Текст книги "Малые Боги. Истории о нежити"
Автор книги: Святослав Логинов
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Торф
У штыковой лопаты конец сходит на нет, образуя острие, у заступа полотно повсюду одной ширины. Глину, особенно если она вперемешку с хрящом, заступом так просто не возьмешь, против нее нужен штык, а пышную огородную землю, что перепахивается каждый год, удобнее ворошить заступом. Но всего пригоднее заступ при добыче торфа. Торф отделяется ровными пластинами, не слишком толстыми, но и не худыми, какие удобно складывать в бурт, а потом перегружать на тачку. Он не крошится впустую и весь идет в дело.
Заступ у Кондрата под стать хозяину: такой же широкий, на длинной рукояти, навечно вычерненной торфом. Сам Кондрат тоже черен, торфяная пыль въелась в кожу, и даже субботняя баня не может отмыть ее. Да и нужно ли? Торф черен, но не грязен.
Торфяная толща уходит на неведомую глубину, сажевого цвета пласты сменяются сероватыми, но качеством они все одинаковы. Брукеты из любого торфа получаются твердые, с дегтярным отливом, но не пахнут они ничем. Порошком с брукета бабы лечат понос детям, объевшимся по весне зеленью. Телятам тоже досыпают в пойло, чтобы легче переходили с молока на траву. Какая уж тут грязь, если это лекарство?
Бурты проветриваются на вольном воздухе неделю, а порой и две. Дольше нельзя, а то загореться могут. Продутые торфянины Кондрат на тачке перевозит к ручью и вываливает в огромную кадь. Дальше торфом занимается Авдотья: заливает водой, рушит пластины сечкой, словно капусту рубит, перемешивает, пока не получится густая однородная каша, которую ковшом разливает по дощатым формам. Там вода стекает, и образуются брукеты, которые идут на продажу.
Брукетами можно топить печь не хуже, чем дровами, только золы много. Но зола – не зла, не пыль, хозяйки ей применение находят. В бане зольной водой волосы моют и сыплют золу на огород под морковь. К тому же брукеты дешевле дров, которые у лесовладельцев, поди, и не укупишь. Еще у огородниц есть особый секрет, благодаря которому местный овощ на всю страну славится. Почвы в округе тяжелые – глина да известковый хрящ, на таких ничего родиться не будет, сколько каки ни клади. Так бабы исхитрились: роют канаву в аршин глубиной, а шириной в две борозды, чтобы весной перепахивать легче, укладывают на дно торфяные брукеты, словно дорогу торфом мостят, по бокам тоже стенки строят, а середину заваливают местной неплодной землей, да палой листвы добавляют, да навоза. На такой гряде всякий овощ прет, что опара из дежи, а сорняков много не бывает. Держится торфяная гряда лет десять, и каждый год народишко прирезает к огородам новые гряды. Этаким макаром скоро в округе хлеб сеять перестанут, а будут спасаться луком, да морковью, да чесноком. А в основании всего благолепия Кондрат со своим заступом. Конкурентов у него нет, кому охота за гроши в болотной жиже возиться?
Что Кондрата бесило, так то, что Авдотья мало помогает. Всего дел у бабы – воды натаскать (не шибко много – ведер с полста), торфяную кашу в кади замесить, разлить по брукетным гнездам, а как высохнет – вытряхнуть и сложить порядком. С такой работой и Нюшка управится, так нет, Авдотье слова поперек не скажи, у нее один ответ: Нюша мала, рано ей ведра с ручья таскать. У девчонки только баловство на уме: в малой формочке она лепит торфяные горшочки и мисочки, самой ранней весной высаживает рассаду капусты и огурцов и тоже продает теткам-огородницам. Те берут, у них в рассадниках в эту пору еще лед лежит.
Авдотья дочку похваливает, нет чтобы построжить. Опять же, на помощь Авдотья скупа. Могла бы с тачкой ездку-другую пробежать, покуда торфянины в кади размокают, а ей, вишь ли, по хозяйству обряжаться надо. Тоже придумала: щи варить да блох давить – много времени не займет. Отговорки все это.
Авдотья Кондрату не жена, не родственница и не свойственница, а так, приживалка, взятая Христа ради. Муж у ней помер, земельный пай отняли: не положено бабам. Оставалось идти по миру, но тут прилучился Кондрат, и жизнь, какая-никакая, наладилась. Кондрат непригожими словами ругается, а иной раз и кулаком отоварить может, а сам без Авдотьи никуда: одним заступом хозяйство не ухитишь, щи лопатой не похлебаешь, тут ложка нужна.
В этот день работа пошла противу заведенного порядка. Авдотья уже торфяные пласты, сколько было завезено, замочила и по хозяйству обрядилась: истопила печь, поставила томиться щи, для которых Нюшка нарвала в перелеске ворох кислицы, а Кондрата с тачкой все не было. Делать нечего, вздохнула и пошла сама.
Кондрата отыскала на дне раскопа, что-то он там окапывал, а что – не разберешь. Авдотья спустилась вниз и ахнула: из жирной почвы торчал рог, да такой, какого прежде видать не доводилось. Ветвистый, что торговая яблоня, а длиной как бы не в сажень.
– Кто же это такой, прости господи? Никак, сохатый…
Кондрат молча копал некоторое время, затем произнес:
– Дура! У сохатого рога не такие. Они широкие и в длину меньше. Это елень, зверь допотопный.
– Где ж такой водится?
– Нигде. Для него в Ноевом ковчеге места не хватило. Куда его с такими рогами? – вот он и утоп.
– Зачем же ты его копаешь? Пусть бы лежал, где лежит. Не нами положено, не нам и выкапывать.
– И обратно – дура! Я рога обломаю и в городе продам. Знаешь сколько за них выручить можно? Тебе такие деньжищи и не снились. А остальное пусть валяется. Буду со дна крошку выбирать – в дело пущу. Видишь, тут кости и шкура ошметками остались. В торфе это дело не гниет, с самого потопа нетленно, а мясо да требуха заторфянели, следа нет, – Кондрат с силой ударил заступом по виднеющемуся боку, покрытому свалявшейся шерстью. Кожа мгновенно расселась, открыв черное нутро. – Вона, чистый торф, только кости да копыта целы, потому и пластать несподручно.
– Что ж ты его заступом по живому? Не по-людски это.
– Ну, ты сказанула! Где ж ты тут живое нашла? Торф и есть торф.
– Все равно – нехорошо. Гляди, как бы Хозяйку не погневить.
– Это Волосыню, что ли? – Кондрат хрипло рассмеялся. – Беги, жалуйся. Я тут тридцать лет копаю, а никого не видал.
Ввязываться в спор Авдотья не стала, молча нагрузила брошенную тачку просушенными пластами торфа, натужась, выкатила ее из раскопа. Наверху она увидала Нюшу, которая притащилась за ней следом.
– Ты что здесь делаешь?
– Мам, а кто такая Волосыня?
– Не твоего ума дело. Хозяйка это торфяная.
– Где ж она тут живет?
– В торфе и живет. Если туда дальше пройти, сначала кочкарник будет, а потом топь болотная. Там ейный дом и есть. Прежде Волосыня русалкой была, по весне на сухое выходила волосы чесать, а потом омут зарос, и она заторфянела, как тот елень.
– А дядя Кондрат ее не выкопает?
Авдотья не ответила, впряглась в тачку и покатила в гору.
– Собой какая Волосыня? – настаивала девчонка, поспешая за матерью.
Авдотья остановилась передохнуть и одышливо ответила:
– С виду как девушка, но вся из торфа слеплена, остались только волосы густющие – до середины спины. Когда русалкой была, расчесывала старательно, вот они до сих пор не путаются. Потому и зовут ее Волосыня.
– Зато у Кондрата – колтун, – мстительно сказала Нюшка, не любившая материного сожителя.
– Это точно. Кондрат на болоте живет, кикимора ему волосы запутала, а Волосыня расчесывать не стала, не нравится ей Кондрат.
Докатив тележку, Авдотья взялась за сечку и принялась рубить размокшие дернины.
– Телегу пустую Кондрату скати, – велела она дочери.
– Меня там Волосыня не схватит? – с чего-то забоялась Нюша.
– Не… У тебя коса расчесана волосок к волоску. Волосыне хорошие косы нравятся, она не тронет.
Торфа в тот день было добыто не так много, и рога допотопного еленя Кондрат вытащить не сумел, потому как второй рог на сажень уходил вглубь земли. Домой Кондрат вернулся позже и злее обычного. Попенял Авдотье за все, даже что щи не скоромные.
– Мясов откуда взять? – отругивалась Авдотья. – Еленя твоего в горшок класть прикажешь?
Нюшка при первой возможности забралась на печь и затихарилась там.
Но даже когда стемнело и наступило время, примиряющее мужчин и женщин, Кондрат не успокоился. Отвалившись от покорной Авдотьи, он недовольно проворчал:
– Тьфу! Лежишь, как квашня. Баба называется! Завтра буду с Нюшкой спать!
– Чиво?! – Авдотья подскочила на лавке. – Только попробуй малую тронуть, убью охальника до смерти, и Господь меня простит.
– Ах ты дрянь! – Чугунный кулак раскровенил Авдотье лицо. – Да я тебе всю харю набок сверну!
Авдотья в чем была выскочила на улицу, забилась под навес, где были сложены готовые брукеты. Кровь из расквашенного носа капала на торф, не оставляя следа: красное на черном в полутьме летней ночи. Страшно было оставаться тут, где мог найти Кондрат, еще страшней – убегать, оставив в доме беззащитную Нюшу. Авдотья вслушивалась, боясь почуять шум и крик ребенка. Тогда хошь не хошь придется возвращаться в дом, отбивать дочь от взбесившегося сожителя.
Вместо ожидаемого шума раздался тяжелый, но мягкий топ, словно огромнейший конь, битюг, прошагивал копытами по траве.
Белые ночи еще не сошли на нет, видно было довольно хорошо. Сначала словно кусок темноты нарисовался на фоне неба, лишь потом разгляделось, что к дому неторопливо приближается небывалая всадница. Совершенно голая, черная, как из смолы отлитая, девушка сидела верхом на гигантском олене. Густые, гладко расчесанные волосы ниспадали на спину. На боку оленя – а верней, знакомого уже еленя – зияла рана, нанесенная Кондратом, но зверь продолжал шагать, словно и не получал удара заступом. Из дыры сыпался мелкий торф.
Волосыня, а это, несомненно, была она, легко соскочила на землю, подошла к кади, зачерпнула ладонью густую торфяную жижу и принялась мазать еленю пораненный бок. Елень терпеливо ждал, лишь иногда переступая ногами.
Окончив лечение, пришелица подошла к дому и ударила мягким кулаком в дверь. Изба содрогнулась, но громкого стука не получилось. Зато когда подошедший елень ткнул копытом, грохоту было на всю округу.
– Я те покажу, как шуметь! – послышался рев Кондрата. – Я тя отучу своевольничать!
Расхристанный Кондрат явился в дверях. В руках у него была деревянная лопата, которой Авдотья ставила в печь хлебы. Кондрат размахнулся, желая наподдать непокорной Авдотье по чему придется, и лишь потом разглядел, кто стоит перед ним. Громко икнув, Кондрат попятился в сенную тьму. О том, чтобы бить гостью лопатой, он и думать забыл. Будь в руках железный заступ, может быть, Кондрат и сподобился бы ударить, а струганой деревяшкой только золу шевелить.
Волосыня молча шагнула вслед за мужиком. Елень терпеливо ждал у входа, и судорожно застыла у торфяной поленницы Авдотья, бесполезно вслушиваясь, не закричит ли Нюша.
Крика не было, лишь упала на пол лопата, еще что-то, и вроде бульканье послышалось. Затем торфяная дева объявилась на крыльце. Ухватив за ногу, она волокла Кондрата. Елень шагнул к хозяйке, поддел бесчувственное тело на рога. Не наколол, а именно поддел, как копну сена на волокушу. Кажется, Кондрат был жив, даже вроде бы подергивался слегка.
Волосыня словно втекла на спину рогатого великана, елень, мерно переступая копытами, двинулся в сторону торфяников. Авдотья отлепилась от сложенных в поленницу брукетов и завороженно пошла следом.
Вернулась через полчаса, запалила лучину. В доме все было на местах, не спящая Нюша дрожала на печи.
– Видела, доча?
– Ой, видела!..
– Вставай, помоги собраться. Потом отоспишься.
– Мы убегаем отсюда?
– Куда ж мы побежим? У нас другого дома нет и рукомесла тоже нет. Пойдем Волосыню о милости просить.
Собрались духом. Авдотья увязала Кондратовы обноски, взвалила узел на плечо, в руки взяла чугун с недоеденными щами. Нюше вручила кашник, и обе, большая и малая, отправились в ночь. Прошли торфяной раскоп, затем под ногами зачвакало. Впереди расстилалась топь – место, куда и днем не следовало ходить.
В полутьме светлой ночи трясина казалась лужайкой, но ровная поверхность сейчас была неспокойной, не успевшей умиротворенно замереть. Казалось, в глубине кто-то вздыхает, голубые огоньки блазнили взгляд, и среди них – один, выше прочих, напоминающий пламя церковной свечи.
– Что это? – прошептала Нюша.
– То Кондратова душа в аду горит. А сам Кондрат в трясине покоится. Я видела, как его Волосыня туда оттащила.
– За что его так?
– Лучше не спрашивай. Ему много за что казнь полагается.
Авдотья ступила на самый край кочкарника, опустилась на колени в выступившую воду, достала гребень и ножницы, принялась расчесывать волосы.
– Матушка Волосыня! Не оставь нас своей милостью. Дозволь кормиться от твоих избытков!
Срезала прядь волос, обмотала вокруг принесенного брукета и кинула на самую середину болотного окна.
– Становись на колени и косу распускай.
– Мама, ты что, косу мне резать хочешь?
– Не боись, я одну прядку возьму, тебе вдоволь останется. Повторяй за мной: Матушка Волосыня, не оставь нас своей милостью!
Окончив обряд, о котором живущие только слыхивали, да и то не все, Авдотья поднялась с колен и громко сказала, обращаясь к болотным огням:
– А тебе, Кондратий Иваныч, торфянеть до самой архангеловой трубы. Вот твоя одежа, что осталось, нам чужого не надо. – Размахнулась, бросила в топь узел. Тот долго не хотел тонуть, наконец утоп и он. – Вот твой обед и твоя каша. Тебе уж не нужно, а нам и подавно. Кушай, если можешь, а к нам дорогу забудь.
Авдотья выплеснула в прорву щи, опростала кашник, поклонилась болотным огням и, ухватив Нюшку за руку, пошла прочь, насколько быстро можно идти по болоту.
– Мам, – спросила Нюша, поспешая за матерью, – а как же мы с работой управимся без дяди Кондрата?
– Управимся. Будем поменьше брукетов сушить. А то найдем себе помощницу. Думаешь, только нас двоих добрый мир из дома выгнал? У кого мужиков в семье нет, тому земли не нарезают: пропадай где хочешь. Найдем такую бедовуху – возьмем в долю. Будет у нас бабская артель. Волосынюшка не даст пропасть.
Угомон
– Тоша, ну сколько можно? Успокойся наконец, Угомон тебя возьми!
Ага, возьмешь его, как же! Ребенку жизнь изучать надо, а ты меня призываешь. А что я могу? Это не я его, а он меня возьмет. С котом что было? Ты и не видала, а я все видел. Тошенька глазки у котика вынуть хотел, интересно ведь… Хорошо, Мурлон – зверь с понятием; обошлось без когтей. Теперь, когда Тошу выпускают в свободное плавание, Мурлон со шкафа не слезает. Он и сейчас там сидит, так что ребенку кроме как мамой заняться некем. Во-во! Маме глазик вынуть – дело святое…
– Тоша, что ты вытворяешь, безобразник? Немедленно перестань! Ты же видишь, мама спать хочет… Я тебя из манежика выпустила, игрушек целую охапку дала… играй ими, дай мне хоть минутку поспать…
О, как запела! Спать ночью надо. А ты что ночью делала? В интернете всю ночь по сайтам шастала. Вот и страдай теперь. А угомона Тошке не будет, это я тебе ответственно говорю. Мое дело – утишать, если ребенок свыше меры раскапризничался или на крик изошел до пупочной грыжи. Опять же, мне усыплять мальца, когда время спать подойдет, а он не хочет. Но сейчас не спать надо, а жить-поживать. Кстати, что-то парень затихарился, по всему видать, шкоду задумал. Конечно, за поведением следить – не мое дело, но взглянуть надо…
Тошка, стой! Прекрати немедленно! Тебе было сказано поживать, а не пожевать! Конечно, четыре зуба – это серьезно, им работа требуется, а провод сам в рот просится, но ведь он под напряжением! Прогрызешь изоляцию – и будет тебе угомон на веки вечные. Вон туда иди, видишь сервант? А дверцы мама подвязать забыла. Значит, можно открыть и заглянуть, что там внутри.
Ух ты, какая ваза!
Бац!
– Тошка, да что ж ты натворил, неугомонный?! Такая ваза была красивая! Осторожно, порежешься… На вот, с хомяком играй, пока я подмету.
