Читать книгу "Картонная мадонна. Вольное изложение одной мистификации"
Автор книги: Татьяна Короткова
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 5
***
– Что сожалеть о городе, который стоит на одном циклопическом нужнике?
Уже изрядно подвыпившие, друзья подошли к пивной под вывеской желто-зеленого цвета с названием пивоваренного завода. В трактире было людно, звучала немецкая речь и энергичный топот ног под столами с пожелтевшими от стирки льняными скатерками. Время от времени кто-нибудь из посетителей, особенно разгорячась, ударял по столешнице кулаком, и опорожненная посуда подскакивала. Белорубашечники, так звали половых, носились с подносами, уставленными шестью или даже более кружками с пивом. Стояла духота, мелькали круглые сальные рожи немцев, возбужденных алкоголем, рядом, сдвинув на затылок картузы и кепки, о чем-то громко судачили красномордые кучера.
– Вот что я люблю! – вскричал Глеб, в общем шуме его крик мало выделился, – Осточертели салоны!
Глеб и Воля спустились по лестнице в зал, сели за маленький стол у окошка, снаружи мелькали ноги прохожих. С пустым подносом подошел половой.
– Тащи-ка нам, братец, для начала по литру «Мюнхенского», – сказал Глеб и бросил на поднос двадцать копеек, половой сгреб деньги и тут же растворился в пивном мареве кабака.
– Смотри и наслаждайся! – обратился Глеб к Воле, – Вот она – правда, тут. Столица Российской империи – одна зловонная дыра. Ты в ней видишь европейский лоск. А я реальную – темную сторону. Это город туберкулеза и нечистот. Каждый день от тифа умирает человек по десять. Нет, ты как хочешь, а я тебе прямо завидую. Укатишь из этого скверного климата к верблюдам, в степь. Нет ничего чище азиатской степи.
Половой поставил на стол две литровые кружки пенистого светлого пива.
– За верблюдов! – Глеб поднял кружку и стал жадно пить, обливаясь на рубаху.
Воля смотрел на свой стакан, пенная шапка опускалась. После водки пить пиво он не мог даже за компанию.
До выезда на практические работы оставалось несколько недель. Воля и сам хотел вырваться отсюда, ему нравилась именно простая понятная жизнь, а не дворцы с проспектами – тут Глеб, конечно, загнул. Но держала мысль о женитьбе. В своей привязанности и даже в какой-то степени долге к Лиле Воля был уверен абсолютно. Но она почему-то резко оборвала их отношения. Догадка о причине этого заставляла Волю мучиться, хоть он и понимал, что их с Лилей брак обязательно состоится. Это лишь вопрос времени и порядочности того поэта.
Глеб о сердечных терзаниях друга не знал, вот и списывал настроение Воли исключительно за счет отъезда от цивилизации в дикие места. Глебу, откровенно говоря, было жаль расставаться, про себя он понимал: из Петербурга ему не вырваться, и на то были свои причины.
– Уезжай, не сомневайся, – Глеб пьяным жестом обнял Волю за плечи, перевалившись через стол, – Здесь скоро будет жарко. Половой! Еще пива!
– Хватит, пойдем!
– Уезжай! Там здоровые места. А здешнему миру конец, – Глеб пьяно дышал Воле в лицо, – он вот-вот рухнет, как колосс на глиняных ногах. Ты не представляешь, что начнется.
Воля другу доверял, но его апокалипсическому настроению не верил: миропорядок в целом выглядел прочно, и пусть у Воли не было особых причин для юношеской жизнерадостности, но и для такого мрачного пессимизма оснований он не видел.
– С чего ты взял?
– Сам подумай. В Петербурге одной только домовой прислуги – восемьдесят тысяч полунищих людей. Армия! А как они живут? Столичным дворникам и прачкам платят меньше, чем в провинции, уж про заграницу молчу. Каторжный труд на всю жизнь. У прачек руки съедены мылом, все они горбаты и страшны. А дворники день за днем выгребают дерьмо из уборных, скребут, чистят, таскают дрова по квартирам. И рядом – барская жизнь, пошлейшее пустое существование пошлейших людей. Им уже простых развлечений мало – им призраков подавай. Нет ничего опасней копящейся зависти и безвыходной злобы! Поэтому я предупреждаю тебя как друг! Скоро благополучная жизнь окончится, и тогда все эти дворники и прачки возьмут за горло тех, кто им гроши отжимал! Мало не покажется. Аукнутся им и призраки, и фаршированные креветками ананасы. Попомнишь мои слова, все эти барские поэтические вывертыши, все эти «глазасторогие козлы и дево-орлы с грустильями вместо крылий» – материализуются и повылазят из дворницких. Ненавижу презрение к здравому смыслу!
– Дались тебе эти призраки.
Глеб хохотнул, и лицо его приняло бандитское выражение.
– А я на днях на спиритическом сеансе побывал. Видел, черт его знает что. Умом понимаю – никаких леших в помине нет. Есть только орудия производства – и баста!
– Так что со спиритическим сеансом?
Глеб развел руками.
– Если б я знал. Голову ломаю – а понять, чей фокус с Черубиной, не могу. Слыхал?
Воля помотал головой.
– Темный ты, газет совсем не читаешь? Ну, слушай. Якобы, духи предсказали появление некой Черубины, и она, представь, на следующий день позвонила в редакцию «Аполлона». Верить – не верю. А объяснить не могу, потому что… – Глеб замолчал.
– Почему?
– Потому что я точно знаю, что к этому фокусу спиритка не причастна.
Воля ждал продолжения. Но Глеб понял, что ляпнул лишнее и стал изображать с дым пьяного.
– Эй, половой! Куда он провалился с моим «Мюнхенским»?
***
На следующий день после звонка «Черубины» Лиля как обычно хлопотала в редакции по своим чайным обязанностям, чутко прислушиваясь ко всем разговорам. В особняке было относительно малолюдно. Гумилев завалился работой – перепроверял отпечатанные машинистками листы с текстами, находил ошибки, раздражался и тихим одноцветным тоном требовал перепечатать.
Волошина не было. Зато Толстой, в модном цветном жилете, поверх которого на крутых плечах лежал воротник фасонистой сорочки, шнырял по комнатам, любезничал буквально со всеми и явно что-то вынюхивал.
Лиля решилась осведомиться, придет ли Волошин и чем занят.
– Придет, непременно придет, – граф сделал перед ней стойку, и его быстрые глазки с наглинкой бесцеремонно пробежались по ее фигуре, – Пишет.
– Что же он пишет?
– Как – что? Разумеется, рецензию. У всех теперь одна забота: Черубина де Габриак. Каждый и старается. Один Гумилев, наверное, не пишет. Да еще Кузмин. Но не факт.
Лиля пожала плечами:
– И куда же такая пропасть рецензий?
– Ничего, – на породистом холеном лице графа явно проступало хамоватое выражение, – Для инфанты места не жалко. Задвинут кого-нибудь. А ведь и вправду – умна. Ей лет девятнадцать, как я понял. Хм. Подумайте – и уже считает себя maitre’ом, метит в сильные мира сего. Между нами, мне нравится ее молодая хватка.
– Почему вы о ней так говорите?
– Из одного уважения, из одного только уважения. Я ведь и сам пустой карман ненавижу.
Толстой кивнул и пошел дальше – по кабинетам. Лиля подумала, что он ей с первого дня неприятен, и следует быть осторожней.
В приемную бодро и улыбчиво прошел Анненский, зазвучал колокольчик – так Маковский из своего кабинета требовал чаю, и Лиля отправилась к самовару, заваривать на две чашки.
Лиля с привычным волнением вошла в редакторский кабинет, на подносе обычным образом подрагивали фарфоровые чашки – редактор не выносил стаканов и подстаканников. Но Маковскому теперь было не до оценочных суждений в ее сторону: при ней разговор свернулся. Анненский, вошедший с воодушевлением, сидел поникший, повисло неловкое молчание. Лиля разлила чай по чашкам и вышла.
Старик Анненский был ей больше, чем симпатичен. Когда Волошин назвал его лучшим поэтом эпохи, Лиля увлеченно прочла все его стихи. Чудная одинокая душа, витающая где-то между реальностью и миром призрачных безумий, открылась ей. Он был создан для кабинетной тиши, для библиотечной пыли разворошенных книг, для упоения красотой и созерцания. И вместо того – ежедневная пытка жизнью, медленное самосожжение на чиновничьей службе, которую он не мог выносить, но должен был. Лиле нравилось в нем все, и было его отчего-то страшно жаль. Может, оттого, что он упорно «старомодничал» и завязывал галстук на особый манер, будто выходец вчерашнего романтичного века?
Она дождалась, пока Анненский выйдет от редактора. Подошла с желанием сделать приятное.
– Не хотите ли чего-нибудь?
Анненский повернулся к ней, посмотрел сверху вниз – он был много выше ее, и печально улыбнулся.
– Нет, милая, благодарю вас.
И прошел к Гумилеву.
***
Когда Иннокентий вошел, Николай сразу понял.
Он знал о готовящейся несправедливости, пытался оспорить решение Маковского, но тот был неумолим: ради стихов Черубины снимались с печати стихи Анненского.
Конечно, редактор обещал сообщить эту новость старику со всяческими извинениями, с клятвами все компенсировать в следующем номере, с заверениями, что выше для него поэта нет и так далее. Почему выбор пал именно на него? Анненский был абсолютно беззащитен.
Гумилев посмотрел на двух машинисток, обе чувствовали его нервозность и делали опечатку за опечаткой.
– Дамы, вам следует отдохнуть, оставим эту работу до завтра.
Женщины с видимым облегчением поднялись из-за машинок, и ушли, попрощавшись. Анненский сел, выглядел опустошенным.
Все ученики Царскосельской гимназии, которую Анненский много лет возглавлял, восхищались им. И Гумилев навсегда запомнил, как еще мальчиком принес Иннокентию свои первые стихи и получил одобрение настоящего поэта.
– Знаешь, Коля, у меня накопилось столько дел по Ученому Комитету, что я начинаю тяготиться процессом, по недоразумению зовущимся жизнью.
Гумилев отвернулся, чтобы скрыть лицо.
– Поэзия уходит от меня без возврата, – тихо продолжил Иннокентий.
Гумилев слишком хорошо знал, что Анненский никогда не искал литературной среды – он был насторожен и замкнут. Эта замкнутость диктовалась не осознанием своей исключительности, а лишь врожденным тактом и ранимостью. «Аполлон» стал первой его связью с писательским кругом, и все лето поэт прожил в приподнятом настроении, в ожидании серьезной работы.
И вот, вместо ожидаемого служения, с первого же номера – рекламная, рассчитанная исключительно на витрину, ставка на Черубину. На вкус Анненского, ее стихи были искусственны. Но кому мог он это сказать? Только Гумилеву.
Иннокентий вздохнул, и у Николая заходили желваки на скулах: Анненский сильно сдал в последнее время, похудел – это было заметно всем близким, все в нем стало каким-то торжественно-старческим. А ведь ему лишь немногим за пятьдесят.
– Почему, Коля, люди упорно чествуют «гениев» не только монументами – это куда ни шло, но речами и даже обедами? Я бы хотел избежать таких проводов. Обещай хоть ты…
– Иннокентий Федорович, вам нужно отдохнуть. Хотите ко мне на квартиру?
Анненский жил в Царском селе, куда ходил регулярный поезд, путь неблизкий.
– Спасибо, Коля, я – прекрасно. Но вот засела дума. Обеды в честь умерших – это же дико смешно! Зачем я это говорю? Меня разрывают мысли. Жизни я больше не чувствую. Это хорошо. Поеду домой. Там мои книги. Там не нужно говорить… – он встал.
Прощаясь, вдруг притянул Николая за руку, обнял, похлопал по спине.
– Я классически несчастлив, Коля. Вся моя жизнь – сплошное auto-da-fe. Но ничего. Скоро круг моего злополучия разомкнется. Но почему обязательно надо уходить из этого мира? Прости, у меня, кажется, лихорадка.
Анненский оторвался от дружеского объятья и стремительно вышел вон.
***
Анненский, глубоко уязвленный, уехал. Лиля не понимала причину резкой смены его настроения. Но задерживаться на мыслях о поэте она не могла, его грустный образ выветрился из головы при появлении Волошина.
Макс примчался в редакцию в обычном своем состоянии, и у Лили сразу отлегло от сердца. Он был удивителен для нее каждую минуту их встреч. И кто бы ни окружал его – для Лили он выделялся всюду.
Волошин веселым галопом проскакал по коридору, тормознув на минутку рядом с Лилей под предлогом поцелуя ручки, шепнул:
– Через полчаса на набережной!
Лиля кивнула и придала своим движениям резвость: заскочила в подсобку, задала работы белобрысому подростку, позвонила в лавку, снабжающую чаем и прочими припасами – в редакции любили сладости. Полчаса были на исходе – Лиля надела шляпку и продела руки в прорези осеннего пальто-накидки.
И тут увидела, что Волошин, вместо того, чтобы аккуратно выйти на улицу вместе с ней, ярым быком пронесся в приемную редактора. Лиля была раздосадована: они не разговаривали уже целую вечность: три дня. Как дались ей эти три дня – Бог знает. Раздраженно скинула пальто и сняла шляпу.
Ну почему он постоянно забывает о ней!
Прошла в приемную, прислушалась у двери.
– Ай-яй-яй! – рядом тут же возник Толстой, он трясся всей утробой в беззвучном смехе, его нижняя губа отвисла, и это почему-то показалось Лиле совсем отвратительным, – Барышня, нехорошо!
Лиля вспыхнула, опустила глаза – смотреть в это розовое лицо не было сил.
– Я только хотела понять, не пора ли им чаю.
– Нет, чай им сейчас в глотку не полезет, – граф держался развязно, – Впрочем, вы загляните, может, я не прав?
Но заглядывать без вызова колокольчика не полагалось, это Толстой знал.
– Не хотите? И правильно. Там разговор не из приятных. Можно и нарваться под горячую руку.
Лиля вежливо кивнула, пошла из приемной. И вовремя. Потому что дверь кабинета распахнулась, и Маковский, держа всклокоченного Волошина под локоток, сам вывел его, продолжая на ходу разговор:
– …И ему очень мешает его ироническое здравомыслие. Милый Макс, советую, перечтите его последние переводы трагедий Еврипида. Ведь они не удались! Надеюсь, вы не ставите под сомнение мое мнение редактора? Если бы Анненский сам хоть чуточку поверил еврипидовым призракам, читательский успех был бы большим! Ему мешает рассудок. А поэт должен одной строкой вызывать в читателе буйство воображения, и это мастерски удается Черубине. Но об этом мы с вами уже говорили, – тут Сергей снизил голос, – Кстати, дорогой Макс, не обратиться ли нам за помощью в полицию, как считаете?
Волошин пробурчал что-то, что можно было понять как утверждение. Маковский шагнул в кабинет, следом увязался Толстой:
– Сергей Константинович, одну минуту. Мне бы переговорить с вами tete-a-tete по одному деликатному делу.
Маковский жестом пригласил войти, дверь кабинета закрылась.
Макс растерянно озирался, выискивая глазами кого-то, но не Лилю – она стояла в двух шагах и прямо смотрела на него, ждала.
В холле, по обыкновению, толклись люди – сотрудники заняли все диваны и стулья. Волошин увидел Гумилева, тот стоял у окна с сигаретой в одной руке и листами рукописи в другой, и кинулся к нему. Лиля нахмурилась: похоже, у Макса семь пятниц на неделе. Прошла в подсобку, схватила широкую вазу, насыпала туда печенья и быстрым шагом направилась в холл.
И тут, подойдя к поэтам, наконец, поняла, что происходит.
– …И Иванов пишет? – услышала она полу-фразу Гюнтера, – Нда-с. Он выглядел заинтересованным.
– Кажется, он обрел новую музу? – сказал Городецкий, – Что ж, достойная смена. И уж если появилась заинтересованность, можно не сомневаться… – он сделал циничный жест, и собеседники напряженно рассмеялись, – Да, господа, в таком «зеркале», как эта католическая мадонна, можно увидеть любое отражение, кроме правдивого. А наш Вячеслав любит искажения.
– «Все плачешь ты о мертвом женихе»? – съязвил Кузмин, обращаясь к Городецкому, сияя на него своими алмазными глазами, – Тут и придраться не к чему: эта Черубина действительно появилась очень вовремя. Счастливая Черубина.
Сомов встрепенулся:
– Если б ее увидеть! Я написал бы ее! Она приходит ко мне.
– Вот как?
– Она мне стала сниться. Это была бы лучшая моя работа.
– А вы напишите так – на одном воображении.
Гумилев, все это время слушавший шептавшего ему что-то Волошина, повернулся к поэтам, в глазах его стояла неприязнь:
– Снимать с публикации стихи Анненского ради стихов Черубины несправедливо.
Лиля замерла.
Сотрудники помолчали, было ясно, что никто из них не желал оспаривать решение редактора, подкрепленное мнением Вячеслава Иванова.
– Коля, твоя точка зрения непопулярна сейчас, – мягко произнес Кузмин – ему, как и всем в редакции, импонировал авантюрно-мужественный облик Гумилева, – Потому об этом лучше умолчать, не стоит, Коля, право. К тому же, Черубина не просто щедро одарена талантами, будет спрос на нее – значит, будет спрос и на журнал. И, уверяю вас, господа, Черубина станет таким же фактом культуры, как Анненский и все мы. Может, и большим.
Прямого, стянутого костюмом как латами, Гумилева передернуло.
– Послушать вас, так это даже гуманно! А по мне – лицемерие.
Волошин волновался, боясь скандала. Гюнтер вызвался на помощь.
– У Вячеслава безошибочное чутье на талант. Вспомните, хотя бы, скольким он помог выйти в люди, скольких приблизил.
Макс нахмурился.
– Коля, и правда.
Гумилев стоял недвижно, как корабельная мачта, смотрел надменно-холодно – остался при своем. Он, как и Анненский, принадлежал ушедшей эпохе, его уважали за прямодушие, хоть и посмеивались над ним. Но знали всегда: Николай умрет, а от кодекса чести не отступится.
– Спорить с вами, дорогой Коля, было бы непосильным мне делом, – миролюбиво отозвался Кузмин, – Позавчера я узнал, что изменить в судьбе ничего нельзя, и если уж кому свыше назначено быть на троне – тот будет на троне. Так что, господа, Черубина – это проявление высших стихий, и нам, смертным поэтам, остается лишь склонить головы и славословить. Кстати, Волошин, вы написали рецензию?
Макс покосился на Лилю, вынул из кармана листок и стал читать:
– Гороскоп Черубины де Габриак… – осекся и пояснил, – Я подумал, что, раз случай у нас из ряда вон, то и подход к представлению поэтессы тоже должен быть необычным, – вернулся к листу, увлекаясь с каждой строкой, – «Сейчас мы стоим над колыбелью нового поэта. Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике «Аполлона». Младенец запеленут в белье из тонкого батиста с вышитыми гладью гербами, на которых толедский девиз: «Sinmiedo»…
…Лиля, забывшись, слушала Макса. В его «гороскопе» были ответы на все ее вопросы.
***
– Значит, я самая мрачная из девушек? Цветы и дети умирают в моей тени? – она притворно возмущалась и, смеясь, била его дешевым «испанским» веером – он только что купил ей этот сувенир в модной лавке на Большой Морской.
– Лиля, – урезонивал Волошин, оглядываясь на сидящих за столиками рядом, – Ты бьешь крупного во всех смыслах поэта в общественном месте. Рискуешь попасть в хронику газетных сплетен.
Он пригласил ее в «Вену», здесь, на виду у всего Петербурга, можно было, не таясь, обсудить общие планы. Максу не терпелось говорить о деле, но Лиля раскокетничалась, жеманно обмахивалась черным веером и несла вздор:
– А, кстати, веер – лучший подарок невесте от жениха. Так всегда считалось. Не знала, что ты такой утонченный фантазер, Макс!
Он смотрел на нее, будто видел впервые: глаза быстрые и ждущие, жесты полны энергии, в движениях появилась уверенность. Лиля стала женственной, казалась легкой и даже бесшабашной – это было очевидно, она будто вынула новый образ из своих запасников и стала как все, как многие.
– Перестань со мной заигрывать.
Улыбнулась, будто ее поймали на мелком мошенничестве.
– Лучше скажи, что будешь есть?
– Что-нибудь очень простое. Салатик.
– И все?
– Да.
Подскочил официант, Волошин сделал заказ: «мне это, это и еще вот это, а даме – салатик».
– Зря отказываешься – тут отличная кухня. Но не смею настаивать, знаю я вас, женщин.
От его слов она окончательно превратилась в кошку, которую почесали за ушком. Странно, и лицо у нее изменилось, стало прозрачнее, тоньше.
– Я не могу теперь есть грубую пищу, Макс, я перешла на солнечную прану.
– И где ты видишь солнце? – проворчал он.
За окном моросил дождь, прохожие спешили поскорее убраться с улиц, затянутых свинцовыми осенними тучами.
– Перед собой.
Волошин смутился: похоже, Эрос изрядно поколдовал над ней.
– Значит, все ласки других женщин не стоят моих жестокостей? – продолжала иронизировать Лиля, она наклонилась к нему и зашептала голосом «Черубины», – Да, я помню, как соблазняла ангелов, и я знаю секреты самых гибельных наслаждений, Макс…
– Перестань! Что с тобой? Ты стала несерьезной. А я хочу о деле.
– Слушаю тебя, о, учитель.
– Пора нам с тобой, Лиля, переходить к следующему шагу…
Замерла. Почти перестала дышать…
– Нужно создать иллюзию реальной жизни Черубины… – продолжил он, ничего в ней не замечая, – Писем и звонков уже мало.
– Но ведь все поверили? – сказала не сразу.
Он не слушал.
– Нужно дать деталей. В каком она платье ходит? Какие цветы любит? Какие места? И прочее…
– Зачем? Пусть говорят о стихах Черубины, а не о ее белье и быте. Зачем перешагивать грань допустимого?
– Лиля! Душа поэта читается не только по его стихам! Но и по тому, как сидит на нем сюртук, какими жестами он скрещивает руки. Невозможно отделить творчество от личности, пойми!
Она не хотела понимать и не собиралась придавать Черубине столько жизни. Смотрела на него с тревогой.
– Наша игра в загадки только начинается! – Волошиным овладел азарт, – Нельзя останавливаться на достигнутом. Я мечтаю о такой женщине, которая будет воплощением всеобщего идеала! Такая женщина не сможет ничем разочаровать, она должна стать наваждением для всех! Она станет бессмертной! Ты ведь слышала, что сказал Кузмин.
Лиля похолодела.
– Макс, Макс…
Но он не замечал – увлекся, рисуя воображаемые перспективы.
– Мы создадим человека, не подвластного мечу Вышнего Судии! – схватил Лилю за холодную руку, – Лиля! Я обещал сделать тебя счастливей, и я исполню! Я дал тебе имя, а теперь хочу дать судьбу! Мы окончательно выпустим твой творческий дух на волю! Это будет головокружительный танец между двух бездн! Ты будешь одновременно и человеком, и призраком!
– Макс, – простонала Лиля, – Но тогда этот призрак станет и моим наваждением.
– А что ты теряешь, скажи? Думаешь, однажды литературная слава обеспечит тебя всем? Нет. Как мы, поэты, живем, Лиля? Это дни и годы мышиной беготни, погоня за эфемерным! Вот, кажется, ты уже протягиваешь руку к своему счастью, а прикоснулся – и все рассыпается в прах! И снова – бег, одно и то же.
Лиля смотрела на него с ужасом. Он говорил как будто не с ней, а с кем-то внутри себя, и как будто не ее уговаривал – а был безумным заклинателем пространства.
Неужели он все еще ничего не понимает…
– Хорошо, – сказала как можно спокойнее, – я сделаю все, как ты скажешь.
– Вот и умница! – Макс затряс ее руку, – Молодец! Ты – единственная избежишь мышиной гонки, тебе царский венок уже надели! Ты уже все получила! – запнулся под ее взглядом, – Или почти все. Но скоро, скоро! Только верь мне!
Он тут же угомонился, похлопал ее по руке, стал нетерпеливо оглядываться, выискивая глазами официанта.
Лиля неожиданно ослабла – до звона в ушах. Рука безжизненно оставалась лежать на белой скатерти – такая же белая.
– Послушай, – Лиля снова, как уже было с ней в Коктебеле, не узнала своего голоса, – Да, я знаю, ты на все пойдешь ради меня. Ты лучше всех, мне на тебя надо молиться. Ты мой Бог. И я молюсь тебе, Макс! – и по щекам сами собой побежали слезы.
Волошин вскочил, резко двинув под собой стул, подошел к ней, закрывая собой от всех – от позора, приложил к ее глазам салфетку.
– Что ты? Прекрати.
Появился официант, расставил блюда на столе, косясь на заплаканную девушку.
– Еще изволите чего-нибудь? – осведомился.
– Нет, ступай, братец. Или, пожалуй, стакан воды.
Официант отошел.
– Ну что ты как ребенок? Впрочем, я сам болван – ты и есть ребенок, – суетился Волошин, – Все ведь у нас хорошо?
Лиля закивала, утираясь салфеткой. Он посмотрел еще раз, шумно вздохнул, оглядел принесенные тарелки – стыло. Взялся за нож и вилку и принялся есть. И тут же всю неприятность минуты для него как рукой сняло.
Лиля тоже взялась за приборы. Но есть не могла – пялилась в тарелку с салатом.
– А как же Анненский?
– А? Анненский? Не переживай. Сергей мне поклялся, что это лишь на один номер, старик будет печататься, но попозже. Ты же понимаешь, Черубина в приоритете.
Лиля помолчала.
– Скажи. А кто надоумил тебя рисовать?
– Да никто, – Волошин вкусно ел и отвечал не думая, – Сам научился. Хотел стать критиком современной живописи, вот и пришлось изучать основные правила на практике. А потом как-то втянулся. А что?
– Просто так, – улыбнулась и принялась есть.
***
– Привыкаю к маскарадам, – заявил агент, – приходится.
Одет он был каким-то бедуином: шаровары, абиссинский камис, черный платок, закрывающий пол-лица. Ему действительно приходилось выкручиваться: теперь он играл на трех досках сразу, тут тебе и полиция, и братья-революционеры, и оккультистка с ее окружением. Мудрено не запутаться.
– Лучше бы в рубище попрошайки явились, – Еремченко ждал.
Глеб стянул с лица платок.
– Да вы пьяны?
Глеб зашелся булькающим, захлебывающимся гоготом.
– Мне б закусить…
Полковник позвонил, вошел адъютант, вытянулся во фронт.
– Поручик. Принесите, что там есть… хлеб, ветчина… Живее.
– Слушаюсь!
Адъютант вышел.
– Впускать не хотел, шкура.
Еремченко побагровел, резь волнами прошлась по левой ноге в бандаже. Адъютант уже открыл дверь, вкатил столик. Агент невозмутимо осмотрел закуски. Адъютант, шаркнув ножкой, вышел.
– Жаль, нет фаршированных ананасов.
– Вы забываетесь!
Еремченко едва сдержал себя. Агент неряшливо ел, тыкал вилкой в шпроты и карбонат.
– Не изволите ли, наконец, доложиться!
Агент, не переставая есть, вытащил из кармана телеграмму, положил на зеленое сукно стола, на телеграмме стояли все нужные печати и подписи – она адресовалась в Париж.
Еремченко прочел: «Близка к цели. Сообщите, кто такая Ч».
– Что это значит?
Агент выпрямился – шутовская личина сошла.
– Это значит, Ваше превосходительство, что оккультистка – не простая искательница приключений.
Начальник особого отдела смерил его взыскательным взглядом, сказал как можно строже:
– Вы мне этот театр прекращайте, я вам не барышня с галерки.
– Позвольте, – вежливо возразил Глеб, – но ведь должен я на ком-то проверять новый прикид. Меня спасает только маскировка.
– Хорошо. Допустим. Рассказывайте подробно. Откуда у вас эта телеграмма?
– Украл. Евгений Петрович, ее фокусы со временем рассекречу. Но сейчас обратите внимание на Ч.
– Стало быть, эта Ч представляется спиритке угрозой? Любопытно. И что вы об этом думаете?
– Пока идей нет. Вероятно, мы недооценили ее. Кстати, выследил я ту рыжую, помните?
– И что?
– Особенного ничего: жена поэта Волошина, художница. Связалась с Ивановым два года назад, да тот дал ей отставку. Со спириткой сошлась в Париже, просто по бабьей глупости. Та ей чего-то нагадала, наплела. Прибыли в Петербург вместе, одним поездом с Волошиным. Снимает домик на Васильевском. Помогает спиритке в ее сеансах, изображает духов по необходимости. Правда, как случилось, что на последнем сеансе духи, против воли спиритки, вышло имя Черубины, ума не приложу.
Глеб не стал рассказывать о сеансе подробнее, чтобы не смущать полковника.
– Против воли? Уверены?
Глеб кивнул.
– И должен вас предупредить. От великого князя спиритке письмо пришло, – он снова полез в карман и вынул запечатанный конверт.
Еремченко покрутил конверт, Глеб извлек откуда-то из складок своих одежд нож с откидным лезвием и аккуратно разрезал место склейки. Внутри находилось уведомление о приглашении магнетизера Анны-Рудольф на аудиенцию в Мраморный дворец. Явиться надлежало через неделю.
Глеб сунул прочитанное письмо обратно в конверт, тут же ловко заклеил его – никаких следов перлюстрации не осталось.
– Письмо от князя попридержите.
– Но ведь все равно придется…
– А вы попридержите! Авось что-нибудь да случится… Мы обязаны исключить вероятность всяких сношений этой авантюристки с высочайшим семейством.
Глеб молчал, обдумывая. Горничная Анюта, выболтавшая все про пособничество неудачливой любовницы Вячеслава – Маргариты, ничего более не знала. Роль у Маргариты была простая: тихонько проходить во время сеанса мимо полуоткрытой двери и пугать клиентов спиритки до полусмерти. Прислугу при этом банально подкупали. Но вот какую роль во всей этой театральщине играет Черубина – этого Глеб никак не мог понять.
Вновь со стуком вошел адъютант, протянул Еремченко служебную записку. Полковник прочел ее.
– Пусть обнадежит!
Адъютант вышел, не забыв щелкнуть каблуками.
– Похоже, ваша Черубина всех взбаламутила. Теперь вот Маковский, редактор нового журнала, явился в полицию с запросом. Желает найти, даже вознаграждение предлагает. Полюбуйтесь, представил описание.
Глеб взял записку и прочел вслух:
– «Черубина де Габриак. 19 лет. По отцу – испанка, воспитывалась в монастыре под Мадридом, сирота. По матери – француженка. Находится в Петербурге, место проживания неизвестно, круг общения – тоже. Особые приметы: волосы рыжие, глаза зеленые, тело стройное, рост неизвестен. Говорит тихим голосом колдуньи. Поэтесса».
Еремченко откинулся на стуле.
– Не знаю, Евгений Петрович, – ухмыльнулся Глеб, – никакой решительно логики пока не усматриваю. И тут – рыжая, ты подумай, вот ведь совпадение. Голос колдуньи. Придумают же! Насмотрелся я на этих поэтов у Иванова. Сумасшедшие, уж поверьте.
– Так уж и все. Значит, наполовину испанка? Вот что. Исследуйте в квартире все закутки, но найдите мне компрометирующие спиритку данные. А мы со своей стороны сфабрикуем для нее ответ из Парижа. Дадим задание сблизиться с Черубиной. Посмотрим, может, она ее вперед нас найдет, а?
***
«Макс, как странно сознавать, что ты, такой великодушный и мудрый, можешь причинять боль»…
Лиля скомкала лист. Ею вновь овладела бессонница. Мысли носились по кругу, метались – от воплощенной египтянки, ставшей женой Волошина, до Черубины, которую он творил из тьмы. А Лиля стояла где-то между той и другой. Чудовищно и нелепо.
Кажется, он лишен основного инстинкта. Ее, живую и любящую, он принимает сознанием, тогда как она взывает к сердцу.
Они расстались вечером, после ужина в «Вене», так, как расстаются компаньоны. Напрасно Лиля искала в его глазах понимание, ведь это ей приходилось делиться надвое, отдавая свое «ребро» Черубине.
Волошин горел игрой. Договорились, что ночью она напишет новые стихи, а Макс сочинит следующее письмо для Маковского. И еще он придумал нанять мальчишку, одеть его пажом – купить костюм а-ля-готика в той же лавке на Большой Морской, и сделать постоянным посыльным от Черубины. Идея ему страшно понравилась.
– Только где ж найти такого, чтоб походил на амурчика?
Макс смотрел по сторонам, провожая Лилю до трамвая, и как будто уже готов был хватать первого попавшегося «амурчика» на службу к Черубине.
Лиля шла, молчаливая, зябнущая, всем видом показывая, как она несчастна сейчас. Но он не замечал.
Дошли до остановки, она прошла в вагон. Села у окна, обернулась на Макса. Но увидела лишь его спину – он уже быстро удалялся, сунув руки в карманы пальто, и в походке его было что-то пиратское.