282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Татьяна Короткова » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 7 сентября 2017, 02:45


Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– …Одно письмо.

– Зачем?

– А зачем дают опиум больному? Чтобы облегчить страдания.

– А кто облегчит – мои?

Он встал. Стоял, нависая над ней, обдумывая.

– Это жестоко, Лиля. Он все поставил на карту. Он заслуживает письма.

– А потом?

– Потом… Черубина умрет, – Волошин оживился, – Но после нее останутся дневники, неотправленные любовные письма, стихи – о, бездна стихов! Их будут искать и находить потомки, а мы оставим ключи – о, история будет длиться, не волнуйся! Но, главное, Маковский должен получить награду! Ее желали все, но он один был возлюбленным Черубины! Лиля, эта любовь станет новой легендой, о ней напишут книги, она будет вдохновлять! Разве тебе мало?

– Мало.

Говорить здесь, в редакции, было опасно. Волошин разочарованно вздохнул.

– Я предлагаю бессмертие твоим стихам. А ты трусишь.

– Тебя беспокоит журнал.

– А тебя, Лиля? Тебя не волнуют люди, которых ты не видишь за пределами этих стен? Но они есть, они ждут твоих новых стихов как чуда, ты сама же заставила их в него поверить! Ты – своим талантом – осветила им жизнь. И теперь хочешь разбить все вдребезги? Лиля. Им от искусства нужен лишь золотой сон!

И он снова бросился ее уговаривать, убеждать, что Маковский оплачет смерть Черубины и вернется для жизни, но уже другим, прошедшим через горнило великих страданий, очищенным.

– Ты представь. Прожил бы он нелепые ровные годы. Носился бы с этим своим катехизисом красоты до старости. А истинного вкуса жизни так и не познал бы. Нет, что ни говори, а мы совершили благо. Он теперь другой человек.

В дверь постучали, заглянул Толстой.

– А, вот вы и попались. Макс, я тебя ищу, какие у нас планы на сегодня? Я иду обедать. А ты?

– Я с тобой.

Волошин сунул в карман кофты Лили сложенный вчетверо лист и вышел вместе с Толстым.

Лиля достала лист, развернула. Это было очередное сочиненное Максом письмо от Черубины, которое Лиле надлежало переписать своим почерком. Она пробежалась по строчкам. И стала медленно рвать письмо в клочки.

…Бессмертие? Чего стоит эфемерная слава! Лиле хотелось совсем другого.

***

Глеб шел домой, на душе было скверно. Рыжая уехала, а ведь могло у них что-нибудь да выйти. Впрочем, нет: она – аристократка, он – революционер, куда там… Нужно было думать о деле, но думалось о какой-то ерунде.

Глеб не замечал, что за ним, шаг в шаг, идет высокий сутуловатый мужчина с поднятым воротом пальто. И лишь когда тот приставил финку к горлу Глеба, тот понял: конец.

– Требую товарищеского суда, – прохрипел Глеб.

– Сейчас, – шепнул Евгений и толкнул его в черную подворотню.

В узкой темноте проулка Глеб уткнулся в чьи-то тела: Дора и Абрам ждали его.

– Твое предательство установлено и доказано, – холодно произнесла Дора, – Ты продался врагу, под предлогом строящегося покушения на царя держал группу в состоянии бездействия. Именем революции приговариваем тебя к расстрелу. Все согласны?

Темнота ответила молчанием.

Глеб едва-едва стал различать человеческие контуры… и в этот момент красный огонек выскочил из револьвера, раздался звук выстрела, пуля вошла в грудь, и он упал, как подкошенный.

***

Толстой и Волошин сидели в «Вене», Макс был явно не в духе.

Толстой с удовольствием ел и разглядывал сотрапезника: экий хитрец, заставил всех, начиная с Маковского, скакать рысаками и бить копытами, а сам в стороне!

– Что, еда не нравится?

Волошин поглядывал оценочно на Толстого и ковырял отменный стейк из форели без всякой охоты, это было ему не свойственно.

– Скажи мне по чести, Алешка. Как получилось, что твои дрянные стихи вошли в номер.

Толстой положил приборы. Вытер жирный рот салфеткой. Откинулся на стуле, глядя с притворной безмятежностью.

