Текст книги "Игра в ящик"
Автор книги: Сергей Солоух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
УГРЯ II
Они воображают себя Дон Кихотами этих общепринятых прав и грубо и жестоко обращаются с теми, кто не признает…
В. И. Суриков
Сторонний человек, незнакомый с истинными привычками и нравами этого так называемого «салона», был бы нимало удивлен, увидев в гостиной Осипа Давыдовича Иванова-Петренки его постоянного оппонента и противника Семена Семеновича Винокурова. Но здесь, скрытые от посторонних глаз среди тяжелой мебели черного дерева, за плотными двойными шторами, два критика и искусствоведа не враждовали. Никому не морочили голову видимостью непримиримых противоречий и не устраивали шумных, но фальшивых дискуссий. Под массивными часами, и днем и ночью неизменно показывавшими одно и то же время: семь сорок, эти двое ощущали себя братьями и даже называли друг друга не паспортными, а истинными именами: Изя и Зяма.
Сегодня они даже выпивали. На большом черном рояле среди вороха книг, нот и бумаг стояла бутылка коньяку какой-то заграничной марки, благосклонно принятая Осипом Давыдовичем на каком-то давнем посольском приеме. Теперь, когда аванс был отработан, не грех и попробовать подарок.
Всю ночь напролет шумели зарубежные радиоголоса о речи русского художника Пчелкина. Громко картавя и от волнения коверкая слова, враги всех мастей изо всех сил радовались тому, что сами называли «знаками скорого возвращения советских художников в общее лоно мировой культуры».
– Новый лозунг «сила через слабость», – гнусил далекий, но хорошо оплачиваемый радиодиктор, – признак того, что сфера естественных человеческих инстинктов снова займет определяющее место в жизни насильно оторванной и отгороженной от нее страны.
Это была победа. Критики чокнулись малюсенькими рюмочками, пригубили и заговорили о деле. Доклад Иванова-Петренки, который от своего имени зачитал ловко околпаченный Николай Николаевич Пчелкин, был лишь первой ступенью в их хитроумном и тонко придуманном плане. Плане борьбы с рыбой. Величайшим символом чистоты и света. Санитаром, безжалостно и сурово из века в век очищающим мир от гнуса, мошек и тли. Всего того, что из себя представляли эти двое. Способные жить и размножаться где и на ком угодно, от собак и до свиней, но обреченные там, где волною пенит воды свободный и вольный рыбный вал.
– Видишь, как мы ловко сработали в паре с твоей Полечкой, – посмеиваясь и лукаво поглядывая на Винокурова, сказал Иванов-Петренко.
Здесь привыкли подшучивать друг над другом, даже когда речь шла о вопросах жизни и смерти.
– Махом окрутили учителя, а ты вот с каким-то ученичком, Машковым, не можешь сладить, – продолжал Осип Давыдович. Он снова пригубил, показал мелкие острые зубы и задиристо добавил: – При том, что мне-то было потруднее. Все знают, что Поля – твоя дочь, и держат ухо востро, но никто не в курсе, что Люся Лебедева – моя. Сами идут навстречу.
– Да, – нехотя, но вынужденно согласился Винокуров, – зря я, наверное, так грубо и без оговорок рубанул его картину. Я думал через твою…
Услышав эти слова, Иванов-Петренко укоризненно поморщился.
– Нашу… нашу Люсю, – тут же, отвратительно оскалившись, поправился Винокуров, – передать условия сдачи, но этот товарищ оказался крепким орешком…
– Ничего удивительного… бывший офицер, – щелкнул языком Иванов-Петренко и тут же решительно добавил: – Именно поэтому-то он нам нужнее всего. Через него мы вый дем и на саму армию…
– А через армию на партию, – сказал Винокуров.
При этих словах, оба, и Иванов-Петренко, и сам Семен Семенович, оглянулись. Даже здесь, в своем тайном логове, они редко осмеливались высказать вслух самое сокровенное.
Первым пришел в себя Осип Давыдович.
– Нет худа без добра, – неостроумно пошутил он, скрывая страх. Схохмил, как было принято говорить в его кругу.
