Электронная библиотека » Сергей Витте » » онлайн чтение - страница 94

Текст книги "Воспоминания"


  • Текст добавлен: 15 марта 2023, 16:45


Автор книги: Сергей Витте


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 94 (всего у книги 110 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Министр внутренних дел Столыпин входил в сношение с местными начальниками о том, как они считают: можно ли решиться разогнать Думу, не произойдет ли от этого общего смятения или нельзя? Московский градоначальник генерал Рейнбот мне рассказывал, что Столыпин особливо боялся возмущения в Москве, и поэтому он узнавал по телефону, – может ли он положиться, что в Москве не произойдет революция, в случае, если Дума будет разогнана.

О том, что закрытие Думы будет иметь последствием возмущение в России и возмущение не психологическое, но физическое, сама Г. Дума, и в особенности представители конституционно-демократической партии (кадеты), усиленно проповедывали и распространяли по этому предмету различные слухи. Слухи эти, видимо, действовали на правительство и смущали правительство.

Столыпин был особенно озабочен Москвой, вероятно, потому, что перед этим в московского генерал-губернатора адмирала Дубасова была брошена бомба. В это время вообще происходили отдельные анархические выступления.

Замечательно, что после 17 октября, в мое министерство, в течение полугода, даже в то поистине революционное время, которое мы переживали, не было таких резких анархических выступов и смут, какие явились после того, как вступило министерство Горемыкина и начало проявлять явно реакционные меры.

Правительство в то время явно растерялось, так что генерал Трепов вел переговоры даже с кадетской партией, с Милюковым во главе, о сформировании кадетского министерства и эту мысль о кадетском министерстве Трепов поддерживал. Столыпин не сочувствовал этому министерству. Но не сочувствовал ли он ему потому, что направления этого министерства он, Столыпин, опасался, или потому, что он боялся, что он должен будет уступить свое место кому-либо другому, этого я не знаю; но мне известно, что Столыпин отговаривал Государя согласиться с мыслью Трепова – поставить министерство из кадетов, но, с другой стороны, Столыпин не решился распустить Г. Думу, боясь крайних революционных эксцессов.

Первая Г. Дума была распущена по инициативе и настоянию Горемыкина. Как я слышал от самого Горемыкина, вот как это случилось; Горемыкин был у Государя и настаивал на необходимости роспуска Г. Думы, так как Горемыкин уверял, что с этой Думой правительство ничего сделать не в состоянии, что Дума эта только будет революционизировать страну. После доклада Горемыкина Его Величеству на это угодно было соизволить и подписать указ о роспуске Г. Думы. Это было 7 июля.

Горемыкин вернулся в Петербург, послал указ в Сенат для опубликования, а сам лег спать и приказал себя не будить. Ночью он уже получил распоряжение указ не опубликовывать, но так как он спал и приказал себя не будить, то распоряжение это ему и не было передано, а потому на другое утро указ этот появился. Таким образом, злые языки говорили, что Дума была распущена, вследствие известного, составляющего характерную черту Горемыкина, постоянного стремления к полному спокойствию.

Одновременно с роспуском Г. Думы последовало и увольнение Горемыкина и назначение на его место Столыпина. Увольнение Горемыкина было для него неожиданно. Государь Император, согласившись распустить Г. Думу и подписав указ, затем объявил Горемыкину, что он его освобождает от поста председателя совета, что для него, Горемыкина, было совершенно неожиданно. Он не без основания приписывает такое решение Его Величества, с одной стороны – интриге Столыпина, а с другой стороны – воздействию Трепова.

Трепов, который сам выдвинул Горемыкина, как председателя совета, с ним не уживался. Трепов полагал, что, если будет назначен Горемыкин, то Горемыкин будет во всем его слушаться, а поэтому он и рекомендовал Горемыкина. Вероятно, Горемыкин во многом и слушался Трепова, но постольку, поскольку это послушание должно было переменить натуру Горемыкина, это было невозможно. Горемыкин любил покой и отдохновение, поэтому он мало являлся в Г. Думу, выступал в Г. Думе только несколько раз, и то с декларациями, заранее написанными и такими, которые могли только раздражать Г. Думу. Трепов находил это недостаточным, он указывал Горемыкину, что Горемыкин должен принимать деятельное участие в дебатах Думы, не спускать Г. Думе и против каждого ее решения представлять возражения. Это было совсем не в характере Горемыкина. Горемыкин по натуре – манфишист.

Вследствие этого, как мне рассказывал Горемыкин, Трепов составил вроде инструкции Горемыкину, как он должен поступать в отношении Думы, в каких случаях он должен являться и как должен воздействовать на Думу. Эта инструкция, с резолюцией Государя, что он находит ее правильной, была передана Его Величеством Горемыкину как бы для руководства. Это окончательно охладило Горемыкина к Трепову, а с другой стороны, и Трепова к Горемыкину. Поэтому, надо думать, уходу Горемыкина, для него совершенно неожиданному, содействовал также и Трепов. Вероятно, Трепов докладывал, что для того, чтобы собрать новую Думу, более спокойную, необходимо, чтобы министерство было составлено из людей марки более либеральной, а потому такие лица, как Горемыкин, Стишинский – главноуправляющий земледелия, князь Ширинский-Шахматов – обер-прокурор Святейшего Синода, должны уйти и быть заменены лицами более либеральной марки. В то время Столыпин крайне либеральничал: он говорил в Думе весьма либеральные речи, давал всевозможные обещания. Он проповедывал и полную веротерпимость и обещал уничтожение всяких исключительных положений, существовавших и поныне существующих для крестьян, и расширение образования, и различные блага инородцам и т. д.

Вот Трепов и думал, и не без основания, втереть очки российским избирателям и при помощи такого либерала, как Столыпин, получить более консервативную Думу, сравнительно с первой Г. Думой.

Вместо Стишинского был назначен главноуправляющим земледелия князь Васильчиков, прекрасный человек во всех отношениях, джентльмен, человек с большим состоянием, либеральный больше на словах, чем на деле, и человек малоделовой. (Князь Васильчиков, как я об этом говорил ранее, – человек в высшей степени порядочный, но не деловой.) Я помню, что когда Святополк-Мирский был назначен министром внутренних дел, то он хотел взять себе в товарищи князя Васильчикова.

Когда князь Васильчиков был у меня, и я в первый раз вел с ним деловой разговор, то он, вероятно, нашел, что я чересчур консервативен, так как князь Васильчиков высказывал гораздо более либеральные воззрения, нежели я.

Затем назначение князя Васильчикова не состоялось и, как мне передавал князь Мирский, не состоялось потому, что князь Васильчиков написал род программы, только при условии принятия которой он мог занять место товарища министра внутренних дел, причем в числе прочих пунктов его программы был пункт о закономерном отношении к Финляндии, в смысле точного исполнения финляндской конституции.

Князь Мирский докладывал эту программу Его Величеству, и Его Величеству не совсем понравилось такое отношение князя Васильчикова к Финляндии.

Знаменательно, что когда прошло несколько лет и князь Васильчиков, оставя уже пост министра, сделался членом Государственного Совета, то при образовании клуба националистов в Петербурге – князь был выбран и пошел в председатели этого клуба, клуба вполне политического, крайне узкого, который, главным образом, имеет в виду преследование всех инородцев Российской империи. Точно также, когда в 1911 году через Государственный Совет проходил финляндский закон, вполне нарушивший все конституционные гарантии Финляндии, – князь Васильчиков был из числа тех, которые подали голос за этот закон.

Все-таки я должен сказать, что князь Васильчиков делал это малосознательно, так как по его натуре, как мне кажется, он глубоких убеждений иметь не может.

В течение последних 5–6 лет не только общественные деятели, но и государственные деятели, так резко меняли свои убеждения, держа нос по ветру, что указанный мной случай с князем Васильчиковым не представляет ничего особенного. Можно по пальцам перечислить тех государственных деятелей, которые не изменили ни свои убеждения, ни свой фланг, начиная с 1905 года, и этот разврат в государственных мыслях, убеждениях и действиях – произошел, главным образом, от режима, установленного Столыпиным.

А вместо обер-прокурора князя Ширинского-Шахматова был назначен попечитель петербургского учебного округа Извольский, вероятно, только потому, что он брат Извольского, министра иностранных дел.

Как мне говорили, Столыпин хотел назначить обер-прокурором князя Оболенского, который был обер-прокурором Святейшего Синода при мне и который состоит в близком родстве со Столыпиным, но Государь на это назначение не согласился, а потому Столыпин решительно не знал, кого назначить, и вот в одно из заседаний совета министров, когда Столыпин сказал, что не знает решительно, кого назначить – Извольский сказал: «Назначьте моего брата», тот и назначил. Этот Извольский, обер-прокурор, человек очень порядочный, имеет некоторые достоинства, но, конечно, не представляет собою человека, который мог бы с успехом занимать какой бы то ни было государственный пост, а особливо пост обер-прокурора Святейшего Синода, так как Извольский никогда никакого отношения к церковному управлению не имел и по натуре недостаточно широк для поста министра.

Вместе с роспуском Г. Думы было приостановлено занятие в Г. Совете.

В это время вслед за роспуском Г. Думы произошло так называемое «Выборгское воззвание». Выборгское воззвание заключалось в том, что как только Дума была закрыта, некоторые из членов Г. Думы, преимущественно из партии кадет, направились в Выборг, устроили там митинг, на котором и подписали известное Выборгское воззвание, воззвание, которое приглашало всех крестьян протестовать против произвольного роспуска Думы и, между прочим, прекратить уплату государству податей и налогов. Конечно, это действие было совершенно революционное и непатриотичное.

Члены Думы собрались в Выборг, боясь, что в другом месте они будут сейчас же разогнаны. В Выборге же они успели составить митинг и подписать воззвание, хотя и там, когда они собрались, то в скором времени были предупреждены губернатором, что они должны разойтись, иначе он должен будет принять меры. На этом воззвании подписалось несколько лиц, вполне благоразумных и вполне достойных, так напр.: проф. Петражицкий, инженер Михайлов – член Г. Думы от Черноморской области и некоторые другие, которые совсем не сочувствовали этому воззванию, но не могли не подписать, так как иначе они были бы обвинены своими товарищами в трусости, с другой стороны, некоторые члены Г. Думы совершенно случайно не подписали этого воззвания, так как не знали о том, что митинг этот на другой день состоится в Выборге. Так как Все члены, подписавшие воззвание, были затем судимы и обвинены, и понесли кару в виде тюремного заключения, а главное – лишились навсегда права быть выбранными в Г. Думу, то те члены, которые случайно не подписали это воззвание, конечно, значительно выиграли.

Перед закрытием Г. Думы вся Петербургская и Киевская губернии были объявлены на военном положении. 12 августа последовало покушение на жизнь Столыпина на Аптекарском острове, а 13 августа был убит командир Семеновского полка генерал Мин, который усмирял московское восстание, и усмирял весьма успешно, что ему делало большую честь. К сожалению, после усмирения восстания он допустил многие эксцессы, ничем не вызванные, и эти эксцессы не могут быть ничем оправданы.

Покушение на жизнь Столыпина, между прочим, имело на него значительное влияние. Тот либерализм, который он проявлял во время первой Г. Думы, что послужило ему мостом к председательскому месту, с того времени начал постепенно таять, и в конце концов, Столыпин последние два-три года своего управления водворил в России положительный террор, но самое главное, внес во все отправления государственной жизни полнейший произвол и полицейское усмотрение. Ни в какие времена при самодержавном правлении не было столько произвола, сколько проявлялось во всех отраслях государственной жизни во времена Столыпина; и по мере того как Столыпин входил в эту тьму, он все более и более заражался этой тьмой, делаясь постепенно все большим и большим обскурантом, все большим и большим полицейским высшего порядка, и применял в отношении не только лиц, которых он считал вредными в государственном смысле, но и в отношении лиц, которых он считал почему бы то ни было своими недоброжелателями, самые жестокие и коварные приемы.

Мне несколько лиц говорило, что после катастрофы на Аптекарском острове, когда он в разговорах проводил такие мысли, которые совершенно противоречили тому, что он говорил ранее, когда он был предводителем дворянства в Ковно, губернатором в Саратове, а потом министром внутренних дел, то он на это отвечал: «Да, это было до бомбы Аптекарского острова, а теперь я стал другим человеком».

Глава сорок седьмая. Моя поездка за границу летом 1906 г.

Теперь я перехожу к изложению обстоятельств, имевших место при моей поездке за границу. В мае месяце я уехал прямо в Брюссель к моей дочери. В Брюсселе пробыл дней десять, познакомился там с принцем Наполеоном, империалистическим претендентом на французский престол. Тогда еще он не был женат на дочери короля Леопольда Бельгийского, так как король не соглашался выдать за него дочь из соображений политических, так как он проводил большую часть своего времени во Франции и там весьма жуировал, а потому он полагал, что выдав свою дочь за претендента на французский престол, он может этим несколько попортить свои отношения к французской республике.

Как-то раз принц Наполеон, с которым я обедал у тамошнего первого банкира Ламберта, женатого на дочери парижского банкира Ротшильда, просил меня придти к нему запросто со своей женой завтракать. Через несколько дней я пошел к нему завтракать. Меня удивило то, что у него в доме вся его прислуга и лица, там находившиеся, не называли его иначе, как Ваше Величество, т. е. представляя себе, как бы он есть французский Император. Там я узнал, что отставные офицеры французской армии и даже некоторые из действующих офицеров империалисты, поочередно приезжают к нему и по несколько месяцев дежурят и исполняют обязанности адъютанта. Точно так же все французские пожилые империалисты, с известными более или менее именами, поочередно приезжают к нему и исполняют обязанности обер-гофмаршалов, т. е. иначе говоря, как бы министров двора. Хотя завтрак был совершенно простой, тем не менее соблюдался весь этикет, как бы на завтраке у Императора.

После завтрака он меня попросил зайти к нему в кабинет, где я наедине имел с ним такой оригинальный разговор: он мне сказал, что вот он хорошо знает меня по моей государственной деятельности и по репутации, которою я пользуюсь в Европе, что он хотел ко мне обратиться, чтобы я ему дал совет, как ему поступить, и мне объяснил, что дело заключается в том, что ввиду такого неспокойного настроения во Франции, которое существует, и каковое беспокойство идет от того, что с каждым днем все усиливается крайняя партия социалистов, его советчики ему советуют явиться во Францию и сделать империалистическое пронунсиаменто, т. е. объявиться Императором, и просил сказать, что я по этому предмету думаю, причем он мне сказал, что особенно во Франции беспокоятся, что там дошли до таких крайностей, что даже говорят о возможности министерства Клемансо, такого крайнего человека с социалистическими идеями.

На это я ответил принцу, что как мне ни неприятно ему сказать то, что я думаю, тем не менее, ввиду его доверчивого ко мне отношения, я считал бы нечестным ему не сказать откровенно мое мнение, а мое мнение таково, что такая авантюра не может иметь никакого успеха, что я убежден в том, что если Клемансо сделается президентом министерства, то министерство Клемансо обратится в министерство буржуазное; что там все социалисты – до тех пор, пока не входят во власть, а когда входят во власть, то сами обстоятельства складываются так, что они видят, что проводить свои социальные теории они не в состоянии. Поэтому, с точки зрения экономической, материальной – Франция представляет собой страну с наименее прогрессивным финансовым и экономическим законодательством; хотя она и республика, но соседние государства провели в свою государственную экономическую, финансовую жизнь – гораздо большие демократические реформы и принципы, нежели Франция.

На это принц мне пожал руку и сказал, что он очень рад от меня это слышать, так как и он внутри души был того же мнения. Действительность вполне оправдала мои указания. После этого министерства Клемансо было министерство такого крайнего социалиста, как Бриана, и эти министры со своими коллегами социалистами и крайними, как только делались министрами, не выходили из рамок государственного благоразумия, и до сих пор во Франции не введена даже такая мера, как подоходный налог, который введен уже давно и в Германии, и в Англии, и в других европейских государствах.

Из Брюсселя я с дочерью и зятем должны были неожиданно выехать в Экслебэн, где находилось семейство Нарышкиных, т. е. отец и мать моего зятя с некоторыми детьми, так как Василий Львович Нарышкин заболел воспалением легких и там умер. Моя же жена с внуком отправилась в Париж. Из Экслебэна моя дочь с зятем поехали в Петербург вместе с гробом Василия Львовича, чтобы похоронить его в Невской Лавре, а я вернулся в Париж и с внуком поехал в Виши.

В Виши я получил телеграмму от известнейшего, замечательного ученого Мечникова, в которой он меня спрашивал, могу ли я его принять. Я Мечникова знал еще с Новороссийского университета, так как, когда я кончал курс, он там начал профессорствовать по кафедре зоологии. Так как он был, по тому времени, довольно крайних идей, а я был гораздо более консервативных идей, то мы с ним не особенно сходились, тем не менее я его отлично знал. Я ответил Мечникову, что я его во всякое время с большим удовольствием приму.

* Однажды в Одессе я имел с Мечниковым большой спор по поводу защиты диссертации на магистра моего товарища Лигина (впоследствии попечителя Варшавского учебного округа). Мечников и его компания из естественников, имея самые слабые математические познания, его хотели провалить потому, что он маменькин сынок и консерватор.

Обратились к знаменитому геометру Шалю, который ответил, что за диссертацию Лигина следовало бы дать доктора, а не только магистра механики. Вот этот милейший, достойнейший и талантливейший Мечников меня также упрекал, что я мало убил людей. По его теории, которую он после выражал многим, я должен был отдать Петербург, Москву или какую-либо губернию в руки революционеров. Затем через несколько месяцев их осадить и взять, причем расстрелять несколько десятков тысяч человек. Тогда бы, по его мнению, революции был положен конец.

Некоторые русские с восторгом и разинутыми ртами слушали его речи. При этом он ссылался на Тьера и его расправу с коммунистами. Впрочем, Мечников прибавил: это я так говорю – ведь я не политик…

Затем и в России начали при критике моих действий ссылаться на Тьера. Какое невежество и потемнение разума. Начать с того, что Тьер искусственно коммуну не создавал. Мечников в основу своих пожеланий ставит грубейшее провокаторство. Затем Тьер действовал, опираясь на народное собрание, выбранное всеобщею подачею голосов. Он громил Парижскую коммуну, опираясь на мандат и желание всей Франции. Относительно репрессий не он толкал национальное собрание, а обратно – он его всячески сдерживал.

Если бы после 17 октября было собрано всеобщею подачею голосов народное собрание, то оно бы потребовало от меня не всеобщих расстрелов, а полного прекращения таковых. Но мало того, оно потребовало бы еще отказа династии Романовых от престола и во всяком случае отказа Государя от царства и передачи всех виновных в позорнейшей и страшнейшей войне верховному суду. В результате произошла бы братоубийственная война, которая, вероятно, окончилась бы отложением некоторых наших окраин и занятием некоторых наших провинций чужеземными армиями. Ведь наша армия в 1 000 000 человек была в Манджурии, и мне удалось только к моему уходу почти через полгода вернуть большую ее часть в Россию.*

Мечников ко мне приехал и просил меня дать ему совет по следующему делу: ему предлагают в Оксфорде кафедру с 3000 фунтов стерлингов жалованья и с квартирой, отоплением и освещением на счет университета, т. е. с жалованьем около 30 тыс. рубл., и он меня спрашивает, советую ли я ему принять это место или нет. Я его вопроса не понял и спросил его, а сколько вы получаете, будучи одним из главных деятелей в институте Пастера в Париже. Он сказал, что он получает 3 тыс. франков, но без всяких других каких-нибудь добавлений. Тогда я ему ответил, что, по моему мнению, вопрос кажется довольно ясен для ответа. На это он мне сказал, что для него вопрос совершенно не ясен, потому что он ни за что не переменил бы положения у Пастера на профессора в Оксфорде, хотя там жалование больше и материальное обеспечение больше, но только у него есть сомнение: он получает из России по второй закладной из земельного имущества своей жены около 8 тыс. рублей в год, и вот он в сущности на это и живет.

Если только он может быть уверен, что это не пропадет, что он это будет получать, то, конечно, он никогда никакого места не примет и останется в институте Пастера, где он приобрел репутацию не только во Франции, но и во всем свете. Судя по тому, что происходит в России и, главным образом, вследствие идей об экспроприации земельного имущества, его стращают, что он может эти деньги потерять и не получить. В этом случае он жить в Париже не в состоянии и должен будет принять кафедру в Оксфорде. Я его успокоил и сказал, что принудительно экспроприации земель в большом объеме не будет, и если бы даже она была, то она будет производиться за вознаграждение, а, следовательно, он получит и соответствующий капитал, поэтому он может быть совершенно покоен. Он мне поверил. Конечно, так и случилось. Это обстоятельство меня с ним очень сблизило.

Из Виши мы поехали в Экслебэн, куда к нам вернулись из Петербурга моя дочь с зятем; затем, пройдя курс лечения в Экслебэне, мой зять, дочь и внук уехали в Брюссель, где он служил в дипломатическом корпусе, а я с женой проехали через Швейцарию и хотели подняться до Кельна по Рейну и затем еще заехать в Брюссель, но в Майнце моя жена заболела, что нас и задержало во Франкфурте.

Во Франкфурте доктор решил, что и мне нужно сделать операцию, поэтому мы поселились в Гомбурге и пробыли там около месяца. Рядом с Гомбургом находится Соден. В этом городе лечился мой большой приятель, бывший тифлисский предводитель дворянства, князь Меликов, который затем от той болезни, от которой он лечился, через несколько лет умер.

Я тогда ездил на автомобиле к Меликову, и однажды меня удивило одно обстоятельство: когда я уходил от него, то меня сопровождали незнакомые лица. Затем, когда бывший директором департамента полиции Коваленский, который затем застрелился, и я шли на поезд сесть в вагон, вместе с двумя неизвестными лицами, то они меня почти вплотную окружали. Я не мог понять, в чем дело. На следующий день я заметил, что за мною ходят всегда и всюду агенты, но агенты не русской полиции, а немецкой. Тогда я обратился за объяснениями к тамошнему нашему консулу. Этот консул мне сказал, что ему начальник франкфуртской полиции передавал, что он получил приказание из Берлина учредить около меня охрану, но причины, чем это вызвано, он не знает.

Скоро после этого времени я покинул Гомбург и уехал в Брюссель и оттуда в Париж. В Париже я остановился в гостинице Бристоль. Ко мне пришел известный Рачковский, бывший ранее начальником всей нашей секретной полиции за границей, о котором я говорил ранее, и затем ближайшим человеком при председателе совета министров, меня заменившем, Горемыкине.

С падением Горемыкина, он временно оставил Петербург и приехал в Париж, где он имел обширные связи. И вот он у меня был, и я его спросил, не знает ли он, по каким причинам последнее время, когда я был в Гомбурге, германская секретная полиция установила надо мной охрану. Он сказал, что он не знает, но узнает у Ратаева, а Ратаев был жандармский офицер, который заменил Рачковского, когда он должен был оставить пост начальника секретной полиции в Париже. Он заменил Рачковского специально по полицейской части, а Мануйлов по части прессы.

Когда я приехал в Париж, некоторые лица пришли ко мне в первый же день моего приезда и говорили, чтобы я был осторожнее, выходя на улицу, так как, пожалуй, могут на меня сделать покушение. Вследствие этих предупреждений, а равно и случившегося в Гомбурге, я спросил Рачковского, насколько эти предупреждения правильны, и рассказал ему, что случилось в Гомбурге. Он мне сказал, что наведет точные справки у Ратаева, и на другой день пришел ко мне и мне рассказал следующее, причем показал мне и соответствующие документы; из этих документов было видно, что в Содене жил один студент из евреев, который должен был покинуть Россию. Я помню, что когда я бывал у князя Меликова, то встречал этого студента.

Вот этот студент написал главе революционной анархической партии русской того времени о том, что я живу в Гомбурге, иногда приезжаю в Соден, что он трудно болен чахоткой, что ему все равно остается жить только несколько месяцев, по его мнению, а потому, если только партии это желательно, чтобы я был убит, т. е. что мое убийство может принести партии пользу, то он готов совершить это убийство. Письмо это он адресовал лицу, которое в то время было во главе партии в Париже, а именно, с еврейской фамилией Рабинович или Гурович. Он состоит доктором в одной из парижских больниц. Эта партия со своим главою обсуждала этот вопрос и не решилась принять на себя решение, как следует в данном случае поступить и то, что следует ответить студенту; поэтому этот доктор отправил запрос студента к главе всей революционно-анархической организации за границей того времени, а именно, известному Гоцу. Этот Гоц, богатый человек, был студентом в России, затем был сослан в Сибирь, из Сибири бежал и, имея значительный капитал, встал во главе всей революционно-анархической организации, но так как он в Сибири подорвал свое здоровье, то проживал большей частью на юге Швейцарш или Италии, но в это время он был в Берлине, где ему должны были делать серьезную операцию.

Письмо из Парижа было получено в клинику в Берлине, как раз перед самой операцией, а поэтому администрация клиники ему письма не передала; между тем операция была совершена неудачно, т. е. он, больной Гоц, ее не выдержал и умер. Тогда Берлинская полиция, зная, что Гоц есть глава анархистов, открыла письмо, которое было адресовано на его имя и которое он не успел распечатать, и нашла именно этот запрос из Парижа о том, как следует в данном случае поступить, дать ли разрешение студенту меня убить или не давать. Берлинская полиция завладела этим письмом и послала его Ратаеву и одновременно телеграфировала во Франкфурт, чтобы была установлена охрана, так как германскому правительству было бы очень неприятно, если бы я был убит в пределах Германии. Послали это письмо Ратаеву потому, что слыхали и знали из газет, что я собираюсь из Германии проехать в Париж, и для того, чтобы в Париже были приняты меры.

Таким образом, я узнал, почему это во Франкфурте я был охраняем. Одновременно Рачковский сказал от имени Ратаева, что он принял соответствующие меры и что я в Париже могу ходить и бывать всюду совершенно спокойно.

* Когда я был еще в Aix les Bains (Франция), там через посольство получил от министра двора письмо от 17 июля такого содержания: «Считаю нужным с Вами поделиться впечатлениями только что бывшего у меня разговора с Государем Императором. Когда, говоря о настоящем политическом положении (которое, вопреки ожиданиям Государя, сложилось еще более черно, благодаря политике Горемыкина-Трепова, нежели это я ожидал), было упомянуто Ваше имя, Его Величество высказался в том смысле, что возвращение Ваше в настоящее время в Россию было бы весьма нежелательным. Я признал необходимым сообщить Вам это мнение Его Величества, дабы Вы могли им сообразоваться при дальнейших планах Вашей поездки». Это было не что иное, как Высочайшее повеление не возвращаться в Россию. В ответ на это письмо я сейчас же ответил просьбою об увольнении меня от службы. Через несколько дней я узнал о разгоне первой Государственной Думы. Вследствие этого я телеграммой на имя почт-директора задержал посланное прошение. Когда первые громы от разгона первой Государственной Думы улеглись и министерство Горемыкина, совершившее этот разгром, пало и вместо него явилось министерство Столыпина, заряженное тем же порохом, как и министерство Горемыкина, находившееся первое время в тумане напускного либерального конституционализма, то я около 20 августа (из Гомбурга) ответил министру двора барону Фредериксу следующим письмом: «Получив Ваше письмо от 17 июля с любезным „советом не возвращаться в настоящее время“ в мою родину, я на другой день послал прошение об отставке. Но засим в ясном сознании тех кровавых последствий, которые будет иметь роспуск Думы, и находя непатриотичным в такое время возбуждать личные вопросы, я задержал письмо в Петербурге. С тех пор прошло более месяца и ныне считаю возможным вновь высказаться по тому же эпизоду. Когда я оставил пост председателя совета министров, по соображениям, которые я имел счастье доложить в особом письме и которые для Государя Императора не были новые, так как ранее я имел возможность излагать их словесно и письменно, я не заметил, чтобы просьба моя не соответствовала Высочайшим видам. Тем не менее Его Императорскому Величеству благоугодно было отпустить меня весьма благосклонно и отметить перед страною мои заслуги крайне милостивым рескриптом и наградою.

Затем было назначено министерство, в которое вошли лица, которые по прошедшей своей деятельности не могли встретить в Думе и большинстве общества иного чувства, кроме чувства презрительной вражды. Министерство это должно было изобразить скалу. (Это выражение изволил употребить Его Величество, когда я Ему откланялся после моего ухода и когда Государь сказал мне, что будет назначено министерство Горемыкина.) Оно ее изобразило, по крайней мере в смысле свойства скалы, молчать, переносить удары, выказав неспособность отвечать мыслью на мысль.


  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации