распределения: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Увы, отдельно взятая Москва и даже вкупе с ней Московская область за беспробудным просиживанием штанов в закрытом кабинете явно и определенно не стояли. Ни вологодское масло из «Елисеевского», ни марокканские апельсины из гастронома номер сорок. Стояло, вернее слышалось, другое слово, созвучное всему приятному и чудному, что связано с большими и обильными учреждениями торговли столицы, но означавшее вовсе не приобретение такого-этакого прекрасного, съедобного или носильного, а в точности наоборот, горькую потерю, утрату чего-то личного и своего, невозвратного и невосполнимого. И времени, и случая.
Купился. Вот что он сделал, Боря Катц. Повелся на посулы и обещания. И никаких сомнений не могло быть, поскольку, вернувшись из Вишневки, Олег Росляков буквально через три дня, можно сказать не обсохнув, в следующий же понедельник, второго июля отвалил в отпуск, плановый, на двадцать четыре рабочих дня. И вместо тайного значения всей рогатой олимпийской криптографии – пси, гамма, тета с подстрочными копытами арабских цифр – 1, 2, 5, несчастному, прибитому подлейшей новостью Б. Катцу случайно попавшийся в общажном холле тезка отпускника, циничный крепыш Мунтяну, объяснил весь до копейки низкий смысл какого-то очередного мерзейшего словца из домотканого, берестяного лексикона.
– Там всего месяц остается. Какие-то недели… – пожаловался Боря.
– Выходит, птица обломинго… – слегка подумав, резюмировал Олег Ионович.
– Что-что?
– Ну, в смысле, обломил тебя шефяра. Поманил, а ты за чистую монету принял…
Купился. Опять эта гнусная, ненавистная возвратность. Сам себя, сама себя, само себя… И почему она его преследует, именно его, Бориса Катца? Непостижимо. С университетских дней, когда не Олечка Прохорова, а совершенно никчемная в смысле устройства в этой жизни училка с кафедры, возрастная, со следами помады на зубах, во время обязательных славянских факультативов жестоко изводила Борька при всех…
– Спрягайте, Катц.
– Bojím se, bojí se, bojí se…
– Хорошо, – с какой-то розовой слюною не только на губах, но и вокруг белков, вся в предвкушении его ошибки. – Прекрасно. А теперь в прошедшем времени..
– Je… je… je bal se…
– Неправильно. Jsem bal se, jsti bal se, а bal se в третьем лице вовсе без je…
И девочки из пгт Берзовский и из Топок, жалеющие:
– Стыдоба. Обратно тебя на этом ловит…
Какой-то рок. Не мог запомнить, страницы книг фотографировал навечно. А это – хоть убей. Местоименье путалось с глаголом. Ja, je. Ja, je. Ся, сь.
Короче, ни о какой работе, диссертации, о чем-то долгом, постоянном, приездах и отъездах, и уж тем более возможности в конце концов тут, в институте, молодым ученым зацепиться, как вечный везунок Подцепа. Всего лишь одноразовое поручение, как нерадивому члену союза молодежи. А после – скатертью дорога. Декуи.
Одни лишь некрасивые слова из прошлого и настоящего лезли обиженному Б. А. Катцу в голову. А между тем красота физическая и духовная теперь, после срывания всех и всяческих покровов, оставалась единственной надеждой Бориса. За два оставшихся месяца он должен был сделать то, чего не смог при всем старании за тридцать шесть предшествующих. А именно, жениться. И слиться с этой благословенной местностью в среднем течении реки Москва. Теперь или же никогда.
Иными словами, короткая, но содержательная беседа двух молодых ученых, Бориса Катца и Олега Мунтяну, о некоторых смысловых аспектах и общей этимологии кое-каких новейших ходячих выражений имела весьма неприятные последствия для зубра отечественной горной науки Льва Нахамовича Вайса. Бывший его аспирант, Б. А. Катц, после обеда в лаборатории не появился. Заставил Л. Н. лично фарфоровой, холеной лапкой сгребать разложенное поутру хозяйство. Постукивая злыми коготками о старую безвольную столешницу, сортировать и складывать ДСП папки, словари, карандаши, бумагу для черновиков. А ничего не сделаешь, есть гордость не только у великороссов.