Вот оно что!

– Ну, зачем же так грубо, дорогой друг. Не мне тебе говорить, что в искусстве нет безотносительных канонов. Кому нравится поп, кому попадья, а кому и дочка. Так что, уволь. Я человек мирный, сделаю вид, что не слышал, – и он снова стал есть.

Волошин отодвинул от себя тарелку. Сложил руки на стол, смотрел так, будто видит Толстого впервые. Толстой едва не поперхнулся.

– Да прекрати! Что особенного случилось? Маковский одобрил. Найдутся и среди читателей отклики. Право, не понимаю тебя.

– Вот смотрю я на тебя, Алешка, и думаю. Древо познается по плоду.

Толстой усмехнулся.

– Не могу не ответить другой ветхозаветной истиной: все труды человека – для рта его. Лучше ешь – прекрасная дорогая форель. Представляешь, сколько товарно-денежных отношений случилось, чтобы два поэта в итоге сошлись за столиком и прикончили эту рыбу?

Волошин резко встал. Вынул кошелек, бросил деньги на стол. И вышел из ресторана.

Толстой продолжил есть. Но настроение было испорчено. Перед глазами маячила тарелка Волошина с остатками, Толстой раздражался. Позвал официанта, попросил убрать. Официант тут же смел со столика все следы присутствия Макса. Но Макс при этом не исчез – он все маячил, сверлил своими глазами исподлобья, внушал что-то, совестил. Граф решил, что с таким настроением можно схватить несварение. И заказал вина.

Официант принес бутылку, наполнил бокал. Толстой поднес бокал ко рту: «все труды – для рта», и выпил. Вино побежало по телу. И окончательно развеяло мелькнувшее сомнение. «Кто не со мной, тот против меня», – мстительно подумалось графу.

Он стал накапливать в себе зло, заводясь от мысли, что Волошин – такой же ханжа, как и прочие: устроил манипуляцию со всем Петербургом, дурит Сергея Маковского, изображая лучшего друга, фарисействует.

Всякий грешник – раб своего греха, Макс! И тебе – несдобровать!

Не понятно, правда, пока – какой ему прок от всей этой авантюры? Но то, что Черубина – плод мезальянса Макса и хромоногой девицы, тут и в дамки не ходи.

Что ж, Маковский оказался настолько наивен, что не воспользоваться открывшимся положением вещей было бы просто глупо. И если Волошин решил бросить свою партию, то кто мешает другому подхватить эту игру?

…Аппетит вернулся к графу, и он стал медленно, смакуя, пить вино, тем более что торопиться уже было некуда – журнал с его стихами выйдет завтра, а обдумать предстояло многое.

Когда, поздно вечером, Толстой вернулся в квартиру, Волошин уже съехал оттуда. Толстой совсем разозлился. Позвонил Маковскому, обнадежил, что удалось кое-что выведать про Черубину, и скоро следует ждать от нее новостей. Маковский обещал в долгу не остаться.

***

Снег еще не выпадал, погоды стояли переменчивые, но все вернее приближалась зима.

Маковскому был неприятен визит на Башню, но ехать следовало: дела никто не отменял. Еще в таксомоторе, мчащем по унылым петербуржским улицам, с их вечной слякотью поздней осени, Сергея посетило плохое предчувствие.

И, оттого ли, что швейцар в вестибюле был чем-то удручен, оттого ли, что горничная Анюта отвела в сторону сердитые глаза, а на вешалке в прихожей уж не висела облезлая меховая накидка оккультистки, Маковский вошел в гостиную Иванова в настороженном состоянии. Что-то в этой квартире переменилось.

Вячеслав сидел в кресле. Сергей не узнал его. Они не виделись недели две. И за это время Вячеслав стал совсем стариком, маленькое лицо его покрылось рябью морщин, волосы старчески пушились. Низвергнутый патриарх.

– Как я рад, как я рад, – проговорил Вячеслав без тени радости, – Ну, что в редакции?

Сергей протянул пахнущую свежей краской сигнальную книжку «Аполлона», он специально заехал в типографию. Иванов полистал журнал, остановился на стихах Черубины, увидел стихи Толстого, прищурился.

– Однако.

Но Маковский понял, что о Толстом разговора не будет. Очень тихо было в квартире. Так же тихо, как тогда, когда умерла Лидия.

– Я принес материалы для третьего номера, взгляните, – Сергей положил папку с отпечатанными текстами на стол, Иванов вяло проследил, – Тираж растет. Финансовые дела в порядке. Вы не здоровы?

Иванов помедлил, а потом вдруг сказал отрывисто, будто с трудом выталкивал из себя слова:

– Зачем вы выдумали ее?

Маковский опешил.

– Я обычно газет не читаю. Но тут прочел. Пишут, Черубина ваша рекламная выдумка. Что оттого-де она так неуловима, что ловить-то и нечего.

– Вздор. Зачем вы верите слухам?

– Вздор? А у меня появились причины сомневаться. Я бы сказал, домашние причины… – Иванов опять помолчал, – Но если это все правда, если она сейчас дышит где-то и топчет землю, пусть падет на нее мой жребий и проклятие моего разбитого сердца, которым она играла!

Сергей отшатнулся: показалось, будто электрические искры пробежали по сухим волосам Иванова и отразились в его глазах. Иванов смотрел на Маковского, не скрывая ненависти.

***

Стихи просились на бумагу. Но Лиля не стала записывать. Это были не ее стихи. Они от той женщины, что поселилась в ее теле. Женщина теперь не знала покоя.

Она кричала стихами, когда Лиля забывалась сном. Но, просыпаясь ночью, Лиля, упрямо лежала в кровати, не поднимаясь к столу. Сознание плавало в пространстве, где ритмы не рожденных стихов гудели накаленными проводами, а в бесконечном черном, как космос, пространстве носились молниями раскаленные добела рифмы. Иногда они строились в шеренги и шли страшными рядами, слов было не различить – стихи приходили как архитектурное ощущение мировой дисгармонии. Иногда от этих шеренг откалывались фрагменты – о, и Лиля могла различать целые строки. Но эти строки были худшим наказанием днем. Они изводили, требовали немедленно, бросив все, схватить лист бумаги и писать.

Но Лиля заперла стихи. Ей хотелось хоть так досадить Максу.

Они почти перестали встречаться, только мельком, в редакции. Связи, существующие между ними, нарушились. Лиля была полна обид. А он тоже замкнулся, и Лиля знала, что в те моменты, когда его крупная голова опускалась на грудь – он думал о жене. Ничего спрашивать о ней Лиля не хотела. Да и какая разница, где она, что она – если эта женщина с глазами египтянки занимает все его мысли? Чуда не произошло. Лиля по-прежнему одна, но ее нынешнее одиночество было сродни аду.

– Ты заговариваешься! – сказала мать за утренним кофе, – Тебе надо к врачам, надо пить бром.

Лиля испуганно сжалась.

– С чего ты взяла?

– Ты кричала ночью. И так странно. Будто бы на испанском.

– А! – Лиля искусственно улыбнулась, – Это ничего. Покричала и перестану.

– Всю неделю кричишь, – мать поставила чашку на блюдце, и Лиля крупно вздрогнула от звука, – У тебя нервное истощение… Что – Воля?

– А что?

– Ты могла бы его пригласить к нам на воскресный обед. Время идет, а… – мать смотрела на свои руки, разглаживающие юбку на тощих коленках.

Лиля вдруг вспомнила как чужое – что на днях она виделась с Волей, даже, кажется, была у него. Она отчетливо вспомнила коричневый кожаный диван с круглыми валиками и очень высокой спинкой. Вспомнила подушку в простой ситцевой наволочке в синий цветочек. Вспомнила, как зубы отбивали мелкую дробь на краю граненого стакана с остывшим чаем, чай был приторно сладкий – Воля извинялся, что не знает, сколько она кладет сахару и держал за ручку медного подстаканника…

Что это было?! Может быть, сон? Но зачем – Воля? Почему?

– Пей! – велела мать, – Ты опаздываешь. Хочешь, чтобы тебя уволили? Чтобы мы жили на мою пенсию?

Лиля встала из-за стола, механически пошла в прихожую – одеваться на выход. Предчувствие чудовищной катастрофы овладевало ею. Она натягивала и шнуровала ботинки, застегивала пальто – так медленно, что мать, стоявшая рядом со шляпкой Лили в руке, потеряла терпение:

– Что же ты возишься!

Лиля взяла шляпку, повернулась к зеркалу, чтобы надеть… и закричала в голос от ужаса! Мать кинулась к ней, стала трясти, бить по щекам…

А Лиля все кричала, не отрываясь от своего отражения в зеркале. Оттуда на нее, не мигая, смотрела Черубина де Габриак.

Глава 7

***

Николай Гумилев вошел в открытые двери кабинета, сколько он помнил – Анненский никогда не закрывал их, и в кабинет вечно летели звуки квартирного быта.

– Иннокентий Федорович одеваются, – доложилась горничная и исчезла.

Гумилев нахмурился, понял. Значит, хозяин кабинета очень плох и лежал в постели. Он сел на тахту и принялся оглядывать просторную комнату, хорошо знакомую ему с детства. Все те же акварели кисти Анненского, рисунки маслом – Сафо и бритый апостол, та же гипсовая голова Сократа, та же конторка с рядами научной литературы, большая фотография умершей на сцене знаменитой актрисы, снимки с итальянских картин и фресок, семейная икона и портреты домочадцев по стенам. И – череда книжных шкафов, плотно заставленных книгами в обтрепавшихся переплетах.

Николай по-особенному любил этот кабинет, с его старой, темно-красной солидной мебелью, с вещами, каждая из которых не случайна – сюда определила ее какая-то трогательная история. И еще – здесь всегда стоял один запах, стоило Николаю уловить его волну где-нибудь еще, и он тут же мысленно переносился в этот книжный рай.

Стойкий едва уловимый запах шел от старой разросшейся теперь лилии, вазон, как и прежде, стоял на письменном столе Анненского. Николай встал, подошел к столу. Лилия погибала. На бумагах лежали упавшие засохшие листья. Гумилев собрал их и бросил в корзину под столом.

– А, Коля! Как я рад тебе!

Николай обернулся. Анненский, одетый в домашний уютный сюртук, высокий и болезненно худой, стоял на пороге. Они обнялись. Сели на тахту, оба – подчеркнуто прямые.

– Принес?

Николай вынул из кармана книжку второго номера «Аполлона». Анненский принялся неторопливо, с удовольствием листать, вглядываясь в тексты, как всякий пишущий человек, уважающий печатное слово. Но вот он дошел до «литературного альманаха» с большой подборкой стихов Черубины и Толстого. Взгляд поэта изобразил растерянность. Он закрыл журнал.

Помолчали. Николай чувствовал жар болезни, исходивший от Анненского, видел, как виски его увлажнились от слабости.

– Я большую часть жизни провел в этом кабинете над какими-то подлейшими докладами, которые можно писать с закрытыми глазами. Множество никому не нужных бумаг. А стихов написал – на одну лишь книжку. Но каждый стих обошелся мне как какой-нибудь учебник географии. Жаль, что Сергей Константинович понял мое желание напечататься в первых номерах как каприз. У меня на то были причины. Ну, да не будем об этом говорить!

Иннокентий замолк. Николай посмотрел на бессильные длинные руки Анненского, и его и без того напряженные скулы побелели.

– Иннокентии Федорович, жалею, что потревожил вас.

– Нет, нет. Прости, верно, я кажусь тебе приговоренным накануне казни. Давай говорить о других… – он вновь открыл книжку «Аполлона» и ткнул в стихи Черубины, – Мне отчего-то кажется, что эта женщина, кем бы она ни была, интереснее и сложнее, чем ее стихи. Она как будто живет видениями прошлого… Милый Коля, вот и я эти дни все думаю о Леконте де Лиле. Что за мощь! Страшно даже представить рядом с ним ироничного Бодлера.

И Анненский пустился в рассуждения о тех великих, что выходили из книжных переплетов к его столу как равные, садились с ним на эту тахту и вели нескончаемые разговоры о вещах, постичь которые дано лишь избранным. Николай в тоскливом восторге слушал о том, как нелогично любили эти великие, и от каждой их возлюбленной веяло мускусом и смертью.

– Ну почему вы не отговорили Сережу от этой публичной эротомании! – вдруг, оборвав рассуждения, воскликнул Анненский, – Поверь, Коля, мое сердце полно к нему самого искреннего сочувствия! Мне очень досадно. Я не судья своих стихов, но они – это я, и говорить о них мне крайне тяжело. Но ты передай ему слово в слово. Идти далее второй книжки я, в силу одной причины, не хотел. Поэтому пусть более не беспокоится. Не надо, бросим, и все! Кстати, я подал прошение об освобождении меня с должности инспектора.

Анненский встал, и Николай поднялся.

– Ну, милый. Прощай!

***

В тот день граф Алексей Толстой приехал в редакцию в большом волнении. Скинул шубу на руки швейцару, сунул, не глядя, и шляпу, прошел в редакцию. «Аполлоновцы» здоровались сдержанно, хоть могли и поздравить: как-никак – дебют графа в самом модном журнале, открывающем двери на литературный Олимп, состоялся!

Алексей был вежлив со всеми, завидев Волошина, кинулся к нему с выражением крайней приязни:

– Макс, как же ты меня расстроил своей эскападой! Ну, к чему ты съехал? Это странно, право, я – твой вернейший друг, и всегда помню, чем тебе обязан!

Гумилев, ставший свидетелем, руки Толстому не подал, отвернулся. Макс лишь махнул на Толстого с явным нежеланием говорить:

– Экий ты, Алешка. А, ну тебя.

Толстой все подметил, и с кротким видом направился к Лиле в подсобку.

– Как с гуся вода, – отпустил ему вслед Волошин.

Граф нашел Лилю в задумчивости.

– Здравствуйте, барышня! Сделайте-ка чайку, да покрепче. К редактору.

Лиля удивленно уставилась на Толстого. Он лишь безоблачно улыбнулся и направился в кабинет Маковского.

Вошел, постучавшись.

– Алексей Николаевич! – радостным шепотом вскинулся к нему Маковский, показывая зеленый конверт, – Записка от Черубины! Представьте, пришла с нарочным! И штемпель здешний!

– Да что же шепотом-то? – в тон спросил Толстой, присаживаясь к столу.

Маковский только счастливо вздохнул.

– Я не хочу более никакой шумихи! Значит, она вернулась в Петербург, а я извелся всякими мыслями… – Маковский вынул записку – она умещалась на четверти листа, и показал Толстому, тот самодовольно улыбнулся, – Взгляните! Она пишет, что была очень больна, много страдала, что ее держит в тенетах суровый духовник. Удалось ли ей парижское лечение? В юные годы туберкулез особенно опасен.

Алексей мельком пробежался по кривоватым строчкам, которые вчерашним днем со всей возможной тщательностью выводил, стараясь подражать инфернальному почерку инфанты. Н-да-с, вышло не очень похоже.

– А я, собственно, к вам и шел, чтобы сообщить о Черубине. Знаете ли вы, отчего не нашли ее тогда на вокзале?

Маковский доверчиво приблизился.

– Оттого, что она и не уезжала никуда.

Сергей взволнованно встал. Прошелся по кабинету. Вновь сел. И заговорил доверительно:

– Признаться, я подозревал подвох. Мое объявление в газетах имело отклик. Позвонил лакей с одного дома на Каменноостровском проспекте. Пришлось дать двадцать пять рублей, но зато он признался, что Черубина – внучка его хозяйки! Сейчас старуха как раз за границей. В дом ее попасть не удалось даже подкупом, но подозреваю – Черубина там. Забор высокий…

Толстой напрягся: как бы этот романтический болван не вляпался в полицейский скандал!

– Мне нужен товарищ! Вы – со мной?

– Нет! – поспешно сказал Толстой, испугавшись, – И вам не советую! Обождем!

В дверь постучали, вошла Лиля с подносом, поставила чашки и стала наливать чаю, но тут покосилась на записку, лежащую на столе под рукой Маковского, и пролила мимо.

– Голубушка! – громко сказал редактор.

Лиля вспыхнула, буркнула смущенное извинение. Толстой жалостливо смотрел, как она торопливо промокнула лужицу салфеткой и выскочила, хлопнув дверью.

– Да, вы правы, обождем еще, – Маковский вновь посмотрел на записку, – Удивляет меня, что почерк совсем не похож.

– Что ж вы хотите! – отреагировал Толстой, – Болезнь, горячка. Так и вижу ее: бледную, слабую. К тому же, она прямо пишет, что целиком в чужой власти, имея ввиду, что мечтает, чтоб вы вывели ее из царства теней.

– Я вырву ее из рук иезуита!

Толстой вздохнул, «все мы – рабы своего греха».

– А вот с этим-то я и шел к вам, дорогой Сергей Константинович. Иезуит-то наш близко. Только не выдайте меня, дайте слово… Вашу даму сердца заставляет страдать один наш общий знакомец. Макс Волошин… Бедняжка полностью во власти его не джентльменского поведения.

Сергей окаменел… Волошин?! Его ближайший поверенный, практически – друг, которому Маковский был открыт, как книга…

– Да-да, подлинный оборотень. Только прошу вас, сами в это не встревайте, – увещевал Толстой, – А поручите Гумилеву. Уж он-то – ходячая совесть. Если он дознается и подтвердит, тогда уж…

***

…Лиля выскочила из редакторского кабинета, сама не своя, увидела Волошина – он как раз собирался уходить, кинулась к нему, схватила за рукав:

– Макс, Макс! Она вернулась!

– Кто вернулся?

– Черубина!

Волошин не поверил. Лиля напрасно твердила ему, что видела у Маковского письмо, написанное Черубиной, и даже успела прочесть несколько строк: «инфанта» писала, что была больна и выздоравливает. Но Макс лишь пошутил и велел отправляться домой. Она кое-как взяла себя в руки.

Но на улице появилось навязчивое ощущение, что ее преследуют. Лиля шла, поминутно оглядываясь. Щипала руку до боли, заставляла себя не бежать – и все-таки почти бежала, боясь отражений в стеклах витрин, чувствуя на себе цепкий взгляд следящего.

Ей вдруг пришло в голову, что она умрет, если столкнется со своим фантомом – она слышала подобные истории. Паника поднялась и закружилась в ней, Лиля сшибалась с прохожими, вздрагивала от звуков улицы так, будто они поселились в ее голове.

Почему-то ей показалось, что за ней следят из закрытого фиакра, Лиля увидела этот фиакр от самой редакции: и пока бежала до трамвайной остановки, и пока ехала в трамвае, и когда бежала домой несколько кварталов от остановки. Но существовал ли фиакр в реальности? Лиля не могла рассуждать, мир реальности и сновидений смешался, и демонический ужас понес ее на своих черных крыльях.

…Она очнулась от едва уловимого скрипа, который ей, впрочем, показался кошмарным. Открыла глаза. И первой мыслью было, что она все-таки умерла: прямо перед ней качался огромный маятник.

– Следите за ее дыханием. Держите ложку наготове.

– А бром?

– И бром.

И Лиля поняла, что маятник – это всего лишь часы, свисающие на цепочке, доктор наклонился к Лиле, часы выпали из кармашка и раскачивались.

– Ну-с, с возвращением! – врач смотрел скучно, – Что же мы такие нервные, а?

– Доктор, помогите… – Лиля была подавлена и смущена, но мысль о преследовании никуда не ушла.

– Конечно, – обещал доктор, – Волноваться не надо. Это пройдет.

Врач убрал, наконец, часы, встал, сложил в саквояж свои инструменты. Мать стояла рядом и как-то отчужденно поглядывала на Лилю. Оба вышли. И Лиля услышала, как они переговариваются в коридоре.

– Возомнила себя какой-то испанкой, Черубиной, кричит по ночам, что-то пишет…

– Эта Черубина та еще зараза, – ответил доктор, – не позволяйте.

Лиля ватной рукой добралась до головы и стащила со лба мокрое полотенце.

Неужели она сходит с ума?

Так и лежала, боясь закрыть глаза. Но все-таки одолел сон. И во сне Лиля снова бежала от своего двойника – Черубины, путалась в лабиринте зеркал, а Черубина смеялась и множилась сотнями отражений.

***

Смерть всегда приходит внезапно.

Известие о скоропостижной смерти Иннокентия Анненского застало аполлоновцев врасплох. Сначала сквозняком протянулся слух – не поверили, стали звонить: да, увы. Узнались и подробности. Иннокентий Федорович, проезжая на извозчике мимо Царскосельского вокзала, вдруг попросил вернуться, сойдя с коляски, сделал шаг и – упал всем своим несгибаемым ростом на ступени вокзальной лестницы. Врач нашелся поблизости, но это было уже все равно: смерть наступила моментально. Констатировали разрыв сердца.

Судьба как будто в последний раз усмехнулась над поэтом. На следующий день «Правительственный вестник» опубликовал запоздавшее сообщение «об увольнении от службы согласно прошению окружного инспектора Санкт-Петербургского учебного округа, действительного статского советника Анненского, с мундиром, означенной должности присвоенным».

Известие потрясло всех, кто знал его. Но по понятным причинам наибольшее потрясение пережили сотрудники журнала. Сразу вспомнилась и горькая недавняя шутка Анненского, что скоропостижная смерть похожа на бегство из ресторана, не расплатившись, и нанесенная ему обида – слишком много было обещано ему организацией журнала, слишком надеялся Анненский, что успеет еще пожить, хоть на закате, чистым литературным трудом.

Вспомнили и то, как деятелен он был весной, как серьезно относился к планированию журнала – пожалуй, серьезнее всех.

Пришло каждому на ум и то, как низко обошелся со стариком Маковский —Черубина вошла в жизнь «Аполлона» стихийным бедствием, смешала явь и навь, и вот – вырвала свою первую жертву. И всем вдруг стало предельно ясно, что она, подобно Аэндорской волшебнице, воскуряла свой фимиам пред обреченными на божью кару.

На Маковского страшно было смотреть в эти дни. Его красивое и прежде несколько глуповатое в своем самодовольстве лицо как будто разом получило новое содержание. Он переживал уход Анненского трагически, до душевных самоистязаний. И потому обвинение в его адрес, хоть и возникло у всех в головах, и копилось – вслух не прозвучало ни от кого. Даже Гумилев, почитавший Анненского Учителем, не осмелился в эти дни кинуть редактору в лицо свои упреки.

Лиля узнала обо всем от Волошина. Она все еще чувствовала немощь от вчерашнего невралгического приступа, лежала. Телефонный звонок из глубины коридора резанул по нервам. Лиля поднялась, опередив мать, подошла и взяла трубку. Волошин голосом, по которому она поняла все, сообщил скорбную новость и повесил трубку.

– Что? Что такое? Тебя отправляют в отставку? – запричитала из-под плеча мать.

Лиля мотнула головой, пробежала в свою комнату, закрылась на щеколду и упала лицом в подушку.

Страшное отчаяние, слитое с раскаянием позднего стыда, овладело ею. Сначала была немота, первое отупение горя. Но безжалостная память стала выталкивать на поверхность все, что было связано с Анненским, и Лиля завыла, как зверь в сомкнувшемся капкане. Мать барабанила в дверь, но Лиля не слышала: перед глазами вставало и вставало лицо, отвращающее от себя всю злобу этого мира.

Так вот к чему были предчувствия последних дней!

Когда слезы вышли, Лиля поднялась, открыла дверь перепуганной матери, сказала, что ей нужно ехать, что случилось несчастье, и она должна быть в редакции. Мать не воспротивилась, только смотрела беспокойно, как Лиля натягивает чулки и платье, прибирает волосы. В движениях дочери был автоматизм, а в опухших глазах застыло горе.

…Лиля ехала в редакцию, думала об Анненском и немного о Максе. А когда вошла в холл, ужаснулась тому, что поняла только тут. Сотрудники вполголоса переговаривались о последних днях Анненского, а Костя Сомов вдруг не выдержал и заплакал:

– Ведь он от обиды умер! Черубина затмила…

У Лили потемнело в глазах.

Последующие дни приготовления к похоронам, отпевание и сами похороны она запомнила фрагментарно. Среди общей скорби и черноты врезались мгновения с Максом, он был потерян, одинок – отколот от общей толпы. Окончательно Лиля отметила эту его отчужденность после отпевания Анненского.

Ее ужаснуло и собственное ощущение, когда она почему-то первой пришла в храм, где стоял, утопая в цветах и венках, гроб с телом. Лиля села на лавку в ногах гроба и стала мысленно прощаться, обливаясь слезами. И вдруг услышала внутри себя отторжение, исходящее от мертвого Анненского. Как будто он просил ее уйти, недоумевая, почему она, именно она – чужая – пришла, опередив тех, кто любил его и кого любил он.

Лиля осмелилась всмотреться в строгое лицо покойника. Он лежал в генеральском сюртуке Министерства народного просвещения, и это так не вязалось с его отрешенным лицом.

Решила выйти, чтоб не оскорблять его покой. И тут на ее плечо легла рука Гумилева, Анненский будто забыл про нее, потеплел…

– Лиля… у вас чуткая душа, я рад, что вы здесь. Это такая потеря…

Лиля подняла глаза на Николая, он сел рядом с ней, взял ее за руку.

– Смотрите, перед вами тот, что заслужил славу большого поэта, и не получил ее. Какая нелепость. Возникла эта роковая Черубина и отняла у него последнее, – Гумилев развернул к себе обезумевшее трясущееся лицо Лили, – Не плачьте! Запомните. Для истинного поэта нет пределов! Владеющий словом выше любой реальности! Истинный поэт говорит то, что должен сказать, а слушают ли его – вещь второстепенная. Он был настоящим…

Лиля захлебнулась рыданием и выскочила из церкви.

***

Похороны Иннокентия Анненского собрали огромное количество народу, как и предполагал его чин и весь его опыт службы в области народного просвещения. Но немногие понимали, кого провожают в последний путь. И потому прощальная речь редактора журнала «Аполлон» Сергея Маковского стала откровением для пришедших проститься. Маковский говорил покаянно, но обобщенно: «Известно, что мы мало ценим наших «больших людей», и только позже, когда их нет уже, спохватившись, мы сплетаем венки на траурных годовщинах. Перед Анненским повинно все русское общество, – ведь современники, за исключением немногих друзей, мало что не оценили его, не увлеклись им в эти дни его позднего, так много сулившего творческого подъема, но, обидев грубым непониманием, подтолкнули в могилу…». Маковский звенящим голосом поклялся, что отныне его главной обязанностью станет подготовка к печати наследия поэта, а это – огромная работа, потому что Анненский оставил после себя множество незавершенных рукописей, черновиков и набросков.

Успокоив совесть клятвой издать его поэтический сборник, Маковский бросил свой ком земли на гроб «поэта для поэтов», опущенный в мерзлую могилу Царскосельского Казанского кладбища. Женщины заплакали.

Потом долго сидели за поминальным столом, вспоминали и, разгоряченные, обещали вечную память. Словом, говорилось все то, что обычно бывает при подобных обстоятельствах.

Лиля, потрясенная открытием, что смерть Анненского лежит на ней, что именно она, своей постыдной игрой в Черубину, стала причиной несчастья, сидела за столом как изваяние, разговоры плыли, обтекая ее, доносились как бы сквозь толщу воды. Мелькали в этой толще знакомые, но чужие сейчас лица. Виноватое – у Волошина, глубокомысленное – у Кузмина, замкнутое – у Гумилева, неспокойное – у Толстого. И почему-то очень обиженное – у Маковского.

– Лиля, мне кажется, они подозревают… – сказал ей на ухо Макс, она посмотрела на него внимательно и увидела в его глазах тихую панику.

…Тем же вечером Маковский, отведя Гумилева в сторону, передал ему сказанное Толстым относительно отношений Волошина и Черубины. В доказательно была приведена новая записка от бедной девушки, где та намекала в связывающей ее с Максом гибельной и беспощадной тайне.

***

Волошин уже несколько дней жил в дешевых гостиничных номерах, требовалось подыскивать квартиру, да обрушилось столько всего, что было недосуг. Личных вещей у него скопилось немного, но книг, холстов и прочего оказалось довольно, чтобы захламить скромную комнатушку, оснащенную минимумом мебели.

Гумилев вошел в комнату и сел, не раздеваясь, на стул, сам же Макс даже не встал с кровати. С похорон прошло два дня, мрачное впечатление от них еще не развеялось, каждый из аполлоновцев инстинктивно сторонился определенных болезненных тем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации