Электронная библиотека » Сергей Витте » » онлайн чтение - страница 74

Текст книги "Воспоминания"


  • Текст добавлен: 15 марта 2023, 16:45


Автор книги: Сергей Витте


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 74 (всего у книги 110 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А убийцы из союза русского народа «жидов», а в особенности больших «жидов» – Герценштейна, Иоллоса, или поощряются, или же скрываются, если не за фалдами, то за тенью министров или лиц еще более их влиятельных.

Можно быть сторонником смертной казни, но Столыпинский режим уничтожил смертную казнь и обратил этот вид наказания в простое убийство, часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению. Одним словом, явилась какая-то мешанина правительственных убийств, именуемая смертными казнями. Если бы требования г. Проппера от имени прессы, по крайней мере в присутствии почти всех представителей, сделал представитель какого-либо крайне левого листка, социалистического или анархического направления, я бы его понял, но в устах Проппера, при молчаливом участии остальных представителей печати, требования эти для меня служили признаком обезумения прессы. Проппер также при одобрении всех представителей прессы заявил требование об немедленном удалении ген. Трепова.

Само собой разумеется, что, раз я стал председателем совета министров, диктатор Трепов оставаться не мог, но такое требование в устах Проппера лишило меня возможности сейчас же расстаться с Треповым, который, запутавшись, жаждал удалиться к более благоприятной для своей особы роли, и, вопреки просьбы Трепова, дать ему сейчас же возможность улепетнуть, я был вынужден задержать его некоторое время (недели две), так как немедленное удаление его имело бы вид моей слабости, т. е. слабости власти, мне врученной. И, опять-таки, кто предъявил это требование? Господин Проппер – тот самый, который ранее, а, вероятно, и после, готов бы был поспать в приемной часок, другой, чтобы затем выхлопотать у Его Высокопревосходительства для своей газеты ту или другую льготу… Далее г. Проппер требовал всеобщей амнистии, и опять столь же нахальным тоном.

При подобных требованиях для меня было ясно, что опереться на прессу невозможно и что пресса совершенно деморализована. Единственные газеты, которые не были деморализованы, это крайне левые, но пресса эта открыто проповедовала архидемократическую республику. Вся полуеврейская пресса, типичным представителем которой являлся Проппер, вообразила, что теперь власть в их руках, а потому самозабвенно нахальничала, вся же правая поджала совсем хвост и, чувствуя, что именно те принципы, которые она так яро проповедовала (принципы самодержавия, понимаемого не как высокий долг святого служения народу, а как забава человека, по умственному развитию вечно остающегося полуребенком и делающего то, что ему приятно), привели отечество в позорное состояние, замолкла и ожидала, куда судьба направит Россию. Наконец, везде наибольший успех, с точки зрения коммерции (а все-таки главный стимул, направляющий большую часть прессы, это денежная выгода), имеют газеты типа «чего изволите», этим же газетам в то время было выгодно быть левыми, ибо этими левыми мыслями была поглощена почти вся читающая Россия.

Затем они поправели, а теперь черносотенствуют. Разительный пример такого направления представляет весьма талантливая и влиятельная газета «Новое Время», представляющая тип газетной коммерции, хотя сравнительно довольно чистоплотной и в некотором роде патриотической. Это все-таки одна из лучших газет.

Итак, ожидать помощи от помутившейся прессы я не мог, напротив того, газеты или желали, чтобы я был пешкою в их руках, или же ожидали тех или иных от меня благ: непосредственных (объявления, субсидии) или посредственных в смысле установления дальнейшего того или другого более или менее спокойного или, по крайней мере, определенного бытия. Через несколько дней после этого собеседования или, так сказать, конференции я узнал, в чем дело. Еще до 17 октября, в последние месяцы диктаторства Трепова, образовались всякие союзы, т. е. союзы различных профессий – союз наборщиков, союз техников и инженеров и т. п., и эти союзы представляли апофеоз русской революции осени 1905 года, они руководили забастовками и принципиальным ослушанием правительству. В это же время был образован союз прессы в Петербурге, в этом союзе приняли участие почти все издания, в том числе и «Новое Время».