Э-хе-хе… В прежние времена дети с мишками играли. Еще зайчики попадались и лисички иногда. А чтобы бурундуки или как этот – хомяк, – такого не было. Хотя мало ли чего не было… Хомяк большой, вдвое больше Тошки, пузо мягкое, морда симпатичная. Глазки вделаны на совесть; Тоша уже пытался вынуть – не получилось. Так что пусть будет хомяк.
А мама-то снова спит. Пожалуй, оплошка у меня этой ночью вышла. Не Тошку надо было баюкать, а маму. «Баю-бай, баю-бай, Windows, мама, не включай». Выспалась бы, и сын не был бы в забросе.
Как там Тошка? Эге, да глазки у тебя совсем сонные. Лезет, карабкается не пойми куда, а глазки спят. Успокойся, кому говорю! Угомон я или нет? Так-то, уснул… А ты, засоня, чего дрыхнешь? Сына в кроватку перенеси, а там и спи себе. Ай, добудишься ее, как же… Ладно, хомяк мягкий, подгузник у Тоши сухой. Спите, где сон свалил. Баюшки-баю.
Умолот
Умолот на верее сидит, вдоль улицы поглядывает. Скучно Умолоту и невесело. Это ж сколько надо терпения – целый день на верее сидеть и ничего не делать! Домовой – он Умолоту сродни – в доме заправляет, банник в бане управляется, овинник в овине главный, гуменник – на гумне. Мало ли что сейчас на гумне пусто хоть шаром покати, – придет время, наступит жаркая работа, тут уж без гуменника никуда. Полевик на меже начальствует, леший – в лесу, весь мелкий народ под ним ходит. Трясинник – болотный царь, а водяной – в озере, у него русалок много, и все красивые. У каждого свой удел и своя доля. Один Умолот – ни пришей, ни пристегни.
Без домового изба толком стоять не будет: полы провалятся, потолок просядет. А Умолоту о чем заботиться – о верее? Да пропади она пропадом, эта верея, вместе с воротами!
По улице телега едет. Никак гости намылились? Ворота будут отворять, Умолота тревожить. Еще не хватало! Кыш отсюда! От ворот – поворот!
Проехали мимо. Вот так-то, не будут зря беспокоить.
Скучно Умолоту, невесело.
Хозяин в окошко из-за занавески выглянул. Кого там несет нелегкая? Никак гости едут? Придется их встречать, привечать, кормить, поить, в расход входить… И что им дома не сидится? Ан нет, мимо проехали. Вот и славно, вот и ладушки.
Что ни говори, а Умолот тоже при деле состоит.
Хозяин
Аникину было пять лет. Он спал на широкой бабушкиной кровати. Бабушка спала в соседней комнате на второй кровати, такой же широкой, как первая. Размеренный бабушкин храп доносился до Аникина, пропитывал его сон. Аникин думал, что это рычат звери, прячущиеся под кроватью, глядящие сквозь дыры кружевных подзоров. Один зверь, большой и белый, свернулся у Аникина в ногах. Он тоже спал.
Аникин видел сон. Страшный и бестолковый. И одновременно он видел себя спящего с белым, свернувшимся клубком зверем. Этого зверя Аникин не боялся, хотя, кажется, тот все-таки не спал.
Утром Аникин рассказал бабушке длинный сон, и о звере тоже. Бабушка слушала, кивала головой, жевала губами, а потом сказала:
– Домовик это. Ты не бойся, малого он не тронет, – и больше ничего объяснять не стала, а днем, наскучив вопросами, пообещала даже выдрать прутом, если он не выбросит из головы глупости, потому что это все фантазии и на деле не бывает. Но Аникин-то знал, что это вовсе не фантазии, ведь он подглядел, как бабушка сыпала возле кровати пшенной кашей и шептала что-то. Больше Аникин белого зверя не видел, хотя из-за бабушкиного ночного рычания сны представлялись один другого страшнее. А кашу на другой день склевала курица, нагло ворвавшаяся прямо в дом, после чего случился переполох с квохтаньем и хлопаньем крыльями.
Аникин вырос. Ему было двадцать пять лет. Он спал на тахте в своей однокомнатной кооперативной квартире. Рядом посапывала женщина, на которой Аникин собирался, но все никак не решался жениться. Аникину снился сон, длинный и бестолковый, гротескно повторяющий дела и разговоры прошедшего дня. И в то же время Аникин видел самого себя спящего. В ногах, свернувшись клубком, дремал белый, похожий на песца зверь.
Сон тянулся и путался, мешал спать, не давал следить за зверем, и Аникин пропустил тот момент, когда зверь поднялся, прошел, неслышно ступая по одеялу, и сел на груди Аникина. Зверь был тяжелый, он вдавил Аникина в поролоновое нутро тахты, во сне очередной собеседник замахал руками и закричал, обвиняя Аникина в небывалом, а сам Аникин силился и никак не мог вдохнуть воздух. Зверь смотрел желтыми куриными глазами. Потом он протянул лапу с длинными тонкими, нечеловечески сильными пальцами и схватил Аникина за горло…
С трудом промаявшись до утра, Аникин собрался и поехал к бабушке. Он вообще часто к ней ездил, и бабушка тоже любила Аникина. Ей было восемьдесят лет, она жила все в том же доме и спала на той же кровати. Бабушка слушала, качала головой, тихо поддакивала, слепо щурясь, рассматривала пятна кровоподтеков на аникинской шее. А потом сказала:
– Это и впрямь домовик. Значит, такая твоя судьба – с ним жить. Любит он тебя и своим считает…
– Как же – любит… – возразил Аникин, но бабушка не дала продолжать:
– Который человек домовика видит, тот уж знает, что ничего с ним не станется. Его и поезд не зарежет, и на войне не убьют. Везде его домовик охранит. Такой человек в своей постели умрет. Как обидит он домовика-то, так тот покажется в каком ни есть обличье и начнет душить. До двух раз он прощает, попугает да отпустит, а уж на третий раз придушит. Я сама, грешная, с ним видаюсь. А на неделе приходил домовичок и за сердце брался. Второй уж раз. Это он не со зла, просто пора мне приспела, вот он и напоминает.
– А меня-то за что? – спросил Аникин.
– Значит, погано живешь, обижаешь хозяина. Да и покормить его не мешает. Посыпь кашкой в углах и скажи: «Кушай, батюшка, на здоровье, а меня не тронь». Иной раз помогает.
Кормить домовика Аникин не стал. Зато он бросил пить и ограничил себя в сигаретах. А первое время даже начал зарядку делать по утрам. С девушкой своей Аникин разошелся – она ничем не помогла ему против домовика. Впрочем, сделал он это достаточно тонко, так что они даже не поссорились. И на будущее он заводил связи так, чтобы не водить никого к себе домой, не показывать ревнивому домовику случайных женщин.
Аникин ушел из института, где была вредная работа, хотя за вредность и не платили, и устроился инженером на завод. Там он понравился и быстро пошел вверх. Домовика он не видел, но на всякий случай таскал в кармане тюбик валидола.
Аникину было сорок пять лет. Он спал, когда объявившийся в ногах зверь вспрыгнул на грудь, придавил и рванул за горло. Аникина увезли с инфарктом.
В больнице было много незанятого времени. Аникин смотрел в белый потолок и думал. Выходило, что домовику есть за что обижаться на Аникина. Что делать белому зверю в бетонной городской квартире? А бабушкин дом стоит пустой и рассыпается.
Оправившись, Аникин в ближайший же отпуск привел в порядок дом. Подрубил нижний венец, вместо потемневшей гнилой дранки воздвиг серую гребенку шифера. Мужики, обрадованные неожиданной халтурой, уважительно величали его хозяином. Каждое лето Аникин, презрев надоевшие юга, приезжал в деревню и ковырялся в огороде. Домовика он не видел, но порой вечером, перед тем как улечься, стыдясь самого себя, сыпал под кровать остатки ужина.
Аникину было шестьдесят лет. Он освободился от завода и высокой должности, решительно запер квартиру и уехал домой в деревню. Аникин спал на бабушкиной суеверно сохраняемой кровати. Рядом на тумбочке лежала открытая пробирка с нитроглицерином. Аникину снился сон. Он шел по своему деревенскому дому, переходя из одной комнаты в другую, потом в третью – и дальше без конца. Дом был отремонтирован и ухожен. В комнатах пахло сосновой смолой и холостяцким обедом. Не пахло только домом.
«Для кого все это? – думал Аникин. – Неужели домовику здесь лучше? Бабушка говорила, что хозяин с людьми живет, а не со стенами. Но ведь кроме меня здесь не бывает никого…»
Аникин бестолково кружил по неуютным комнатам, искал что-то, хотя сам понимал, что это только сон, и параллельно с этим сном видел себя самого спящего и белого зверя в ногах и знал, что зверь не спит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.