– Ты завалил его картину, а я приму. Через две недели заседание выставкома всесоюзной весенней выставки, я, как ты помнишь, председатель. Вот и приму. Закупать не стану, пусть посидит без денег, поголодает, а вот похвалить похвалю при всех. Посмотрим, как он прореагирует на этот знак внимания с нашей стороны…
– Я тоже не собираюсь терять время, – с вызовом и даже обидой прервал его Винокуров. – Люся мне сообщила, что на телефонные звонки у Машкова в квартире отвечает девочка-подросток. Я навел о ней справки. Это ученица одной московской школы, в которой уже давно сидит наш надежный директор.
– Михаил Маркович Брунин? – быстро спросил Осип Давыдович.
– Нет, – поморщился от такого вечного всезнайства Семен Семенович, но тут же сам не удержался и самодовольно брякнул: – Григорий Яковлевич Драбкин. И я с ним уже договорился об организации у него в школе художественно-литературного кружка для младших классов.
И словно нарочно в этот момент радиоголос, приглушенно звучавший из дорогого приемника, стоявшего в углу, покончил с сальными новостями и с сильным нерусским акцентом объявил о скорой трансляции цикла лекций немец ко-голландского философа-космополита Шумберта-Тумберта «Дети – наше будущее».
– Ловко, – не без зависти сказал Иванов-Петренко; ему, в отличие от Семена Семеновича Винокурова, никогда не удавалось предугадывать желания далеких хозяев.
Но горевал Осип Давыдович недолго, он как никто другой умел примазываться к чужой удаче, поэтому тут же, не моргнув глазом, перешел на деловой тон.
– Очень правильно, – со сладкой улыбочкой пропел Иванов-Петренко, – молодец. А я через месяц-другой в пух и прах раскритикую тебя за это в «Советской культуре».
– Дело, – кивнул головой Винокуров, – мы же с тобой непримиримые противники на всех фронтах культурной жизни этой страны, надо демонстрировать.
Два критика гнусно рассмеялись от этой очередной шуточки с двойным дном.
– А Люське, значит, даем отбой, – сказал Иванов-Петренко, тайно думая устроить для дочери через дальнего родственника Михаила Зиновьевича, недавно назначенного замминистра здравоохранения, недельку-другую бесплатного отдыха в сочинском профсоюзном санатории.
– Нет! – сощурился по-звериному Винокуров, обозленный тем, что его собственная родная Полина уже который день на невидимой передовой, а Иванов-Петренко свою дочь от первого и давно всеми забытого брака так и норовит отправить в тыл, где сам просидел всю долгую и настоящую войну, писал цветистые и длинные статьи о героизме в искусстве…
– Будем всесторонне воздействовать, – жестко отрезал Винокуров. – И славой всесоюзной выставки, и женской красотой, и невинностью ребенка.
– Хорошо, хорошо, – закивал в ответ Иванов-Петренко. Общее черное дело требовало согласия, и если критики и пикировались, то только для вида.
Часы над камином в очередной раз пробили семь часов сорок минут. Два критика чокнулись наперсточными рюмочками. Допили иностранный коньяк и на прощание расцеловались.
* * *Но какое безукоризненное изящество,
чарующий голос, разнообразные
таланты, а помимо всего этого —
философский склад ума!
М. П. Мусоргский
Тяжелые дни наступили для Владимира Машкова. Каждое утро ему звонила искусствовед Лебедева и уговаривала принять ее в этот же вечер. Владимир отказывался, сначала ссылаясь на весеннюю простуду, потом отговариваясь занятостью, срочным заказом, и наконец с какого-то момента просто перестал подходить к телефону. Но телефон продолжал звонить в коридоре каждое утро, настойчиво и зазывно, и Владимир у себя в комнате-мастерской, зажав уши большими пальцами рук, живо представлял себе, как где-то далеко, на том конце телефонного провода Лебедева наигранно фыркает, кривит уголок обильно накрашенных губ, поводит тонкими бровями и наконец с негодованием бросает трубку, лишь для того, чтобы сделать новую попытку связаться через полчаса.
Работать в такой обстановке не смогли бы даже железные Иогансон и Бродский. Не мог и Владимир. Не выручали не подводившие до этого строгость и пунктуальность Никиты Ильина. Меткие удары тонули словно в вате, не вызывая ни отклика, ни вдохновения в голове художника. Напрасно только силы и жар души расходовал инвалид, хотя поддерживать и то и другое ему день ото дня становилось все труднее. Оставшийся в долгах и без заработков Машков перестал носить в дом и водку, и вино. Теперь Никите Ильину приходилось брать костыли и идти на них к Белорусскому вокзалу, где жадные приезжие из Могилева и Бердичева могли и за целый день не подать ветерану на одну поллитровку. Совсем мало времени у него теперь оставалось на воспитание дочки Угри и очень часто теперь она была по утрам предоставлена сама себе. В один из таких дней, когда ее отец, гвардии ефрейтор, мерз с протянутой пилоткой на виду у высокомерных иностранных туристов, Угря тихонько постучала в дверь комнаты-мастерской Владимира Машкова.
