Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Сергей Витте
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 72 (всего у книги 110 страниц)
Когда, после возвращения из Америки, я приехал в Петербург, то у меня совершенно созрело желание уехать из России, так как я ясно видел, что ничего доброго ожидать нельзя. Положение вещей было совершенно запутано, несчастная позорная война надолго обессилила Россию и вселила в ней недобрые чувства возмущения. Самое главное то, что я знал Государя, знал, что мне на Него положиться нельзя, – знал Его бессилие, недоверчивость и отсутствие всякого синтезиса при довольно развитой способности к анализу.
Уехать из России я желал не потому, что хотел уйти от грядущих событий, а потому что это представлялось мне единственным способом, чтобы меня подобно тому, как это случилось с назначением меня в Портсмут, не взяли и не бросили вновь в огонь после того, как сами, разжегши огонь, не найдут охотников лезть его гасить. Положение дел все ухудшалось, революция выходила наружу через щели и обратила эти щели в ворота. Так как гр. Сольский занимал место председателя Государственного Совета, финансового комитета и председателя совета министров (вместо Его Величества) и под его председательством в совете (или совещании, так как в сущности по закону совет мог быть только под председательством Государя) шли всякие заседания по установлению различных законов в развитие закона 6 августа о Государственной Думе, то я его видел довольно часто. Он, видимо, совсем пал духом, потерял всякие надежды и совместно со своей женой постоянно твердил, что все ожидают лишь спасения от меня. Как-то в начале октября, как я уже рассказывал, на эти замечания, что все ожидают лишь от меня спасения, я сказал гр. Сольскому, что мое, не только желание, но решение ухать за границу отдохнуть после Портсмутского путешествия. Эти слова вызвали у Сольского волнение, и он плача сказал мне: «Ну, что же, уезжайте и оставляйте нас здесь всех погибать. Мы же погибнем, так как без вас я не вижу выхода».
Этот разговор и понудил меня 6 октября просить Государя меня принять. Записка, о которой упоминается в выше приведенной справке от 17 октября, была оставлена у Его Величества; она, по всей вероятности, находится в архивах министерства двора. Государь все время на вид казался спокойным, вообще Он всегда в обращении и манере себя держит очень спокойно.
10 октября я думал, что Государь кроме Императрицы пригласит кого-либо из Великих Князей. Императрица Мария Феодоровна находилась в то время в Дании. Он никого не пригласил, вероятно, потому, что не хотел на себя взять инициативу, а Царская семья, т. е. Великие Князья, за исключением двух братьев Николаевичей, тоже не горели желанием придти на помощь Главе дома. Что же касается Вел. Кн. Николая Николаевича, то он в это время охотился в своем имении, а Петр Николаевич находился, кажется, в Крыму.
Такие отношения в Царском доме сложились, главным образом, благодаря Императрице Александре Феодоровне. Николаевичи, женатые на черногорках, Ее горничных, потому и пользовались благоволением Его Величества. Я после слышал от министра двора бар. Фредерикса упреки Вел. Кн. Владимиру Александровичу за то, что он в это трудное время, будучи в Петербурге, не пришел на помощь Государю советом. С своей стороны я думаю, что если бы Вел. Князь в это время проявился, то тогда ему дали бы понять, чтобы он не вмешивался не в свое дело.
Государь не терпит иных кроме тех, которых он считает глупее себя, и вообще не терпит имеющих свои суждения, отличные от мнений дворцовой камарильи (т. е. домашних холопов), и потому эти «иные», но которые не желают портить свои отношения, стремятся пребывать в стороне. 10 октября Императрица во время моего доклада не проронила ни одного слова, а Государь первый раз сказал свое мнение о манифесте.
Возвратившись домой, я долго думал об этом и к мнению о манифесте отнесся скептически и в конце концов отрицательно; вот почему. Мне прежде всего представлялось, что никакой манифест не может точно обнять предстоящие преобразования, а всякие неточности, и особенно двусмысленности, могут породить большие затруднения. Поэтому я находил, что преобразования должны проходить законодательным порядком и, – впредь до придания законодательным учреждениям прав решения, – в порядке совещательном или через Государственный Совет (старый) или через Булыгинскую думу, когда она будет собрана (т. е. по закону 6 августа). До известной степени я боялся, чтобы манифест не произвел неожиданного толчка, который еще более бы нарушил равновесие в сознании масс, как интеллигентных, так и темных.