И на следующий день Катц не пришел, и через день не обнаружился. Гонцам не отпирал, на телефонограммы, передаваемые через вахтеров, не реагировал. Как ночной хищник, таракан, Борис Аркадьевич уходил из общежития едва ли не под гимн из репродуктора и возвращался к тем же звукам, весь день шатаясь по столице. На летних проспектах и бульварах заглядывая в лица девушек. Простым вопросом отделяя москвичек от приезжих:
– Вы не подскажете, где зоопарк?
– Ну где-то там, по-моему, возле ВДНХ.
И все это в страду, самый неблагоприятный сезон, в дачно-курортном угаре, когда суда, летательные аппараты и поезда всех категорий вывозят коренное население хлебными снопами, вповалку из города мечты, взамен проспекты и бульвары вожделенной, взор и обонянье услаждающей столицы заполняя пустоцветом, нетитульной, левой ордой.
– Вы не подскажите, как пройти к зоопарку?
– А это ехать надо вам… На Ленинские горы…
Липа, одна лишь липа. А если настоящие и попадались Боре, в толпах транзитников и экскурсантов женского пола, то на приставания точного такого же, деревянного, лакированного, шахматно-шашечного коника, без внутренних секретов, без жеребячьих эманаций, единственно и только сулящих хоть какой-то шанс на улице, отвечали презрительно и грубо:
– Где зоопарк? А там же, где и планетарий.
Но только потеряв немало времени, недели через две, уже тогда, когда в ложных крестах и ориентирах горел весь безразмерный город от Лосиноостровской до Орликова переулка, Борис додумался скорректировать стратегию и тактику.
А проще говоря – сдался. Мамин назойливый и надоевший, такой несовременный шепоток: «Ну что ты мечешься, найди ты идышку какую-нибудь, это так просто» – наконец принял как указанье к действию. Единственный возможный в создавшемся цейтноте выход из положения. Решение вопроса.
И с этого дня Боря забросил места культурного и исторического значения и начал пастись исключительно и только в спальных переулках Бронных, как ему помнилось из курса принудительного краеведения от Олечки М. Прохоровой, населенного довольно плотно нужным контингентом. Сосредоточился на узком пятачке между столом заказов на углу Козихинского переулка и маленьким базарчиком, как радужная капля вздувшимся на конце прозрачной трубки Сытинского тупика. И чудо совершилось.
Борис ее увидел, неотразимую, с небесным, сине-белым пакетиком «Внешпосылторг» в руке. Субботним утром двадцать первого июля, как в черной раме старой акварели, сквозь распахнутые ворота Палашевского рынка Б. Катц поймал глазами сладкий дым – густые, дыбом волосы у дальних рядов, где продавали самый дорогой плод месяца – последнюю черешню.
Вот только первый контакт стал не вполне таким, как рисовался.
– Молодой человек, берите ягодку, – крикнула какая-то торговка, увидев подгребшего и замершего у прилавка Катца. – Последняя. Больше не будет.
– А может быть, малинки вам? Свежайшая… – ощерилась еще одна, но зачарованный Борис и к ней не повернул красивой, точеной на токарном станке головы, и тогда уже кто-то третий сбоку, сообразив внезапно, в чем же дело, гадко захрюкал:
– А девушка не продается…
И только после этого хозяйственное существо с местной пропиской наконец глянуло через плечо. Медные стружки волос откинулась, и показался нос. Такой, что на одном только его крыле веснушек помещалось больше, чем на всем гвардейском теле Бори Катца. И сладостное ощущение удачи вдруг пойманной за хвост, неведомое Боре, едва знакомое, из всех желез, ответственных и безответственных буквально прыснуло в его дрожащие, истосковавшиеся по витамину хоть какого-то везения сосуды. И юноша подумал: «Мама будет рада». Но тут же сделать заявления особой важности: «Меня зовут Катц… Катц с буквой т», – Борис Аркадьевич не успел.
– Может быть, все же ягодку? Взгляните, как хороша… – снова раздалось сверху неуместное, назойливое предложение.
Катц гневно зыркнул на мерзких зазывал, жаром души их опалил, сжег, уничтожил, и напрасно. Буквально в мгновенье ока, в секунду мщения желанная москвича с благородным носом исчезла из-под собственного Бориного, довольно, между прочим, невзрачного, невыразительного. Прямого, маленького, вполне греческого, несмотря на букву «т» внутри.
А впрочем, нос аккуратный и неброский, свой собственный, чрезвычайно нравился Борису Катцу, и он не понял, откровенно изумился, отчего и почему прекрасная незнакомка не задержалась, околдованная пусть мелкими, но гармоничными и правильными чертами его лица.
Свидетели, ах да, мерзкие пересмешники и зубоскалы. Чудесная и деликатная москвичка с густой копной каштановых, волнистых, словно с катушек электрических приборов, как проволока скрученных волос просто звала Бориса в другое место. Манила прочь. В тенета Патриаршего пруда, туда, где даже утки сама деликатность. Серенькие. Б. Катц все понял и кинулся за тенью.
Нагруженная, но несомненно быстроногая уже была на той стороне Богословского. Она спешила и, казалось, должна была вот-вот смешаться с толпой людей на углу у кремового с большими стеклами витрин продуктового, пропасть совсем. Но это для других, для всех, но не для Бори Катца. Он знал, каков на самом деле план, и потому не устремился тупо и наивно вслед сине-белому полиэтилену с черной медвежьей дробью. Борис рванулся прямо, во двор старого многоэтажного строения с низкой подворотней, через дыру которой выскочил на Козихинский, затем ядром скатился по кривому рукаву переулка к тенистой улице, нырнул под лапчатые клены, движимый инерцией, а заодно надеясь так самым скорым способом привести в порядок быстрое дыхание, Борис уже спокойным шагом прошел по Большой Бронной еще метров пятьдесят и остановился у высокого крыльца какого-то учреждения.
Субботний чистый полдень вымел столицу, и локоть улицы, и горб крыльца были пустынны, и только сердце Бори, покинув грудь, носилось среди стен, по мостовой неугомонным резиновым предметом. Подпрыгивало.
«Угадал или нет, угадал или нет…» – судьба аспиранта крутилась на ребре монеткой, в глазах рябило, и он все дальше отступал в тень, пугаясь и себя, и рисовашихся в его мозгу невиданных картин и перспектив. А время не дышало. Мимо прошаркал старик с невзрачной полотняной сумкой, и снова пустота, затем, спустя две-три похожие на часы минуты, полная дама с индийской кожаной торбой на длинных, продетых в блестящие люверсы ручках, и только после того, как скрип и шелест, производимый предметом роскоши, затих совсем где-то за поворотом и Боря готов был сдаться на милость вечному «не вышло», его монетка, звякнув, упала решкой.
Под цокот каблучков пакет с танцующей пирамидкой букв ВПТ на фоне голубого глобуса выплыл из-за угла. А с ним прелестная хозяйка, судьбой назначенная Боре Катцу, а также предположительно его мамаше, Дине Яковлевне, звездой Чигирь.
«Есть! Есть!» – хотелось крикнуть молодому человеку так, чтоб лопнули и разорвались все барабанные и прочие, какие только есть, перепонки сегодняшней дремотной, мечтательной субботы. Но вместо этого он просипел срывающимся голоском, смешною кеглей вываливаясь из засады за темным скатом высокого крыльца:
– Позвольте… позвольте, я вам помогу…
Внезапно атакованная незнакомка замерла, замер и Боря, не уяснив еще вполне, а хороша ли эта его столь неожиданная и смелая импровизация, не лучше ли было держаться привычного и безобидного: «Простите, не подскажете, как пройти отсюда к зоологическому саду?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.