– Войдите, – сказал Владимир, отложив кисть и палитру.
– Дядя Володя, – сказала Угря, чуть только приоткрыв дверь. Она не стала даже входить, лишь протянула в щелку свою легкую, белую ручку, – свежую «Литературную газету» принесли…
Владимир вздрогнул. Он понял, что это не просто так, не случайно девочка решилась его потревожить в самый разгар рабочего будня. Машков быстро развернул газету. На первой полосе рядом с передовицей, озаглавленной «Об отдельных уродливых трактовках силы и слабости», было напечатано новое стихотворение прекрасного поэта и офицера Кирилла Зосимова. Словно вспышка, глаза резанули горячие строчки вступления.
Рви меня, рви меня, со всей силы рви
Рви, когда других не рвут, когда все в крови,
Рви меня, рви меня, ночью рви и днем,
Чтоб горело все внутри, чтобы жгло огнем.
Чтобы Родине вернуть каждый твой удар!
Словом, честью, высотой обернется дар.
– Дядя Володя, вам больно? – спросила девочка, приоткрывая дверь чуть-чуть пошире. Она внимательно и строго смотрела на замершего с газетой в руках Машкова.
Но Владимир как будто бы не видел девочку-подростка и не слышал обращенного к нему вопроса. Слово поэта, как боевой штык, проникало прямо ему в душу.
Рви меня, рви меня, рви, я не порвусь,
Крохи не возьму себе, нивой обернусь.
Словно колос молоти, налитым зерном
В закрома приду страны, золотым числом.
Не истрачу ничего, лишь умножу так,
Что деревней станет дом, сотнею – пятак,
Лесом станет деревцо и горой курган,
Мне ж не нужно ничего, кроме вечных ран.
Чтобы Родина была, чтоб она цвела.
Разотри меня в труху и сожги дотла.
Рви меня, рви меня, раз, и два, и три,
Бей, чтобы сломалось все у меня внутри,
Чтоб наружу прорвалось спрятанное там,
Сердца песню, жар души – все Стране отдам.
Не жалей и не смотри, плеть расправь и кнут.
Не порвется только тот, кого насмерть бьют.
– Вам больно, когда вас папа со всей силы наставляет? – повторила свой вопрос девочка.
Владимир наконец оторвался от газеты и ласково посмотрев в темную щелку дверного проема, простодушно ответил:
– Нет.
– Вот и мне кажется, – закивала головой маленькая Угря, – что он слишком щадит и вас, и меня.
Владимир смутился. Возбужденный и обрадованный чудесным стихотворением, он неверно выразил свою мысль. Машков хотел поправиться, сказать о том, что ему больно, очень больно, но эта прекрасная, такая нужная боль, благодаря которой и рождаются истинно вдохновенные полотна, но не успел.
Угря продолжала:
– Силы у него уже не те, поэтому вы и мучаетесь. Не можете творить в полную силу, как в самый решительный и последний раз.
Девочка умолкла, словно преодолевая что-то в себе, и совсем тихо, едва слышно добавила:
– Ни одного молочного зуба уже не осталось, да и один коренной, вот тут, справа, уже выбит, а сомнения как были, так и остаются. Страшно мне стать оружьем в руках безродных космополитов. Ведь если ничего не сделать, не предпринять, ведь правда, ведь могу я погубить тысячи, тысячи самых прекрасных и одаренных людей в нашей советской стране. Так ведь, дядя Володя? Ведь правда?
– Правда, – тоже очень тихо, с великой горечью ответил ей художник Машков.
– А попасться на их крючок так легко, – сокрушенно прошептал ребенок. – Я вот чуть было не записалась в кружок по изучению современного искусства у нас в школе, но вовремя мне эта статья попалась на глаза.
– Какая статья? – не понял Владимир.
– Да вот, в этой же газете. Называется «Об отдельных уродливых трактовках силы и слабости». Под прикрытием такого прекрасного стихотворения печатают с виду критику, а на самом деле тайную апологию «чувственного и инстинктивного». Вы только гляньте, что пишет автор: «Излишнее увлечение трактовкой, несвоевременный зуд интерпретации лишает жизнеутверждающий лозунг “Сила через слабость” прежде всего его универсальной и общечеловеческой энергии». Понимаете? – всегда бледные щеки Угри залил гневный румянец. – А что такое универсальная, общечеловеческая энергия без раскрытия ее движущей силы? Это и фашистская жажда самоудовлетворения, и сионистский зуд удовлетворения другого… Скажите, зачем нам, советским людям, такая общечеловеческая энергия?
Владимир был поражен тому, как девочка-подросток смогла разобраться в сложнейшем вопросе, который ему самому совсем недавно прояснил бывший командир, а ныне политработник Аркадий Волгин. Но еще больше его поразила подпись под статьей, на которую указала Угря: С. С. Винокуров.
– Это он у вас в школе собирался организовать кружок? – задал вопрос Владимир.
– Он, – кивнула головой Угря.
«Звери! Ребенка и того не пожалеют», – думал Машков, с возмущением перечитывая такую до боли знакомую фамилию: Винокуров. Он поднял глаза и увидел на мольберте свою собственную отвергнутую картину.
«Что делать, что делать?» – с лихорадочным волнением пытался понять художник.
– А как вы думаете, дядя Володя? – спросила Угря, словно не замечая или не веря в то, что могла смутить или сбить с толку бывшего офицера. – Как вы думаете, где-то еще бьют по-настоящему, не жалея, для силы и для вдохновения?
– В Миляжково, – сказал Владимир, продолжая думать о своем недавнем разговоре с Аркадием. – Я слышал… да, на станции Фонки…
– Нет, ляжки наших советских людей не трогают, – сокрушенно махнула маленькой ручкой Угря. Владимиру показалось, что расстроенный ребенок вот-вот заплачет, так дрожали у нее детские губы.
– Это надо, чтобы их кто-то заранее предупредил, – сокрушенно объяснила девочка. – А так они одних лишь только врагов: фашистов и сионистов…
В этот момент в коридоре вновь настойчиво зазвонил телефон.
«Ну сейчас я ей все скажу, она у меня попляшет, эта развратная душонка Лебедева, вражий лазутчик…» – думал Владимир, решительно открывая дверь и самым быстрым шагом, чтобы успеть раньше Угри, направляясь к телефонному аппарату. Перед его мысленным взором стояли полные слез глаза подростка и его посиневшие от неподдельного горя пальцы, судорожно сжимавшие угол дверного проема.
«Я еще и письмо в Политбюро напишу, и статью эту приложу, и еще много чего сделаю, ни перед чем не остановлюсь» – справедливый гнев переполнял Владимира Машкова, когда в темноте он наконец нащупал и снял черную трубку с рычажка.
«Размозжу эту трубку об аппарат, как об голову этой гидры», – успел в последнюю секунду подумать Владимир. Но не пришлось. Звонила не подлая гадина Лебедева, а совсем другой человек. Пока еще казавшийся своим.
– Володя, здравствуй! Куда ты запропал? – пропел на том конце провода округлый, сладкий басок Николая Николаевича Пчелкина.
– Я работаю, – просто и честно ответил Владимир Машков.
– Это хорошо, это прекрасно, – с той же неподдельной, искренней радостью проговорил бывший учитель Машкова и тут же добавил: – Но и друзей не надо забывать.
А затем, быстро переходя на свой обычный, мягкий, но деловой тон, продолжил:
– Дело у меня есть к тебе, Володя. Надо срочно увидеться.
– Хорошо, – сказал Владимир, а про себя подумал, что лучше случая разобраться до конца с тем, что происходит в нашем искусстве, и не представится. Вызвать на прямой, открытый разговор Николая Николаевича, оказавшегося волею судьбы в центре событий, и все понять.
* * *Шевалье: – Значит, я не обманул,
представляя его тебе как такового.
Н. Н. Ге
У каждого человека есть свой любимый уголок, куда он идет всегда охотно, где дышится особенно легко. У Владимира Машкова таким заветным уголком был Сокольнический парк с его березовыми аллеями. Аллеи разбегаются лучами от центрального круга. По ним можно прийти к шумным аттракционам, к стадиону, в детский городок, к павильону пивзавода имени товарища Бадаева, к филиалу библиотеки имени Ленина, к небольшому пруду, окруженному стройными белоногими деревьями.
Поначалу Владимир немного удивился, что Николай Николаевич пригласил его не к себе в мастерскую, а в это уединенное место, словно на тайное свидание. Но приехав сюда, Машков забыл все свои первоначальные сомнения. Он быстро согрелся на гостеприимной веранде бадаевского павильона и теперь просто радовался, что Николай Николаевич назначил сегодняшнюю встречу именно здесь, на этих тропинках, по которым можно уйти в сосновый бор или березовую рощу, слушать шепот деревьев, дышать пьянящим воздухом и мечтать.
Скоро пришел и Пчелкин. В одной руке он нес бумажный кулек со свежими горячими бубликами, а другой доставал один за другим и с удовольствием ел. Подойдя к Машкову, он радостно заулыбался и предложил последний бублик Владимиру.
– Угощайся, – сказал Николай Николаевич, после дружеского рукопожатия.
Владимир очень любил эту простую народную еду, ломкую корочку и сладкие зерна мака на ней. Не видя в предложении Пчелкина никакого подвоха, он взял из рук бывшего учителя последний бублик и с удовольствием начал есть теплый и ароматный хлеб.
– Никак голодаешь, Володя, – с шутейным сочувствием сказал Пчелкин.
Владимир нахмурился. Раньше Пчелкину не была свойственна эта чужеродная манера иронизировать над заботами и тяготами товарищей.
– Сейчас еще купим, у меня тоже зверский аппетит, – быстро уводя разговор в сторону, проговорил Пчелкин.
Но сбить Владимира с толку было не так-то просто.
– Что-то ты, Николай Николаевич, стал сорить деньгами, совсем как купец какой-нибудь, – сказал Машков с сожалением. Или аванс получил под большой заказ? – добавил Владимир, пытаясь заглянуть в бегающие глаза Пчелкина.
– Получил, получил, и не один, – ответил Николай Николаевич, продолжая ловко уворачиваться от взглядов бывшего ученика. – Я, собственно, поэтому тебя и вызвал сюда на разговор, – расплылся в улыбке Пчелкин.
Он увлек Владимира с большой и светлой аллеи на темную боковую дорожку, густо заросшую кустами акации и шиповника.
– Понимаешь, Володя, – зашептал Николай Николаевич, когда петлявшая среди стволов и корней тропинка завела его и Владимира уже далеко в глухую и холодную лесную чащу, – я узнал из достоверных источников, что готовится постановление ЦК нашей партии о смене всей линии советского искусства, об обновлении его образного диапазона и расширении изобразительных горизонтов.
– От кого, интересно, такие сведения? – с усмешкой спросил Машков.
– Не важно, – быстро проговорил Пчелкин. – Скажем, непосредственно от людей, которым поручено готовить это постановление.
И снова Владимиру вспомнились сомнения Аркадия. Очень подозрительно смотрелись с близкого расстояния эти обширные красные пятна вокруг глаз бывшего учителя. Совершенно плоские, без свойственной трудовым синякам естественной и приятной припухлости. Неужели и здесь ложь и перерождение?
Машков на секунду задумался, а потом решительно спросил:
– Уж не те ли это люди, что обещали о тебе написать статью в Большую Советскую энциклопедию?
Пчелкин сделал огорчительную мину. Добрый и бесхитростный в душе, он чуть было не пожаловался на Полечку Винокурову, которая, с каждым днем все больше и больше требуя за эту будущую статью Иванова-Петренки, пока даже черновика ее не показала. Но вовремя спохватился и от прямого ответа на вопрос ушел.
Владимир понял: Николай Николаевич ни за что не признается, кто его послал сюда для этого секретного и, судя по его началу, неискреннего разговора.
«Ну что же, – подумал Машков. – Такой ты, значит, друг теперь. Не зря Аркадий предупреждал. Не зря. И все равно не проведешь. Все тайное рано или поздно станет явным. Ложь сама себя же и разоблачит».
– И что же это за смена линии? – спросил Владимир вслух, заставив себя изобразить на лице мнимую заинтересованность.
Увидев перемену в настроении Владимира, Пчелкин обрадовался и необыкновенно воодушевился.
– Володя, – быстрым шепотом заговорил Пчелкин, поминутно оглядываясь и озираясь, – художникам будет рекомендовано изображать мир во всем его разнообразии. В общемировом его единстве. Нет-нет, ты не подумай, – тут же спохватился Николай Николаевич и даже поймал Владимира за руку. – Рыба, конечно, останется центральным элементом всей нашей системы ценностей, но вместе с ней на равных правах войдут в круг живописных образов и земноводные, и птицы…
– И тля, и гнус, – хлестко вставил Владимир.
Но Пчелкин был слишком увлечен своей речью, чтобы опомниться от этих слов своего бывшего ученика и все увидеть в подлинном свете. Он радостно продолжал откровенничать:
– Ну нет, об этом, конечно, разговор не идет. Но вот пруд, деревенский идиллический пруд, в котором вокруг карасей, ершей и плотвы группируются пусть теплокровные, но попутчики, сочувствующие уточки, бобры…
Пчелкин остановился. На покатом его лбу, несмотря на прохладу лесной чащи, блистали капельки горячего пота.
– Володя, – продолжил он, – постановление выйдет прямо перед осенней отчетной выставкой. Никто не успеет подготовиться, и мы будем первыми. Я говорю мы, потому что задуманный мною монументальный триптих «Миру – мир» мне одному не сделать так быстро и качественно, поэтому я приглашаю тебя поработать артелью этим летом, вместе…
Пчелкин дышал как шалый конь.
– Только представь себе, – бормотал он, смахивая тыльной стороной ладони слюну с губ. – Наш идиллический и вместе с тем вдохновенный пруд «Миру – мир» станет гвоздем выставки, будет открывать ее. Нам обеспечено не только лауреатство, но и другой объем…
Сам увлеченный собственной речью, Пчелкин и не заметил, как заговорил теперь о самом сокровенном:
– Две, не одна статья в «Большой Советской», а две. Две персоналии, – нужное иностранное слово само собой пришло на ум Николаю Николаевичу, так хорошо с ним поработала Полечка Винокурова. Пчелкин вспомнил о ней и, полуприкрыв глаза, сглотнул обильно выделившуюся слюну.
– Что скажешь, Владимир? – спросил он словно сам себя.
– Так значит, уточки, – уже не скрывая злобы, процедил в ответ Машков.
– Да, – сладко пропел Пчелкин, – как символ любви, любви и чистоты.
– Какой это любви? – презрительно щурясь, поинтересовался Владимир. – Сильной или слабой? Или одной из другой вытекающей?
– Любви к Родине, к Родине, – ворковал Пчелкин, снова закатывая глаза и пятясь, словно в танце, – она, дает и отнимает, берет силой и оставляет слабым, она, она единственная…
Кружась и отступая, Пчелкин не заметил ямку на краю узкой тропинки, споткнулся, закачался и, с шумом хватаясь за ветки кустов, повалился навзничь. Потревоженный падень ем старинный дуб у дорожки вздрогнул, и тяжелая, давно уже отсохшая ветка с хрустом сорвалась и упала с высоты на лежащего Николая Николаевича.
– А-а-а-а, – болотной выпью вскрикнул Пчелкин.
Владимир непроизвольно кинулся на помощь, но с отвращением остановился, только лишь склонившись над распростертым и придавленным тяжелой веткой Пчелкиным. Лицо Николая Николаевича было совершенно умиротворенным, а штаны мокрыми.
– Полечка, ягодка, ударь еще, – лепетал в постыдном беспамятстве бывший учитель.
– Ты кончил, Николай Николаевич, – холодея от внезапно накатившего чувства омерзения, проговорил Владимир. Это было полное и окончательное разоблачение предателя.
«Вот, значит, о какой любви ты толковал, вот к какой Родине плыл на своих уточках! – думал Машков. – Теперь понятно, какая эта сила и через какую слабость!»
– Отлично! – воскликнул Владимир вслух. – Посмотрим, как она тебе поможет выбраться отсюда.
После этих слов Машков решительно развернулся и пошел прочь от тихонько, но сладко стонавшего Пчелкина.
Все стало ясно Машкову. И жесткий комок бублика, принятый из рук ставшего врагом товарища, поднимался теперь в горле Машкова и душил. И не было поэтому ни одной пивной и ни одной рюмочной, в какую бы Владимир не заглянул по дороге домой. Но водка не брала, и боль не угасала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.