Союзом было решено не подчиняться цензурной администрации и, в случае напора правительственных властей, устраивать своего рода забастовки и пассивное сопротивление. В союз этот вошли и консервативные издания, т. е. консервативная пресса «чего изволите», потому что в то время, начиная с Гапоновской демонстрации рабочих с расстрелом сотней из них, приобрели особую силу всякие рабочие союзы, а в том числе союз наборщиков. Можно сказать, что редакции были в руках своих рабочих – наборщиков, а потому не только ввиду общего тяготения к либеральным идеям, но и по карманным соображениям, почти все газеты революционировали и, во всяком случае, значительно способствовали революционированию масс или, точно говоря, внесению в массы самых смутных течений, в общем сводящихся к опорочиванию существовавшего режима и к водворению общей ненависти как к режиму, так и к его слугам.

Вот почему, когда Проппер предъявлял мне, как председателю совета министров, нахальные требования, он встречал молчаливое согласие с ним представителей всей петербургской прессы. Конечно, Проппер от имени прессы предъявил требование и о полной свободе прессы, на что я ответил, что, покуда не будет издан новый закон о печати, должен исполняться старый, но что я ручаюсь, что цензура будет держать себя в смысле оповещенной манифестом 17 октября свободы слова. Это я и исполнил.

Вся пресса должна признать, что никогда в России, считая до сегодняшнего дня, печать не пользовалась фактически такою свободою, какою она пользовалась во время моего министерства. Никакие нападки на меня и мое министерство, делаемые в самых грубых и лживых формах, за время моего министерства не вызвали ни одной репрессивной меры. Были приняты меры против некоторых газет лишь через некоторое время после 17 октября, когда появился манифест союза рабочих, требующий прекращения внесения золота в кассы, востребования вкладов из сберегательных касс и вообще вносивший общую панику в публику относительно состоятельности государства исполнить принятые на себя обязательства; и то меры эти были приняты только относительно тех газет, которые не желали исправить свою ошибку, которые как бы являлись солидарными с революционным манифестом, который имел в виду поставить государство в положение банкротства.

Конечно, ни одно правительство самой наилиберальнейшей страны не допустило бы или, вернее, не оставило бы безнаказанным такие явно революционные выступы, причем выступы со сведениями заведомо ложными, рассчитанными на невежество толпы и общую умственную и душевную смуту или, вернее, на общий психический кавардак. Подобные революционные выступы, широко поддерживаемые прессой, имели решительные успехи: так, в самое короткое время было взято из сберегательных касс вкладов более чем на 150 милл. руб. Такая паника после несчастной войны, стоившей около 2500 милл. руб., конечно, поставила наши финансы и денежное обращение в самое трудное, скажу, отчаянное положение, и одной из главных моих задач явилось не допустить государственные финансы до банкротства. Но об этом я буду иметь случай говорить дальше.

Возвращаясь к сказанному инциденту с манифестом совета союза рабочих, вспоминаю маленький, но характеристичный случай, происшедший с «Новым Временем», рисующий моральное состояние прессы в то время и специально аллюры газеты «чего изволите», т. е. «Нового Времени».

Когда появился сказанный манифест, я собрал совет министров, на котором было принято решение, что относительно тех газет, которые его пропечатают, с целью его распространения, будут приняты экстраординарным меры. Зная давно Алексея Сергеевича Суворина, зная всю вертлявость «Нового Времени» и желая уберечь Алексея Сергеича от урона, после принятого советом решения я его вызвал по телефону и имел с ним приблизительно следующий коллоквиум:

«Вы знаете о появившемся возмутительнейшем манифесте, прямо враждебном родине?» – «Да, слыхал». – «Ну, как же вы думаете к нему отнестись, думаете отпечатать в утреннем номере?» – «Не знаю». – «А я вам советую узнать». – «Кажется, мои его завтра выпустят, что я с ними сделаю?» – «Ну, Алексей Сергеевич, предупреждаю вас, что вам, т. е. „Новому Времени“, от этого не поздоровится, а затем делайте, как хотите». Далее я оборвал разговор.