Наконец, находясь около двух лет не у живого дела, у меня явилось желание осмотреться. 11 числа или 12, не помню, кто-то мне сказал, что Государь совещается с некоторыми лицами, с кем именно, я не спрашивал, и меня это не интересовало, но я думал, что с Чихачевым, гр. Паленом, а, может быть, и с гр. Игнатьевым, на которого я в это время указал министру двора бар. Фредериксу, что, может быть, Государь с ним посоветуется, и он окажется подходящим диктатором, если Его Величество остановится на диктатуре.
Сам я в диктатуру не верил, т. е. не верил, чтобы она могла принести полезные плоды для Государя и отечества, что я и высказывал Его Величеству откровенно, но в душе я имел слабость ее желать из эгоистических стремлений, так как тогда я был бы избавлен стать во главе правительства в такое трудное время и при условиях таких, хорошо известных мне свойств Его Величества и двора, прелесть коих я уже на себе ранее испытал и которые внушали мне самые тревожные опасения.
Я понимал, что ни на благодарность, ни на благородство души и сердца рассчитывать не могу; в случае удачи меня уничтожат, окончательно испугавшись моих успехов, а в случае неудачи будут рады на меня обрушиться вместе со всеми крайними. Желая себе выяснить, на сколько можно положиться на военную силу, я устроил в течение этих дней у себя заседание, в котором участвовали два официальных представителя военной силы, военный министр и ген. Трепов, бывший в то время начальником Петербургского гарнизона; они произвели на меня весьма тягостное впечатление, в их мнениях явно сквозило, что рассчитывать на успокоение через войска невозможно, и не потому, что это средство само по себе, конечно, длительного и здорового успокоения дать не могло, а вследствие отчасти неблагонадежности, а главное, слабости этой силы. Вероятно, те же речи держали Государю представители военной силы, а в том числе и Вел. Кн. Николай Николаевич, и, по всей вероятности, поэтому Он не остановился на диктатуре.
Иначе я себе не могу объяснить, почему Государь не решился на диктатуру, так как Он, как слабый человек, более всего верит в физическую силу (других, конечно), т. е. силу, Его защищающую и уничтожающую всех Его действительных и подозреваемых, основательно или по ложным наветам, врагов, причем, конечно, враги существующего неограниченного, самопроизвольного и крепостнического режима, по Его убеждению, суть и Его враги.
Великий Князь Николай Николаевич, после того как мы были у Его Величества по делу пресловутого Биоркского соглашения, уехал к себе в имение, и я его с тех пор не видал до заседания у Государя 15-го. Оказалось, что он тогда только что вернулся с охоты по вызову Государя. Несмотря на то, что я 14-го числа снова советовал Государю ограничиться утверждением моей программы, того же числа кн. Орлов, передавая мне по телефону, чтобы я прибыл на следующий день, 15-го утром, на заседание, сказал мне повеление Государя привезти с собой проект манифеста, «дабы все исходило лично от Государя и чтобы намеченные мною меры в докладе были выведены из области обещаний в область Государем даруемых фактов».
Из этого разговора с Орловым я усмотрел, что он принимает какое-то участие в деле, но какое, я не знал и не придавал ему должного значения, зная Орлова как приятного салонного собеседника, но человека совсем не серьезного и без всякого серьезного образования. Затем я узнал от кн. Н.Д. Оболенского, что он знал о разговоре Орлова со мною по телефону, что вышеприведенная формула была не случайная, а обдуманная, изложенная на записке (шпаргалке) у Орлова.
Впоследствии я узнал, что Государя уговорили издать манифест не потому, что мерам, изложенным в манифесте, сочувствовали, а потому, что дали идею Государю, что я хочу быть президентом Всероссийской Республики и потому я хочу, чтобы меры, долженствующие успокоить Россию, исходили от меня, а не от Его Величества. Вот для того, чтобы расстроить мои планы о президентстве, уговорили Государя, что Он непременно должен издать манифест. Нужно воспользоваться мыслями гр. Витте, а затем можно с ним и прикончить.
