Текст книги "Игра в ящик"
Автор книги: Сергей Солоух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Ромка не стал объяснить этим вертлявым людям, зачем ему нужны были два лишних дня в Южносибирске. Просто расстроился. А утром удивился, а потом сообразил, и почему резцы к нему приперли, и почему в том, чтобы лететь пораньше ему одному, два его благодетеля из отделенья разрушения не видели резона.
Зура пропал. Аспирант второго года, он жил в сиротской простоте горной сакли, в голой, выскобленной до ребер комнате вместе с дружком Салаевым.
– А где Зураб? – спросил Роман, заскочив с утра, чтобы договориться о совместном выступлении.
– Не знаю, друг, – честно сказал Салаев.
– Как так?
– Ну что ты, маленький? – ласково подмигнул Алан, лицом напоминавший свеженькую плюшку с глазами – мягкими изюминками. – Поехал, ну, вчера в Москву на пристрелку…
– И что?
– Ну, видимо, попал. Пах-пах. Остался.
В полпятого Роман зашел еще раз, Зураб все еще где-то просаживал свою бездонную обойму, и стало ясно: железо в ящиках Подцепе переть во Внуково придется в одиночку. Но всю дорогу от Миляжково до аэропорта Ромка надеялся, что передаст из рук в руки дурацкую поклажу и в Южносибирске уже оторвется. Бросит Каретина с Гонгадзе и рванет к своим, а в Кольчугино поедет дня через три.
Конечно, в Кольчугино, просить мать, чтобы хоть что-то высосала из пальца. Из тех двух, что он сломал, ворочая у нее первой своей аспирантской осенью кули с картошкой. Средний и указательный на левой руке. Даже лангету месяц носил, только забылось, стыдно было – кержак с двумя мешками грязных клубней не справился. Поскользнулся и грохнулся, но ничего, теперь должна была пригодиться, очень и очень выручить давно забытая временная нетрудоспособность.
В пятницу Ромка на Пресне купил в спортивном магазине настоящий детский хоккейный шлем, уполовинил командировочные, и всю собачью, с потным загривком дорогу до Внукова представлял себе, как завтра, прямо утром, наденет красный с белыми буквами пластик на голову еще сонному, похожему на эту самую вареную зимнюю картошку, сыну. И только увидев возле стойки регистрации Каретина с пятью точно такими же, как у него самого, тридцать на двадцать на пятнадцать, грузилами, Подцепа сообразил, что никуда от этих двух ему не оторваться. И шлем будет кататься в его легкой сумке еще как минимум неделю.
– Вчера прислали с проводником из Краснолучска, – гордо проинформировал Каретин. – Теперь порядок. На две полные навески. Едва с отцом доперли.
А Зура явился налегке за пять минут до окончания регистрации, влетел, дыша и фонтанируя гормонами.
– Какой счет? – спросил он у Каретина, быстро вращая круглыми шарами.
– Ноль-ноль был после первого, а ты как, генацвале, умудрился не посмотреть принципиальный поединок?
– А, слушай, девушка какой-то ненормальный. Телевизор есть, но не работает.
– Да где же ты такую подцепил?
– Ты не поверишь, Саша, ну, на ВДНХ, – ответил Зура уже снизу, себе в воротник, хватая и подтаскивая Ромкины ящики, как печень неизвестного животного, к весам. Волоком.
– А кто играл? – сам не зная зачем, поинтересовался у Каретина Роман, из вежливости, как будто нельзя было не обменяться парой слов с сидящим в соседнем кресле человеком, чего-то не сказать ему, пока моторы с ревом испытывали на прочность хвост, тушка дрожала у начала полосы, но оперенье ни за что не отпускала и спать в этом центре борьбы динамики со статикой никто не мог.
– Тбилиси с Киевом.
– Что, в самом деле принципиальный поединок?
– Ну да, – чистая, сливочная нежность неожиданно затеплилась в глазах Саши Каретина, и, быстро глянув на прильнувшего к иллюминатору Зураба, он сладостно добавил: – Битва между мышами и лягушками за предпоследнюю ступеньку.
– В смысле?
– В том смысле, что мы их дунули в этом году! Тбилиси дунули. Два раза. И там, и тут. 0:3 и 5:1. Федька с Юрцом по два загнали. Полный им сделали Абусеридзе!
– Кто мы? – Роман Подцепа, как всегда с реальностью не совмещался, словно глупый бычок, рогами влезши куда не надо, пытался выпутаться, доискаться ненужной ему совершенно абсолютной ясности. На автомате. Даже не думая уже, как это выглядит со стороны. Инстинкт ученого. Без точки «и» не буква.
Каретин выпрямился, высокомерно глянул на косого остолопа слева и коротко отшил:
– Спартак Москва.
И ничего он не привез из дома, из Южносибирска, кроме новой обиды. Три месяца решением ВКК не в счет. Зад ним числом дописанная история болезни и справка. Все это не перевешивало главного: Маринкин брат с машиной, Игорек, заделавшийся за этот год записным бомбилой в аэропорту, увидел Ромку под гостеприимным светом щербатой надписи «Ю НОСИБИРСК» и тут же радостно окликнул зятя:
– Роман!
Через пять дней все это обернулось тягостным, ненужным разговором:
– Так ты вообще к нам и не собирался заезжать? Если бы тебя Игорь не застукал, так бы и проехал мимо? Может быть, уже не в первый раз?
– Ну как ты так можешь говорить? Марина! – Ромка держал в руках детский хоккейный шлем и чувствовал как вытекает воздух сквозь дырки над ушами и на затылке котелка, хотя его собственные пальцы сжаты до судороги, до синевы в суставах держат, держат. – Я это что, в Кольчугине купил? Экспромтом?
– Лучше бы ты позвонил! Заранее позвонил и купил ребенку ботиночки. Специально купил то, что нам надо. А не выбрасывал, по сути дела, деньги!
– Но я не знал, ты понимаешь или нет, до самого последнего дня не знал, когда мы поедем. И не хотел никого волновать. Ни волновать, ни расстраивать. Не ты ли мне сама про фон и все такое говорила?
– Только в этот раз или во все предыдущие ты точно так же нас берег? Просто не попадался, и все?
– Какие предыдущие, какие? Я два раза в неделю тебе звоню, отчитываюсь.
– А телефон не говорит, откуда ты звонишь. Из Кольчугина или из Миляжкова. Откуда мне понять?
– О чем ты говоришь, Марина?
И все начиналось снова. И все плыло, двоилось, лопалось и снова зацветало. Обычное, привычное общение, за которое Роман так любил свою жену, когда и он посмеивался, и Маринка, когда он трогал ее за руку и целовал под хвостиком, и все как-то легко снималось, выходило, забывалось, внезапно стало невозможным. Вместо все разъясняющего молчания, слова валились на Романа, бесконечные и, главное, бессмысленные, не прибавляющие ни понимания, ни согласия. Былые камешки опоры бытия, краеугольные, в руках расслаивались и осыпались под ноги мукой. Какое-то «все перемелется», да шиворот-навыворот. Он, Рома, тот, кто больше всех и ради всех старался, вдруг оказался виноват. А в чем, не объяснить. Какой-то бред. Он даже кричал. Впал ночью в полное безумье от отчаяния.
– Не смей его так звать. Не смей.
– Как?
– Митей. Митей. Тут не Казахстан с Карагандой. Он Дима! Слышишь, Дима!
Но были и чудесные часы. Были. Два дня с сыночком. С Димкой. Сибирячком. И заговаривал его, Роман, и заговаривал, на долгие недели, месяцы и месяцы вперед.
– А правда наш остров похож на дредноут? Видишь, вот длинный нос, вот рубка с мачтою из тополей, а ивы по периметру, как башни малого калибра. Правда?
– Правда…
– А если хочешь, я его сейчас заколдую и он тебе будет сниться по ночам. Хочешь, такой весь желтенький? Огромный и надежный?
– Очень хочу.
– Ну вот, смотри скорее. Крибле-крабле-бумс!
Ромка смотрел в большие, чистые, разумные глаза сыночка и с ненавистью думал: «Все вы врете. Все врете. Не липнет к кержакам ничто», – и улыбался, улыбался.
А на второй день, после ночного ветра лишившись почти всего червонно-золотого камуфляжа, длинный и узкий остров на Томи ни на какой линкор уже не был похож. На выгоревший остов клиппера. И Ромка увел сына в бор. Долгой дорогой через мост, под зеленые сосны, туда, где под защитой корабельных стволов то там то сям мелькает кривой сибирский карагач. Не подпускает зиму, не принимает увечное, изогнутое, но жилистое дерево, никогда и ни под каким видом не желтеющее и не сбрасывающее мелкие скальпельные листья. И правильно.
А наутро у Димки поднялась температура и заболело горло. Все же напакостил и Ромке, и ребенку Левенбук. Руками своими ледяными. Но ничего, температура, простое ОРЗ, согласно кормящей ныне Ромку стохастике, теории вероятности, замещает как раз то страшное, чего не надо, что не должно уже случиться, повториться никогда.
А Маринка даже не прижалась, не обняла мужа на дорогу. Лишь посмотрела на него затравленно.
– Давай. Счастливо долететь.
А тогда он ее поцеловал. Взял, притянул, прижал. Сам, и не отпрянула, обмякла и потом… потом… Роман чуть было не опоздал на самолет… и правильно, потому что через полгода он вернется. Всего лишь. Вернется окончательно уже кандидатом наук и ничего и никому не надо уже будет объяснять. Лишь вымести муку.
Десятого февраля Роман Подцепа с самого утра ждал звонка из отдела аспирантуры. Письмо в паспортный стол ему обещали со среды, и все что-то у них не получалось. Большое дело! В среду Ромка зашел в отдел сам, в четверг два раза звонил, а сегодня, в пятницу, сидел злой в секторе, и даже не шевелился, с полным ощущением того, что вся прописочная процедура наверняка отложится теперь уже до понедельника. Это как минимум.
А в секторе никого не было. Левенбук с Гринбаумом, к себе не поднимаясь, сразу уехали на полигон. Прокофьев вторую неделю бюллетенил, а где болталась рыжая, Роман не знал и не стремился. Лишь утром, как всегда на четверть часа опоздав к звонку, закатывался Гарик. Кошачья его рожа странно лоснилась, а глазки блестели, как у грызуна.
– Опять двадцать пять сегодня не было, – сказал он чрезвычайно многозначительно.
– Есть такая электричка, на восемь двадцать пять? – не понял Ромка, зачем Караулов вдруг перед ним, таким малозначительным лицом, начал расшаркиваться за свои вечные проблемы с трудовым распорядком ИПУ Б. Б.
– Есть такая передача, – задорно фукнул носом Гарик, – ежедневная, юмористическая…
Ромка тряхнул в ответ головой, словно желая тут же на приеме от этой столь важной информации избавиться.
– Так вот, ее сегодня отменили… Отменили, – ни за что не хотел ему это позволить Караулов. Но все равно ушел. Покрутился, походил, на разговор, покоя ему не дававший, так и не смог вызвать Подцепу и урыл. И в самом деле, полный этаж приятных, остроумных собеседников, и Ромке одному гораздо лучше.
Подцепа сидел и перечитывал свой собственный автореферат. В сотый раз, но впервые при этом слышал музыку. Самую настоящую, здесь, в лабораторном корпусе. Откуда-то из-под пола, по диагоналям перекрытия она плыла к Роману лебедями Чайковского. А может быть, это были синицы Моцарта, Гайдна или же Глинки, Ромка не знал, но цифры его расчетов строились под эти, неизвестно как пробравшиеся в лабораторный корпус скрипки.
Звонок из отдела аспирантуры раздался после обеда.
– Ваше письмо готово. Забирайте!
Ромка натянул куртку, схватил свою студенческую папочку на зиппере и побежал.
Заскакивая в вестибюль главного, он услышал, как диктор Гостелерадио чеканит под лестницей в каморке уборщиц:
– …страдал интерстициальным нефритом, нефроскле розом, вторичной гипертонией, сахарным диабетом, осложнившимся хронической почечной недостаточностью. С февраля 1983 года в связи с прекращением функций почек находился на лечении гемодиализом («искусственная почка»)…
Залетев в отдел, Роман поймал уже оптимистические ноты:
– …постановил: Первое. Образовать комиссию по организации похорон Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Юрия Владимировича Андропова в следующем составе: товарищ Черненко Константин Устинович (председатель)…
– Вот, – сказала заведующая, подавая Ромке листок, и тут же доверительным, абсолютно несовместимым с ее как будто бы по линейке выверенными губами, явно на отклик напрашивающимся тоном добавила: – Какому человеку Бог не дал, какому человеку…
– Спасибо, – Роман кивнул и выбежал не оборачиваясь.
Он не знал, как работает паспортный стол в пятницу, работает ли вообще, и сегодня, когда «такому человеку Бог не дал», в частности. Но кинулся через институтский садик к фонковской, точно еще открытой проходной. Плевать, он попытается, и ничего его не остановит.
И в самом деле, малоприятный парень Пфецер, аспирант из бесконечно удаленного отделения Открытых способов разработки, лишь на одну секунду придержал Романа на крыльце проходной. Моргая, как болванчик, и глупо озираясь, коллега наглым шепотом поинтересовался:
– Подцепа, ты слышал, какой новый лозунг?
– Да нет. Какой еще такой лозунг?
– Пятилетку в три гроба.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1:1
ЯЩИК
В автобус Ленка села совершенно случайно. Последние недели она ходила от платформы Быково до ГВЦ Минуглепрома только пешком. Четверть часа по февральским скользким тротуарам, просившим конька и шайбы, вдоль невысоких домиков за рослым зимним сухостоем и порванными раз и навсегда баянами оград. Иногда было ветрено, иногда от невидимой, но неизбывной в особенной, подмосковной таблице Менделеева сырости – зябко, но зато всегда и неизменно грела уверенность, что никого Ленка не встретит. С осени знакомые и незнакомые люди избегали рыжую, а с погружением в доедаемый норным, ночным декабрем зимний тупик восемьдесят третьего Ленка и сама перестала искать встреч. Она даже не готовила теперь. Давно уже никто не заходил к ней, чтобы попросить что-нибудь редкоземельное, рейсфедер или флакончик туши, не стучался, чтоб, получив отказ по существу вопроса, тут же принять встречное предложение продегустировать украинский борщец или простецких макарон по-флотски из пехотной с лейтенантским блеском банки тушенки. Готовить на одно рыло невозможно, а выливать несъеденное в унитаз тошно, и то, чего так опасалась мама Мелехина, на третьем году аспирантуры случилось. Ленка перешла на стол ненумерованный студенческий – килька в томате, хлеб и спитой чай. Иногда колбаса, если зачем-то ездила в Москву, но без нужды, так просто, как когда-то, погулять уже не каталась. Кто-нибудь гордый мог запросто попасться в той же электричке, узнать ее и отвернуться, волны сугробов изучать или мануфактурную готику старых цехов завода имени Подвойского за эмпээсовским двойным окном.
И в автобус у станции Быково рыжая Ленка запрыгнула лишь только потому, что косоротый ЛиАЗ с широкими майорскими полосками, голубыми, как того и требовала географическая близость к аэропорту, был пуст. Девушка заметила такое чудо каким-то боковым зрением, проходя мимо, никого, схватилась безотчетно за оловянный леденец поручня, запрыгнула, и сразу за ее спиной закрылась дверь. Рыжая не ошиблась, в салоне сейчас же отшвартовавшейся машины гулял один лишь холодок, но, вот чего никак нельзя было предвидеть, – еще и песня. Главная мелодия отгоревшего года, сочиненная композитором-прибал том в честь ху до жника-кавказца. Скучающий водитель тридцать девятого маршрута врубил переносной кассетник в автобусную сеть оповещения и вместо объявления о следующей остановке нырнувшей буквально на ходу Ленке за шиворот, как будто первая пугливая весенняя капель, посыпались нечаянные, заячьи, но одна на другую неумолимо, безжалостно набегавшие быстрые, холодные и мокрые, бульки синтезатора.
Та-та-та, та-та-та, та-та-та, та, та, та.
А когда низким грудным голосом вступила женщина: «Жил был художник один, дом он имел и холсты…» – у рыжей Мелехиной, сотни, тысячи раз уже слышавшей и эти переливы искусственной воды, и это грудное воркованье всегда переедающей и вечно кем-то брошенной певицы, здесь, в пустом автобусе, по дороге на ГВЦ Минуглепрома, в полном одиночестве, у ненаблюдаемой никем и необозреваемой, впервые от знакомых, даже привычных, уже въевшихся во все сущее, как пыль и сажа, звуков вдруг глупо перехватило дыхание, и огромные натуральные слезы, набухнув и спорхнув, нарисовали не лице совсем нелепые, стеклянные усы на ниточках.
Все было плохо. Хотя ничего плохого с этим Дорониным, из-за которого сыр перешел в бор, и не произошло. Горе-диссидента даже в декабре показали по телевизору:
– Евгений Петрович, – спрашивал Доронина крупный и чернобровый положительный ведущий, – расскажите, как так получилось, что вы, советский человек, вступили на путь пособничества нашим врагам…
И Доронин, живой и настоящий, только какой-то совершенно плоский и невыразительный, словно двухцветный след от самого себя на промокательной бумаге, честно рассказывал, как угодил в расставленные сети зарубежных провокаторов.
– Скажите, – неумолимо раскручивал все звенья цепи человеческого падения широкоплечий ведущий в ладно сидевшем пиджаке, – но вы знали, что делает ваш школьный друг, Аркадий Бэз, с книгами и прочими материалами, которые вы по его просьбе размножали? Вы знали, что он банальным образом торгует ими у входа в московские магазины?
Рябь пробежала по лицу Доронина:
– Нет, это для меня открытие… я был ошеломлен, когда мне следователь… – и тут краска стыда серыми растровыми электроточками стала ложиться на его виски и щеки, – все это рассказал… И откуда у Аркадия «Жигули» пятой модели… И счет в немецком банке…
– Вас попросту использовали…
– Теперь я понимаю…
И было видно, что Е. Доронин, пятно от самого себя на промокашке, раскаивается. И у самой Ленки даже на секунду перехватило дыхание, когда заговорили об отце Евгения, генерале-артиллеристе, славном ветеране, кавалере многих орденов, угодившем в госпиталь с сердечным приступом из-за всей этой отвратительной антисоветской возни с участием сына, наследника.
– Как же вы будете смотреть ему теперь в глаза? – добивал несчастного хорошо сложенный ведущий, слепя безукоризненной синтетикой белой сорочки.
– Если мне дадут шанс… я честным трудом… Отчизна… Родина… – тихо, очень тихо отзывался Евгений и в этом месте распадался, расползался окончательно, как до последних нитей и волокон в конце концов промокшая бумага.
А вот дружок Евгения, Аркадий, и не думает свою ошибку признавать. И еще мелькали в передаче имена и лица тех, кто фактам вопреки продолжает упорно делать вид, что за красивыми словами западной пропаганды есть что-то, кроме желания ввергнуть нашу Советскую страну в болото корыстолюбия и полной духовной деградации. И этим людям было назначено наказание, а все осознавшего и переосмыслившего Евгения Петровича Доронина, сына Петра Доронина, простили и разрешили искупить вину перед людьми, страною и замечательным отцом честной работой по специальности горного инженера на передовом краснознаменном комбинате Воркутауголь.
Его простили и вернули в общую семью, а Ленку, ни в чем не виноватую рыжую, самым настоящим образом выталкивали, если не из общей семьи, то совершенно точно из научной. И не понять: за что? Ну перепутала фамилию матери, с фамилией друга, так ведь не сама, без умысла, на веру приняла слова своего собственного научного руководителя. Будущего.
А впрочем, нет никакой теперь гарантии. Никто теперь не знает и не поручится за то, что Николай Николаевич Прокофьев станет Ленкиным научным руководителем. Во всяком случае, заведующим отделением не стал, не стал даже и. о. Да и вообще он в масле больше не катался, поющий и вибрирующий как пила Прокофьев. От самой рогатой дюжины старого Нового года к. т. н. и с. н. с. мерцал и только в Ленкином воображении: то шел на плановую госпитализацию, то возвращался к себе домой для продолжения лечения амбулаторно, качался процедурно-перевязочным маятником, но всякий раз минуя институт, не пролетая через ИПУ имени Б. Б. Подпрыгина, где Ленка Мелехина ждала его с двумя уже готовыми совместными статьями и кипой новых расчетных данных, таких чудесных и красивых, что только хвастаться и хвастаться. Да не перед кем! Большеглазый Левенбук даже не смотрит на нее. А губастый Гринбаум и вовсе не здоровается.
А еще ученые. Такие результаты у нее, находки, так все пошло, так стало получаться, не хуже, чем у общего любимчика Подцепы, а никому и дела нет. Только глумливый Караулов мурлычет у себя в углу:
– Миллион, миллион, миллион за сезон он имел, он имел, он имел с алых роз…
Пошляк. Неисправимый жалкий циник. Неудачник!
Невыразимо грустные мысли вызвала в Ленкиной рыжей голове поездка с хорошей интернациональной музыкой от платформы Быково до улицы 2-й проезд. Автобус, резко ткнувшись в невидимую воздушную подушку, замер, створки двери сложились от толчка, и Ленка Мелехина вывалилась в подсолнечное масло февральского денька. Еловый мех нутриевой шубки, давным-давно, еще на первом Ленкином году, присланной из дома, немедленно наэлектризованный магнитным буйством подступающей весны, всколыхнулся и сделал широкую в плечах и бедрах аспирантку ИПУ Б. Б. наглядно, просто явно огнеопасной. Давно уже следовало перейти на матовую, светопоглощающую болонью с черной искусственной опушкой, но та же апатия, что пылью запорошила плиту и сковородку у Ленки в кухоньке, склеила и дверцы шкафчика. Е. С. Мелехиной буквально хотелось на все плюнуть. И ГВЦ Минуглепрома СССР с его сверхсовершенной аппаратно-программной организацией только усиливал едко-щелочную активность всех слюновыделительных желез девицы.
Вычислительный центр Института проблем угля закрылся на переоснащение в замордованном тьмой и морозами конце прошлого года. В тот самый момент, когда одна лишь Ленка Мелехина была на подъеме. Блистала в зените. Стала королевной девятого этажа, чемпионкой стрельбы и бега, сравнялась чутьем и интуицией с казавшимся еще недавно недосягаемым и богоизбранным Р. Р. Подцепой. Соединилась под крышей нового корпуса экспериментального завода с электронно-цифровыми компонентами ВЦ ИПУ им. Б. Б. Подпрыгина в единый, одной великой общей цели подчиненный организм. Смоделировать динамику движения очистного комбайна по ставу забойного конвейера.
Как она теперь стояла, рыжая, реяла посреди машзала, дыша и управляя перекличкой звуков и перемигиванием лампочек. Цикл DO до метки 510 CONTINUE отзывался веселым ружейным оживлением АЦПушных барабанчиков, а переход по ветке IF в рабочий SUBROUTINE PODSCHET, как удар розгой, бросал длинную змейку из зеленых светлячков на контрольной, вогнутой, как звездные локаторы, панели центрального процессора в бешеную гонку за собственным астрофизическим хвостом.
Каждый шаг и каждое движение было понятно и наполнено смыслом в поющей гармонично системе человек – машина, а если смысл терялся иной раз и PRINT с приданным ему FORMAT-ом плевался безобразием и ересью, то Ленке хватало взгляда, двух первых цифр в ряду на выпавшем из принтера бумажном рукаве, чтобы понять, сообразить, где вкралась опечатка, накладка, недосмотр, и, дважды молнией пронзив гулкую темноту коридора, она тотчас же возвращалась с парой перебитых перфокарт, хозяйкой в замерший без ее сердца и мозга машинный зал. Оглохший, выдохнувший и не вдохнувший, набор прямых углов, крытый даже по потолку белыми, меловыми, в оспинах, звукопоглощающими панелями.
Как птички, хвостиком махнув, влетали тонкие картонки телесного цвета в нутро устройства ввода, и снова оживали шкафы и тумбы всех габаритов, здоровый, пулеметный шум крепчал, накатывался, отказываясь поглощаться, зеленые и красные жучки всех индикаторов бежали муравьиными фалангами, сметая тень и сумрак с чела процессорного блока. И снова воля человека, рыжей Ленки, торжествовала. От меток 5xx, зарезервированных для циклов DO, до 1xxx – фанфарного диапазона форматов всесокрушающей печати результатов. А за сплошным стеклом панорамных иллюминаторов девятого этажа растерянно моргали и потели галактики миляжковских огней. Широкий шарф из самогонного и водочного млечных путей с портвейною подсветкой. Вот как.
Всем овладела и всему научилась бывшая растяпа и неумеха, Е. С. Мелехина, в том числе презирать надутых умников, жалких приверженцев языка будущего PL/1, годами ждущих завершения компиляции, и уж совсем ничтожных новичков, бросавшихся в холодной и пустой перфораторской непременно к новому, недавно привезенному устройству с дублированием, стыдливо сыпавшему дырявые буквы на верхнее свободное поле перфокарты, сразу за обрезом. Ленка и не смотрела в тот дальний, дежурной лично прикрытый угол, она пристраивалась к ближайшему от входа раздолбанному крокодилу, простому, безо всяких наворотов дыроколу, она умела читать карты на просвет и быстро менять комбинации дырочек, тут же втирая ногтем труху прямоугольничков из мусороприемника.
И вдруг, в одно мгновение, все это стало искусством прошлого, ненужным набором навыков, как добывание огня посредством палочки, веревочки и гладкой сухой дощечки. ВЦ ИПУ имени Б. Б. закрылось на переоснащение, на смену почтеннейшей старушке ЭВМ первого ряда ЕС-1022 с производительностью 40 тысяч операций в секунду и объемом памяти – ОЗУ 128 килобайт должна была прийти красавица-молодка уже второго поколенья, ЕС-1045 с оперативкой в 2 мега и бешенной производительность, 800, почти что бендеровский миллион операций в одну секунду. Но летом. Через полгода. А покуда, покуда в машзале ИПУ отлив демонтажа только готовился сменить прилив уже монтажный, все нуждающиеся в машинном времени переадресовывались на братское и головное в структуре подчинения счетных ресурсов МУП ВЦ. Главный вычислительный центр Минуглепрома СССР, поселок Быково Московской области, улица 2-й проезд.
И там, где мясорубка ЕС-1060, 2 миллиона операций, 8 мег, вертелась днем и ночью, а вожделенных сорокпятых жужжало просто без числа и счета, все уравнялись. И Ленка, хозяйка, королева фортранных операций под управлением DOS EC, и недотепы, не умевшие из единицы сделать ноль, и модные пижоны, PL/1, PL/1, с госбанковскими, инкассаторскими пачками этих нулей и единиц, – все оказались на одной доске. Перфокарт не стало. Картонного образа идей и мыслей, цвета родного, человеческого эпителия. В первый же день, два месяца тому назад, все Ленкины наборы и данных, и программ презрительно посмеивавшийся местный системщик загнал на какой-то невидимый, неосязаемый магнитный том с абстрактным номером. А саму Ленку, давно уже гордившуюся аттестатом зрелости и прочими дипломами, отправил из родного, своего машзала в какой-то унижающий одним названием – дисплейный класс. И вновь, как пару лет тому назад, Мелехина не знала, как запустить программу и как снять ее, на каком АЦПУ выдача и почему не удается добавить строчку в код. И все это ей сообщали по капле и через губу с оскорбительными ухмылочками все те же гордые системщики головного ВЦ отрасли, всем сердцем презиравшие любого, кто не прошел, как им всем довелось, через подъем и генерацию системы на каком-нибудь застывшем в вечном мраке и мерзлоте ВЦ объединения Печора. А что было делать, что оставалось, если в этом самом дисплейном классе вместо инструкций один лишь идиотский машинной выбивки листок пришпилен к стене полосочками скотча.
Вот класс, в котором работает JEC,
А это смешной нецветной телевизор,
Который является главным призом
В классе, в котором работает JEC.
В детстве Ленку Мелехину очень пугал Робин Бобин Барабек, безразмерная сволочь из книжки, буквально ассоциировался с раковой опухолью, которая «съела» бабушку Наталью, и уж никак не думала рыжая, что ее, уже взрослую, давно со всеми страхами покончившую, будут опять какие-то чужие люди травить и мучить маршаковскими привязчивыми созвучиями. Но нет же, черт.
А это вот парень, веселый пригожий,
Который буквально лезет из кожи,
Чтобы занять нецветной телевизор,
Который является главным призом
В классе, в котором работает JEC.
За неделю-другую Ленка освоилась и даже стала получать какое-то удовольствие от того, что вместо тридцати пяти минут на один прогон модели теперь уходило всего лишь семь, но первоначальная обида и пережитое унижение не забылись и не изгладились, наоборот, заматерели в ней, окуклились, и всякий раз, когда Е. С. Мелехина бралась за металлическую скобу стеклянной двери на длинном крыльце здания, аукались и обещали шепотком в один прекрасный день, вот может быть прямо сегодня, снова ожить и смазать по лицу липкою пудрой с шершавых крыльев ночного лапчатого насекомого.
Ленка прошла через холодный негостеприимный холл, и потолочный стробоскоп вечно и неизменно неисправной трубки дневного освещения успел ее запечатлеть анфас, вид сверху и в шубе со спины. В альбом потомства занесенная, февраль 1984, рыжая девушка крутнула железный турникет и оказалась на узкой лестнице. Подъем вдоль серой больничной краской продезинфицированных стен и лестничных перил был краток. Третий этаж. Дисплейный класс. Здесь злые изумрудные рентгеновские протобестии немедленно срывались с черных экранов и дули в лицо любому заглянувшему, мгновенно и до донца прожигая нежно-кисельную часть головы – глаза.
JEC, JEC, JEC – ярилось приглашением название диалоговой системы на всех безносых мордах. И слепотой ей тут же отвечали вкрутую сварившиеся зенки визитера. Сегодня одного-единственного. Ленки Мелехиной.
И куда подевались все эти пожиратели дневных часов ВЦ ИПУ, вечные конкуренты, несгибаемые Гитман, Мироненко, Никонов и прочие панфиловцы, несть числа, насмерть стоявшие на рубеже своих рукою ответственного оператора заштрихованных полей на серых листах планов-графиков распределения времени, ни пяди не сдававшие чужому? И своему! Исчезли. Изредка только мелькал пи-эльщик Мироненко, да Гитман один раз за все время сунулся. Ну два. Наведался для галочки. Наука, еще недавно и пятиминутной паузы в счете не терпевшая, когда за результатом по дворику пройтись да в лифте прокатиться, теперь, когда за тридевять земель тащиться на перекладных, без сожалений завалилась в спячку. Закосила. Очень большая медведица. Орденоносная. В серебряных медалях звезд и планет.
«Вот вам и проверочка, где подлинное, настоящее, а где показуха, смотрите же, смотрите…» – думала Ленка.
Но засвидетельствовать, отметить факт и тут никто не торопился. Ни Левенбук, ни Караулов, ни Подцепа. Даже Прокофьев, будущий научный руководитель. Дурацкий класс с дурацким стишком на стенке время от времени какие-то гагары-экскурсанты оккупировали, приезжие из дальних угольных бассейнов, а местные чистюли все эти ящики с горящим словом JEC имели прямо на своих столах в высоких кабинетах. Они с провинциалами не смешивались без нужды. Вот и сегодня, везенье, ни тех и ни других.
Как хорошо, успела обрадоваться рыжая, никто не будет дышать ни в ухо, ни в затылок, но тут же расстроилась: на АЦПУ дисплейного класса, на железном монстре с кубом бумаги, занимавшем здесь же, в классе, целый угол, не горела ни одна лампочка, отрублен. И снова слезы, жирная влага уже готова была покатиться по щекам, в очередной раз за дурной приход-расход недавних месяцев расписываясь на лице Е. С. Мелехиной.
Все было плохо. Мало того что ее, рыжую, с некоторых пор стали избегать не только угрюмые нахалы – Гринбаум с Левенбуком, но и вполне приветливые, общительные и неизменно голодные товарищи-аспиранты, сама Е. С. Мелехина вдобавок начала прятаться, скрываться от человека в белом. Электронщика ГВЦ Минуглепрома с сохранной надписью С. С. на узком отвороте халатного кармана. В первые дни, курсируя между вторым и третьим, спускаясь из класса в зал за распечаткой или за советом, Елена неоднократно натыкалась на краснорожего бычка с неровным шрамом от уха до губы. И этот боровик наоборот, толстая ножка, мелкая нашлепка головы, вызывал в ней смутные воспоминания, неясное душевное томление самого неприятного свойства, покуда в один из темных январских дней обвал болезненной и горькой ясности единым махом не переодел набыченное, белое и чистое, в неаккуратное и липкое – расстегнутые джинсы и ковбойку. Перед Мелехиной стоял тот самый человек, которого когда-то, на заре своих ВЦшных бдений, Ленка свалила огнетушителем на пол. И шрам, уродливая белка, растянувшаяся в вечном прыжке от уха до губы, ее, Е. С. Мелехиной, работа! Ужас какой! Какой кошмар!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.