На другой день вышло «Новое Время» без манифеста. По справке оказалось, что манифест был набран и должен был появиться через несколько часов в «Новом Времени», но мое предупреждение всполошило Суворина, который забил тревогу, и манифест был выпущен.

Вообще, в то время газеты были в руках наборщиков, так как издатели, руководимые коммерческим расчетом, опасались забастовок. «Новое Время», в том числе Алексей Сергеевич Суворин и пресловутый Меньшиков, висли между адом и раем, а когда мне удалось погасить пароксизмы революции, то эти самые господа самым наглым образом начали обвинять меня в слабости, совсем упуская из виду, что, если они сожалеют об недостаточной силе плети и расстрелов, то ведь они сами прежде всего должны бы были испробовать на себе плеточный способ лечения от умопомешательства.

Само собой разумеется, что после 17 октября не мог остаться в моем министерстве воплощенный интриган Великий Князь Александр Михайлович, да, в сущности, не мог остаться ни в каком министерстве при режиме, основанном на народном представительстве, т. е. на парламентах. Поэтому явился вопрос, что же мне делать с этим великокняжеским ублюдком, созданным из одного отделения департамента торговли и мануфактур министерства финансов. Я мог или вернуть эту часть министерству финансов, а то, что было взято из министерства путей сообщения (порты), вернуть в это министерство, или образовать из него министерство торговли, выделив из министерства финансов, которое было вместе с тем и министерство торговли, все, что касается торговли и промышленности. Я решился на последнее, и Его Величество изъявил свое согласие. Но тут явилось некоторое замедление, так как мне нужно было предупредить об этом моем решении министра финансов Коковцева, представляющего собою пузырь, наполненный петербургским чиновничьим самолюбием и самообольщением. До того времени вопрос об управлении торгового мореплавания несколько дней находился в воздухе, но Великий Князь Александр Михайлович удалился, и временно остался его помощник Рухлов (нынешний министр путей сообщения), который знал, что должен будет из министерства моего тоже удалиться, так как я не желал иметь в его лице соглядатая Великого Князя Александра Михайловича.

В первые дни после 17 октября было необходимо решить вопрос о назначении, вместо генерала Глазова, министра народного просвещения. Это назначение было особенно важно, так как все учебные заведения министерства народного просвещения или бастовали, или занимались более политикою, нежели учением. Политика проникла и во все средние, как мужские, так и женские учебные заведения. Я остановился на члене Государственного Совета и сенаторе, известном юристе-криминалисте, заслуженном профессоре Петербургского университета Таганцеве, человеке весьма либеральных, но разумных идей, пользовавшемся большою популярностью в университетском мире, поныне находящемся в Государственном Совете на хребте или переломе так называемого центра (столыпинских угодников) и левых. Я просил его заехать ко мне. Он приехал, и я ему передал мое предложение занять пост министра народного просвещения, на что Его Величество изъявил согласие. При этом я ему советовал взять в товарищи Постникова, декана экономического отделения (ныне директора) Петербургского политехникума.

Против последнего он не возражал, а относительно поста министра народного просвещения просил дать подумать сутки, причем он мне заявил, что он чувствует себя несколько больным нервами.

Кто в это время не был болен нервами? И я тоже был совсем болен, особливо после поездки в Америку.

У меня также был Постников, я его предупредил о предположении предложить ему пост товарища министра народного просвещения и просил его повидаться с Таганцевым. На другой день они оба пришли и произошло следующее. Таганцев, очень взволнованный, заявил мне, что он не чувствует себя в силах принять мое предложение, я его начал уговаривать, и это продолжалось несколько минут. Он схватил себя за голову и с криком «не могу, не могу» убежал из моего кабинета; я вышел за ним, но его уже не было, он схватил пальто и шапку и убежал. Постников мне говорил, что он его тоже пробовал уговаривать, но не смог. По-видимому, в то время перспектива получить бомбу или пулю никого не прельщала быть министром.

Затем я решил, ранее чем решать дальнейшие вопросы о министерстве, призвать общественных деятелей, которым можно было бы предложить войти в министерство. Я остановился на Шипове (известном земском деятеле, затем бывшем членом Государственного Совета от Московского земства), полагая предложить ему пост государственного контролера, Гучкове (нынешнем лидере октябристов в Государственной Думе, а до 17 октября шедшем вместе с кадетами Милюковым, Маклаковым, Герценштейном и пр.), полагая предложить ему пост министра торговли, князе Трубецком (профессоре Московского университета, тогда профессоре Киевского университета, затем члене Государственного Совета), М.А. Стаховиче (предводители Орловского дворянства, ныне члене Государственного Совета), которому я предполагал предоставить место одного из товарищей министров, наконец, кн. Урусове (бывшем при Плеве Кишиневским, а потом Тверским губернатором, затем членом первой Государственной Думы), брате жены несчастного Лопухина. Шипова я лично знал, хотя мало, и во всяком случае он такой человек, убеждения которого можно разделять или не разделять, но которого нельзя не уважать, так как он чисто и честно провел свою долговременную общественную жизнь.

Гучкова я лично совсем не знал, знал, что он из купеческой известной московской семьи, что он университетский, бравый человек и пользовался в то время уважением так называемого съезда общественных (земских и городских) деятелей. Я после узнал, что это тот самый Гучков, которого я уволил из пограничной стражи Восточно-китайской дороги, года два или три до моего с ним знакомства. По-видимому этот эпизод оставил в Гучкове довольно кислое ко мне расположение.

Стаховича я ранее порядочно знал. Это очень образованный человек, в полном смысле «gentilhomme», весьма талантливый, прекрасного сердца и души, но человек увлекающийся и легкомысленный русскою легкомысленностью, порядочный жуир. Во всяком случае это во всех отношениях чистый человек. Он также все время участвовал в съезде общественных деятелей до 17 октября и после, до первой Думы, куда он был выбран от Орловской губернии членом. Зная и рассчитывая, что он будет выбран, он от всякого правительственного поста в разговоре со мной отказался, но все время участвовал в совместных совещаниях сказанных общественных деятелей со мною. Вероятно, у того или другого из этих деятелей есть мемуары о нашем совещании, с объяснениями, почему мы разошлись.

Очень жаль, что я их не прочту, ибо я старее их летами.

Князя Трубецкого я тоже лично знал, но он был брат другого профессора князя Трубецкого, который Государю сказал прогремевшую речь и стал этим весьма популярен. Я говорю о речи, сказанной им, когда он с некоторыми общественными деятелями, в том числе Петрункевичем, был принят Государем уже во время диктаторства Трепова.

Трепов имел наивную мысль, что, если Государь примет им выбранных из числа бунтующих рабочих после гапоновской истории, a затем таких же бунтующих общественных деятелей и скажет им по шпаргалке речь более или менее такого содержания:

«Я знаю ваши нужды, мною будут приняты меры, будьте покойны, верьте мне, тогда все пойдет прекрасно», то бунтующие растают, публика прольет слезы и все пойдет по-старому; что подобные слова могут заставить забыть всю ужасную войну и всю мальчишескую политику, к ней приведшую, политику исключительного Царского произвола: «Хочу, а потому так должно быть».

Этот лозунг проявлялся во всех действиях этого слабого Правителя, который только вследствие слабости делал все то, что характеризовало Его царствование, – сплошное проливание более или менее невинной крови и большею частью совсем бесцельно…

Независимо от престижа брата, князь Трубецкой и лично пользовался в университетской среде прекрасной репутацией. Когда я затем, перед совещанием с вышепоименованными общественными деятелями в первый раз увидел и познакомился с князем Трубецким, сделал ему предложение занять пост министра народного просвещения и начал с ним объясняться, то сразу раскусил эту натуру. Она так открыта, так наивна и вместе так кафедро-теоретична, что ее не трудно сразу распознать с головы до ног.

Это чистый человек, полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизгаженном (союз русского народа) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он вообще может быть министром и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания – «кажется, вы правы».