Сначала решили ограничиться телеграммой, данной мне 13-го числа, а когда я настаивал, чтобы были приняты более решительные меры, и в случае принятия моей программы просил ее утверждения, тогда уже решили, что в таком случае необходим манифест, дабы я не сделался президентом республики. Как все это не невероятно, но, к сожалению, я пришел к заключению, что это было так. Князь Орлов и другие обер-лакеи Его Величества (не настоящие лакеи, ибо Государь был окружен честными слугами Его физических потребностей) тогда же выказывали опасения о моем президентстве князю Оболенскому. Этот факт и то, что Государь мог, хотя в некоторой степени, действовать под влиянием подобных буффонад, наглядно показывает, каким образом Россия после 8–9 летнего царствования Императора Николая II упала в бездну несчастий и полной прострации.
Как мне впоследствии (после того, как я оставил пост председателя совета министров) рассказывал кн. Николай Дмитриевич Оболенский (до настоящего времени заведующий кабинетом Его Величества), он, усматривая из разговора с кн. Орловым какое-то безумное недоразумение – с одной стороны, недоверие ко мне, а с другой – потребность и, вернее, непреодолимое желание (род нравственного недуга), чтобы я стал во главе правительства, он, кн. Оболенский, решился тогда же устранить это грозное по возможным последствиям и безумное недоразумение.
Зная, что Государь находился совсем в руках своей Августейшей супруги, которая к тому же отлично относилась к кн. Н.Д. Оболенскому, по причинам, о которых я упоминал ранее в настоящих записках, он отправился к ней. Явившись к Императрице, он встал на колени и умолял Императрицу, чтобы Государь не назначал меня председателем совета, объяснив, что из этого ничего, кроме беды, не выйдет, так как он ясно видит, что Государь мне не доверяет, а между тем, он, кн. Оболенский, меня знает, что и я с своей стороны не могу быть в чьих бы то ни было руках послушным инструментом ввиду моего характера, что под 60 лет характер не меняют и что при таком положении вещей, очевидно, дело не пойдет: как только наступят признаки успокоения, Государь будет слушаться других, а я этого не потерплю, буду упрямиться даже в тех случаях, когда при доверчивом отношении друг к другу шел бы на компромиссы, кончится тем, что я в самом непродолжительном времени уйду, возбужу по отношению к себе дурные, мстивые, злонамеренные чувства у Государя и в результате больше всего пострадает дело – Россия и ее Государь.
Ее Величество все сие выслушала молча и отпустила князя Оболенского.
Но после этого, а в особенности когда я покинул пост председателя, Государыня совершенно отвернулась от кн. Оболенского. Прежде он был самый интимный у них в доме человек, теперь он никогда более не приглашаем. Отношения к нему самые формальные, и когда кн. Оболенский остается вместо бар. Фредерикса управлять министерством двора, то всегда стараются устроить так, чтобы доклады его были после двух часов, т. е. после завтрака, так как, когда был раз доклад до завтрака, то Государь был, видимо, в неудобном положении.
Всегда, и не только в Его время, но во время царствования Александра III, если Оболенский находился во дворце, то его приглашали интимно завтракать. После доклада Государь чувствовал, что не пригласить завтракать неудобно, а пригласить – пожалуй – достанется… Бедный Государь… Какой маленький – Великий Благочестивейший Самодержавнейший Император Николай II!
Для того чтобы судить о настроении ближайшей свиты Государя в эти октябрьские дни, достаточно привести следующий факт. Когда мы шли в октябрьские дни на пароход в Петергофе (в течение всего этого времени железная дорога бастовала), на заседание с нами также ехал обер-гофмаршал двора ген. – адъютант граф Бенкендорф (брат нашего посла в Лондоне), человек не глупый, образованный, преданный Государю и из числа культурных дворян, окружающих престол. Он, между прочим, передавал сопровождающему меня Вуичу свои соболезнования, что в данном случае жаль, что у Их Величеств пятеро детей (4 Вел. Княжны и бедный, говорят, премилый мальчик наследник Алексей), так как, если на днях придется покинуть Петергоф на корабле, чтобы искать пристанища за границей, то дети будут служить большим препятствием.
Из вышеприведенной записки, бывшей на контрольном усмотрении Государя Императора, видно, как составлялся манифест. Очевидно, он составлялся на скорую руку, и я до самого момента его подписания думал, что Государь его не подпишет. Он бы его и не подписал, если бы не Вел. Князь Николай Николаевич – мистик, сейчас же вслед за 17 октября обратившийся в обер-черносотенца. Один из редакторов манифеста, почтеннейший кн. А.Д. Оболенский, как я после рассудил, был в состоянии неврастении. Он все-таки твердил мне, что манифест необходим, а через несколько дней после 17 октября пришел ко мне с заявлением, что его сочувствие и толкание к манифесту было одним из величайших грехов в его жизни. Теперь он, по-видимому, уравновесился и смотрит на вещи более здорово. Сам по себе он человек благородный и талантливый, но устойчивым равновесием Бог его мало наградил.
При возвращении из Петергофа с заседания на пароход кто-то проговорился, и я в первый раз услыхал фамилию Горемыкин. Кто-то сказал, что, вероятно, сегодня еще придется тому же пароходу, на котором мы ехали, везти из Петергофа Горемыкина. Как потом оказалось, Его Величество почти одновременно вел два заседания и совещания – одно при моем участии, а другое при участии Горемыкина.
Такой способ ведения дела меня весьма расстроил, я увидел, что Его Величество даже теперь не оставил свои «византийские» манеры, что он не способен вести дело начистоту, а все стремится ходить окольными путями, и так как Он не обладает талантами ни Меттерниха, ни Талейрана, то этими обходными путями он всегда доходит до одной цели – лужи, в лучшем случае помоев, а в среднем случае – до лужи крови или окрашенной кровью.
Если сведение, случайно дошедшее до меня на пароходе о Горемыкине, меня взорвало, то с другой стороны оно меня и обрадовало, так как это дало мне основание уклониться от желания во что бы то ни стало поставить меня во главе правительства.
16-го днем я вызвал по телефону бар. Фредерикса, министра двора, и ему, а равно дворцовому коменданту князю Енгалычеву (так как барон Фредерикс сам затруднялся говорить по телефону) говорил, что до меня дошли сведения, что в Петергофе происходят какие-то совещания с Горемыкиным и Будбергом и что предполагают изменять оставленный мною у Его Величества проект манифеста, что я, конечно, ничего против этих изменений не имею, но под одним условием, чтобы оставить мысль поставить меня во главе правительства, и если же, несмотря на мое желание уклониться от этой чести, меня все-таки хотят назначить, то я прошу показать мне, какие изменения полагают сделать, хотя я остаюсь при мнении, что покуда никакого манифеста не нужно. На это мне бар. Фредерикс ответил, что предполагается сделать только несколько редакционных изменений и что они надеются, что я не буду настаивать для выигрыша времени на том, чтобы мне показали предполагаемые изменения. Я ответил, что я все-таки прошу эти изменения мне показать. Мне ответили, что вечером барон Фредерикс будет у меня и мне изменения покажет. Вечером у меня были братья Оболенские – Алексей и Николай. Они сидели у жены. Барон Фредерикс все не приезжал.
Наконец, он приехал уже за полночь и вместе с директором своей канцелярии Мосоловым (женатым на сестре ген. Трепова). Мы, т. е. я, барон Фредерикс и его помощник кн. Н. Оболенский, уселись, и разговор начался с того, что бар. Фредерикс сказал, что он ошибся, передав мне, что в проекте манифеста сделаны лишь редакционные изменения, а что он изменен по существу, и мне предъявили оба проекта, с указанием на один из них, на котором остановились. Все эти экивоки, какая-то недостойная игра, тайные совещания, при моей усталости от поездки в Портсмут и болезненном состоянии, меня совсем вывели из равновесия. Я решил внутренне, что нужно с этим положением покончить, т. е. сделать все, чтобы меня оставили в покое. Поэтому я отверг предъявленные мне анонимные, кем-то тайно от меня составленные проекты манифеста. Они и по существу не могли быть приняты в предложенном виде. Если бы в это решающее на много лет судьбы России время, вели дело честно, благородно, по-царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности несомненно привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками и документы составлялись наскоро без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета.
Что же касается других тайных советчиков и царской дворни – кн. Орлова, кн. Енгалычева и пр., – то с ними никакого разговора, конечно, ни я, ни другой серьезный человек вести не мог. Эти люди могут быть только домашними советчиками бедного Императора Николая II. Я сделал все для того, чтобы меня оставили в покое.
Я, с свойственною моему характеру резкостью, просил бар. Фредерикса передать Государю, что я неоднократно ему докладывал, что ныне не следует издавать манифеста, и вновь прошу доложить об этом моем мнении Его Величеству, но если Его Величество все-таки хочет манифест, то я не могу согласиться на манифесты, несогласные с моею программою, без утверждения коей я не могу принять на себя главенство в правительстве, что из всего я усматриваю, что Государь мне не доверяет, поэтому Он сделает большую ошибку, меня назначив на пост председателя, что Ему следует назначить одного из тех лиц, с которыми Он помимо меня совещается и которые составили предлагаемые проекты манифестов.
Все это я говорил таким тоном, что был уверен, что после этого меня оставят в покое. Во время этого разговора, вследствие моего вопроса – знает ли обо всем происходящем ген. Трепов, так как я с ним ни о чем не говорил и видел его только раз, на заседании, которое было у меня, барон мне ответил, что они потому поздно и приехали, что засиделись у Трепова, читая ему все проекты.
Причем бар. Фредерикс теперь говорит, что будто бы он мне тогда говорил, что Трепов сделал какие-то замечания по поводу редакции манифеста. Ни я, ни кн. Оболенский этого не помним, но, может быть, что-либо в этом роде он и сказал, но так как я отрицал необходимость манифеста в данный момент, а, с другой стороны, думал только о том, чтобы кончить эту игру в каш-каш, то на заявление бар. Фредерикса об мнении Трепова я не обратил никакого внимания. Да мне были совершенно безразличны мнения Трепова о государственных вопросах. Мы расстались с бар. Фредериксом поздно ночью, часа в два, и расстались в довольно возбужденном состоянии.
Когда он уехал и я остался один, я начал молиться и просить Всевышнего, чтобы Он меня вывел из этого сплетения трусости, слепости, коварства и глупости. У меня была надежда, что после всего того, что я наговорил бар. Фредериксу, меня оставят в покое.
На другой день я снова по вызову поехал в Петергоф. С парохода я прямо отправился к бар. Фредериксу. Приезжаю и спрашиваю его – ну что, барон, передали все Государю, как я вас об этом просил? – Передал, ответил барон. – Ну и слава Богу, меня оставят в покое. – Нисколько, манифест будет подписан в редакции, вами представленной, и ваш доклад будет утвержден. – Как же это случилось? – Вот как: утром я подробно передал Государю наш ночной разговор; Государь ничего не ответил, вероятно, ожидая приезда Вел Кн. Николая Николаевича. Как только я вернулся к себе, приезжает Великий Князь. Я ему рассказываю все происшедшее и говорю ему – следует установить диктатуру, и ты (бар. Фредерикс с Великим Князем был на ты) должен взять на себя диктаторство. Тогда Великий Князь вынимает из кармана револьвер и говорит – ты видишь этот револьвер, вот я сейчас пойду к Государю и буду умолять Его подписать манифест и программу гр. Витте, или Он подпишет, или я у Него же пущу себе пулю в лоб из этого револьвера, и с этими словами он от меня быстро ушел.
Через некоторое время Великий Князь вернулся и передал мне повеление переписать в окончательный вид манифест и доклад и затем, когда вы приедете, привезти эти документы Государю для подписи.
Это сообщение бар. Фредерикса меня весьма озадачило, я понял, что выхода более нет.
Впоследствии ген. Мосолов, директор канцелярии министра двора, рассказывал мне следующее: «Утром после того, что мы были у вас, я пришел к барону, у него в это время находился Великий Князь Николай Николаевич. Великий Князь спешно вышел от барона, тогда барон мне сказал: „Нет, я не вижу иного выхода, как принятие программы гр. Витте, я все рассчитывал, что дело кончится диктатурой и что естественным диктатором является Великий Князь Николай Николаевич, так как он безусловно предан Государю и казался мне мужественным. Сейчас я убедился, что я в нем ошибся, он слабодушный и неуравновешенный человек. Все от диктаторства и власти уклоняются, боятся, все потеряли головы, поневоле приходится сдаться гр. Витте”. „Что произошло между бароном и Великим Князем, мне тогда барон не объяснил», – добавил генерал Мосолов.
Впоследствии он мне рассказывал, как Великий Князь, испугавшись, торопливо вырвал у Государя манифест и заставил принять программу гр. Витте. Под каким влиянием Великий Князь тогда действовал, мне было неизвестно. Мне было только совершенно известно, что Великий Князь не действовал под влиянием логики и разума, ибо он уже давно впал в спиритизм и, так сказать, свихнулся, а, с другой стороны, по «нутру» своему представляет собою типичного носителя неограниченного самодержавия или, вернее говоря, самоволия, т. е. «хочу и баста».
Не удивительно поэтому, что уже через несколько недель после 17 октября я узнал, что Великий Князь находится в интимных отношениях с главою начинающей образовываться черносотенной партии, т. е. с пресловутым мазуриком Дубровиным, а затем он стал почти явно во главе этих революционеров правой.
Они, ни по приемам своим, ни по лозунгам (цель оправдывает средства), не отличаются от крайних революционеров слева, они отличаются от них только тем, что революционеры слева – люди, сбившиеся с пути, но принципиально большею частью люди честные, истинные герои, за ложные идеи жертвующие всем и своею жизнью, а черносотенцы преследуют в громадном большинстве случаев цели эгоистические, самые низкие, цели желудочные и карманные. Это типы лабазников и убийц из-за угла. Они готовы совершать убийства так же как и революционеры левые, но последние большею частью сами идут на этот своего рода спорт, а черносотенцы нанимают убийц; их армия – это хулиганы самого низкого разряда.
Благодаря влиянию Великого Князя Николая Николаевича и Государь возлюбил после 17 октября больше всех черносотенцев, открыто провозглашая их как первых людей Российской Империи, как образцы патриотизма, как национальную гордость. И это таких людей, во главе которых стоят герои вонючего рынка, Дубровин, гр. Коновницын, иеромонах Иллиодор и проч., которых сторонятся и которым во всяком случае порядочные люди не дают руки.
Мне долго не было точно известно, что побудило Великого Князя так ревностно перед 17 октября стоять за тот переворот, который был совершен 17 октября. Я был только убежден, что между прочим трусость, во всяком же случае растерянность.
Затем уже более чем через год после этого события поведение Николая Николаевича перед 17 октября мне объяснил П.Н. Дурново влиянием на него главы одной из рабочих партии Ушакова. Дурново ранее, нежели в моем министерстве стал министром внутренних дел, был все время товарищем министра при Сипягине, Плеве, Мирском и Булыгине и заведовал ближайшим образом почтами и телеграфом, а, следовательно, и всей перлюстрацией, потому и знал многое, чего другие не знали.
Это сообщение Дурново меня крайне удивило, и так как Ушакова я знал, так как он был видным рабочим экспедиции заготовления государственных бумаг, когда я был министром финансов, то я начал его искать, нашел и просил ко мне зайти.
По возвращении моем из Америки в сентябре 1905 года он с несколькими рабочими являлся меня поздравить, затем, во время событий октября 1905 года, он у меня не был, после 17 октября он несколько раз заходил хлопотать об рабочих экспедиции и об урегулировании им рабочей платы после общей забастовки рабочих, бывшей в Петербурге. В октябрьские дни Ушаков не пристал к партии анархической, руководившей всей забастовкой (Носарь, Троцкий и пр.), и образовал малочисленную партию, которая по тем временам считалась крайне консервативной, а потому она преследовалась так называемым советом рабочих, который в октябрьские дни держал в руках взбунтовавшихся рабочих на всех почти фабриках.
Совет же рабочих состоял преимущественно из анархистов-революционеров. Когда в 1907 году пришел ко мне Ушаков, то я его спросил, правда ли, что в октябре 1905 года это он повлиял на Великого Князя Николая Николаевича, чтобы он настаивал на немедленном введении конституции. Ушаков мне ответил, что это действительно так было, тогда я его попросил написать мне, как именно это происходило и кам он был побужден к такой роли.
Вследствие моей просьбы он мне на другой день представил записку, которая хранится в моем архиве. Сущность записки заключается в том, что он в октябрьские дни и до этого времени вел борьбу, имеет за собою некоторую часть рабочих, с революционным рабочим движением, во главе которого стоял Носарь (Хрусталев), что его ввел к Николаю Николаевичу некий Нарышкин, с которым его познакомил кн. Андроников, что это было накануне 17 октября и что он убеждал Великого Князя, чтобы Государь дал конституцию, как необходимую меру, чтобы выйти из тяжелого положения. Кн. Андроников – это личность, которую я до сих пор не понимаю; одно понятно, что это дрянная личность. Он не занимает никакого положения, имеет маленькие средства, не глупый, сыщик не сыщик, плут не плут, а к порядочным личностям, несмотря на свое княжеское достоинство, причислиться не может.
Он не кончил курса в пажеском корпусе, хорошо знает языки, но малого образования. Он вечно занимается мелкими политическими делами, влезает ко всем министрам, Великим Князьям, к различным общественным деятелям, постоянно о чем-то хлопочет, интригует, ссорит между собой людей, что доставляет ему истинное удовольствие, оказывает нужным ему людям мелкие услуги, конечно, он ухаживает лишь за теми, кто в силе или в моде, и которые ему иногда открывают к себе двери. Это какой-то политический мелкий интриган из любви к искусству.
Нарышкин – это не из тех настоящих Нарышкиных, за одним из братьев коих замужем моя дочь, с этими Нарышкиными он не имеет ничего общего. По существу, это дворянский «jeune premier», промотавший свое состояние, ничего в жизни не делавший, человек петербургского общества, спортсмен – охотник, и по охоте компаньон, а потому и близкий Николаю Николаевичу. Он повлиял и ввел Ушакова к Великому Князю. Очень может быть, что его познакомил с Ушаковым всюду проникающий кн. Андроников. Впрочем, в это время даже умные люди, прожившие деловую жизнь, теряли голову, а тем, у которых головы никогда не было, ее и терять было не нужно.
В совещаниях с Государем, о которых говорится в вышеприведенной справке, я, конечно, более или менее подробно высказывал свои суждения, но старался быть возможно объективнее, дабы не повлиять односторонне на Его Величество. Во всех моих суждениях я подробно развивал мысли, изложенные в докладе, вышеприведенном, опубликованном 17 октября вместе с манифестом, и все высказывал, что мысли эти составляли мое убеждение, к которому я пришел после обильного государственного опыта, и с которым пребываю доныне, и с которым умру, но что все-таки это есть мое субъективное убеждение, что есть и другие мнения, а потому постоянно говорил и советовал Его Величеству выслушать тех, которые держатся других взглядов. В особенности я обращал внимание на мысль об учреждении диктатуры. Что касается манифеста, то я не считал удобным издавать какой бы то ни было манифест, настоятельно рекомендуя только твердо утвердить мой всеподданнейший доклад (быть по сему, утверждаю – или что-либо равносильное), но когда, вопреки моему совету, непременно пожелали немедленно издать манифест и когда за моей спиной начали фабриковать манифесты, то, вопреки моему желанию, был спешно составлен манифест (Вуичем и кн. А.Д. Оболенским), и я настаивал, что, если непременно хотят манифест, то я не могу допустить иного манифеста, кроме того, который я поднес. Несомненно, что по крайней спешности, взбаламученности, манифест явился не в совсем определенной редакции, а главное, неожиданно.
Провинция, находившаяся в возбужденном состоянии, неожиданным появлением манифеста в некоторых местах, где власти были трусливы, сразу пришла в горячку. В некоторых местах крайние манифестации в одном направлении вызвали манифестации с противоположной стороны.
В иных местах эти реакционные манифестации, иногда связанные с погромами, конечно, «жидов», были если не организованы, то поощряемы местным начальством. Таким образом, манифест 17 октября по обстановке, в которой он появлялся, отчасти способствовал многим беспорядкам, вследствие своей неожиданности и растерянности на местах. Этого именно я и боялся, вследствие чего, между прочим, я высказался против манифеста. Кроме того, манифест наложил печать спешности на все остальные действия правительства, так как, предрешив и установив принципы, он, конечно, не мог установить подробности даже в крупных чертах. Пришлось все вырабатывать спешно, при полном шатании мысли, как на верху, так и в обществе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.