О князе Трубецком я, конечно, ранее слышал, но о князе Урусове совсем не слыхал. Князь Н.Д. Оболенский, уже назначенный обер-прокурором Святейшего Синода, мне его усиленно рекомендовал в министры внутренних дел. Я расспрашивал о его карьере, она оказалась без каких бы то ни было изъянов, если не считать изъяном невозможность ужиться с бессовестно-полицейскими приемами Плеве, но у меня явилось сомнение в том, может ли он занять столь ответственный пост, как министра внутренних дел и полиции, ввиду полной неопытности его в делах полиции, особливо русской полиции, особого рода после всех провокаторских приемов, насажденных Плеве и Треповым, которые теперь начали проявляться (шила в мешке не утаишь), т. е. выплыли наружу (Азеф, Гартинг), несмотря на все желание Столыпина эти скандальные истории затушить.

Я высказал мои сомнения кн. Оболенскому, прося его не говорить кн. Урусову, что ему я намерен предложить именно пост министра внутренних дел, хотя князь Оболенский старался парировать мои сомнения соображением, что кн. Урусов очень тонкий человек и сумеет овладеть деликатным полицейским делом в Империи, преимущественно полицейской, а при теперешнем конституционном режиме Столыпина – Империи архиполицейской, ибо суд окончательно подчинился полиции.

Я решил всех вышеупомянутых деятелей вызвать сразу, дабы иметь общее собеседование, что и поручил сделать князю Оболенскому, но приезд их замедлился, так как некоторые отсутствовали из их постоянного местожительства, а затем забастовка железных дорог задержала (например, князя Урусова, который оказался в Ялте) съезд на несколько дней.

Когда князь Урусов приехал и я с ним познакомился, он на меня произвел прекрасное впечатление, но мое предположение о том, что он не может сразу занять в такое трудное время пост министра внутренних дел, подтвердилось из разговоров с ним. Было ясно, что он не будет иметь достаточный авторитет.

Я очень мало встречался с кн. Урусовым во время моего премьерства (он принял пост товарища министра внутренних дел), а после моего премьерства я его ни разу до сего времени не видал, но я не знаю ни одного до сего времени факта, который бы дурно рекомендовал его – князя Урусова. Я его считаю человеком порядочным, чистым, очень неглупым, но несколько увлекшимся. Но разве он один увлекся?..

По крайней мере он увлекся не эгоистично, а идейно, и остался верным себе. А г. Гучков, ведь он исповедывал те же идеи, был обуян теми же страстями, как и кн. Урусов, и проявлял их более демонстративно, как до 17 октября, так и после, а как только он увидал народного «зверя», как только почуял, что, мол, игру, затеянную в «свободы», народ поймет по-своему, и именно прежде всего пожелает свободы – не умирать с голода, не быть битым плетьми и иметь равную для всех справедливость, то в нем – Гучкове, сейчас же заговорила «аршинная» душа, и он сейчас же начал проповедывать: «Государя ограничить надо не для народа, а для нас, ничтожной кучки русских, дворян и буржуа-аршинников определенного колера».

Итак, я был лишен возможности составить новое министерство, сочувствующее 17 октябрю или, по крайней мере, понимающее его неизбежность в течение ближайших недель, что, конечно, содействовало общей неопределенности, растерянности власти в ближайшие 10–12 дней после 17 октября. Я это предвидел, что ясно из изложения моего, как появилось 17 октября.

В сущности, я должен был в это время один управлять Россией – Россией поднявшеюся, революционировавшеюся, не имея в своих руках никаких орудий управления сложным механизмом Империи, составляющей чуть ли не 1/5 часть всей земной суши с 150-миллионным населением. Если к этому прибавить, что забастовка железных дорог, а потом почты и телеграфа мешали сообщениям, передаче распоряжений, что 17 октября для провинциальных властей упало как гром на голову, что большинство провинциальных властей не понимало, что случилось, что многие не сочувствовали новому положению вещей (например, Одесский градоначальник Нейдгардт), что многие не знали, в какую им дудку играть, чтобы в конце концов не проиграть, что одновременно действовала провокация, преимущественно имевшая целью создавать еврейские погромы, провокация, созданная еще Плеве и затем, во время Трепова, более полно и, можно сказать, нахально организованная, то будет совершенно ясно, что в первые недели после 17 октября проявилась полная дезорганизация власти, как говорится, «кто шел в лес, а кто по дрова», одним словом, можно сказать, действовала сломанная неорганизованная власть, которую потом окрестили растерянной властью.

Я, с своей стороны, знаю, что я был безвластный, а затем все время моего премьерства, с властью, оскопленною вечною хитростью, если не сказать, коварством Императора Николая II, но никогда, ни во время моего министерства (с 20 октября 1905 г. по 20 апреля 1906 г.), ни после его, когда правые организации не без ведома Царского Села, если не Императора, организовали против меня охоту, как на дикого зверя, посредством адских машин, бомб и револьверов, ни в настоящее время я себя не чувствовал и не чувствую растерянным.

Я теперь себя чувствую серьезно нервно расшатанным – расшатанным вследствие разочарования во многих из тех знаменосцев, которые ныне держат знамена, которым мои предки и я всю свою жизнь служили и которым я не изменю до гроба, несмотря на все горькие и стыдные чувства, которые возбуждают во мне эти знаменосцы и, главнейше, их Царственный Глава.

Еще до 17 октября у меня был товарищ министра внутренних дел Дурново (Петр Николаевич), который мне высказывал, что, покуда будет у власти Трепов, будет произвол, покуда же будет произвол, будут все революционные выступы. То же он счел нужным высказать и немедленно после 17 октября, когда, вследствие оставления поста Булыгиным, он начал самостоятельно заведовать теми частями министерства внутренних дел, которых не касался Трепов или, вернее говоря, которых он считал возможным не касаться. При этих свиданиях он мне намекал, что единственно, кто мог бы удовлетворить требованиям для поста министра внутренних дел, это он. Он действительно прошел службу, давшую ему обширный опыт. Будучи сперва морским офицером, при преобразовании судебных учреждений в России, он сделался судебным деятелем и дослужился до товарища прокурора судебной палаты в Киеве. Я сам несколько раз слышал от графа Палена, который был министром юстиции в самые лучшие времена новых судебных учреждений, в первое десятилетие после их постепенного введения, что он уже тогда, в семидесятых годах, хорошо знал судебного деятеля Дурново и ценил его способности и энергию.

В начале восьмидесятых годов он – Дурново – был назначен директором департамента полиции вместо Плеве, назначенного товарищем министра, того Плеве, который еще не износил свою либеральную шкуру, в которой он преклонялся перед графом Лорис-Меликовым, хотевшим положить начало народного представительства, и затем перед графом Игнатьевым, носившимся с идеею земского собора, что в наши времена (после преобразований, начиная с Петра Великого) означает заведомый или наивный самообман.

Я очень мало, даже почти совсем не знаю деятельности Дурново как директора департамента полиции, я имел лишь несколько раз случай слышать от лиц, имевших несчастие поделом или невинно попасть под ферулу этого заведения, что Дурново был директором довольно гуманным, но знаю по слухам причину его ухода. Дурново имел и до сего времени сохраняет некоторую слабость к женскому полу, хотя в смысле довольно продолжительных привязанностей. Будучи директором департамента, он увлекся одной дамой довольно легкого поведения и затем употребил своих агентов, чтобы раскрыть измену этой дамы с испанским послом посредством вскрытия из ящика стола сего посла писем этой дамы к послу. Затем, конечно, он сделал сцену этой особе, находившейся у него на содержании. Все это осталось бы неизвестным, если бы в данном случае дело не касалось испанского посла, который возьми да и напиши об этом Императору Александру III, и если бы не царствовал такой Император, который имел отвращение ко всему нравственно нечистому. Император написал такую резолюцию, обозвавши виновного соответствующим данному случаю эпитетом, что тот должен был немедленно покинуть место директора департамента полиции, с каковым положением связана большая власть и значительные денежные средства в безотчетном распоряжении.

Министр внутренних дел Иван Николаевич Дурново (совсем не родственник Петру Николаевичу) еле-еле уговорил Государя не увольнять его совсем, а назначить в Сенат. Таким образом, он – П.Н. Дурново – был довольно долго в Сенате и все время отличался между сенаторами разумно-либеральными идеями; особливо Дурново являлся всегда в Сенат защитником евреев, когда слушались дела, в которых администрация старалась софистическими толкованиями сузить и без того крайне узкие и несправедливые законы для еврейства.

Таким образом, П.Н. Дурново являлся в Сенате сенатором, на которого обращали внимание и с логикой которого считались. Я же его лично не знал впредь до следующего эпизода. Как-то раз, уже тогда, когда министром внутренних дел был Сипягин, мне докладывают, что сенатор П.Н. Дурново просит меня его принять. Я его принял, и он сразу, в первый раз меня увидавши, отрекомендовавшись мне, просил меня выручить его из большой беды.

Он играл на бирже и проигрался: чтобы его выручить, ему нужно было безвозвратно шестьдесят тысяч рублей. Я ему ответил, что сделать это не могу и не имею никакого основания просить об этом Его Величество. Он меня на это спросил, как я поступлю, если ко мне обратится с подобною просьбою министр внутренних дел Сипягин. Я ему сказал, что, несмотря на наши добрые с ним – Сипягиным – отношения, я ему откажу и советую, если он – Сипягин – обратится к Его Величеству, тоже меня оставить в стороне, ибо я буду противиться и Государю.

На другой день я встретился с Сипягиным, и он меня спросил, как я отношусь к П.Н. Дурново; я ему ответил, что к деятельности его в Сенате я отношусь с уважением, как к деятельности толкового и умного человека, а так, вообще, я Дурново не знаю. Затем он меня спросил, что я думаю, если он пригласит Дурново в товарищи; я ему на это ответил, что Дурново должен отлично знать министерство, что ему – Сипягину – необходимо умного и деятельного, а также опытного товарища, но я ему не советовал бы поручать Дурново дела полиции, и вообще такие дела, в которых есть вещи неконтролируемые, делаемые не на белом свете. На это мне Сипягин ответил: «Это я знаю».

Вскоре после сего разговора были назначены товарищами министра П.Н. Дурново и генерал-майор князь Святополк-Мирский, причем последний был командующий корпусом жандармов и в его ведении был департамент полиции, посколько сим департаментом не занимался сам министр Сипягин. Кроме того, остался товарищем министра князь Оболенский, бывший товарищем, и весьма влиятельным, при Горемыкине. Сипягин был на ты с кн. Оболенским и был с ним весьма дружен, но ему не доверяли, он говорил, что Оболенский прекрасный честный человек, но очень уже любящей делать карьеру.

Что же касается Дурново, то Сипягин с ним советовался тогда, когда нуждался в том или другом совете, но специально поручил ему почты и телеграфы. Относительно выдачи какой бы то ни было суммы Дурново, Сипягин ко мне никогда не обращался и после мне сознался, что он выдал Дурново, чтобы покрыть его потерю на бирже, из сумм департамента полиции. Во время Сипягина Дурново вел себя совершенно корректно. Когда Сипягин заболел и начали против него интриговать, и князь Оболенский пожелал иметь личные доклады у Его Величества, вероятно, рассчитывая на характер Государя Императора, то Дурново отнесся к этим интригам, как весьма корректный человек.

Затем вступил министр Плеве; они друг друга ненавидели; Дурново занимался только почтами и телеграфами и вел себя корректно. Когда же убили Плеве, министром стал кн. Мирский.

Дурново остался товарищем и при Мирском и держал себя совершенно корректно.

Наконец, когда ушел Мирский, назначили Булыгина – Трепова, Дурново держал себя совершенно корректно относительно первого и весьма критиковал Трепова.

При обсуждении мер, предуказанных указом 12 декабря, что было поручено комитету министров, а я тогда был председателем сего комитета, Дурново держал себя в высшей степени корректно и, когда замещал в комитете министра, высказывал мысли разумные и либеральные. Все изложенное послужит затем объяснением, почему я решился в конце концов взять в мое министерство министром внутренних дел Петра Николаевича Дурново, и это при тех обстоятельствах, при которых я очутился, было одною из существенных моих ошибок, которая значительно способствовала ухудшению и без того трудного моего положения как председателя совета министров.*


  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации