282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Татьяна Шеметова » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 05:22


Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Как видим, по Синявскому, в Пушкине примиряются в диалогическом поиске («как говорят знатоки») разделенные Ницше аполлоническое и дионисийское начала. В этом видится проявление бахтинского диалогизма в форме «я-для-другого».

Наконец, третья составляющая личности, Бахтину, «другой-для-меня». Очевидно, что этот значимый «другой» для Пушкина – Петр I, с которым его неоднократно сравнивали современники, историей которого он занимался. Отсюда еще одна коннотация мифологемы потомка негров – родство с Петром. Как мы видели выше, Цветаева подчеркивает это духовное родство, делая царя в стихотворении «Петр и Пушкин» смуглым, почти метисом. Родство с Петром, по Синявскому, это родство с новой, отчасти утопической «европейской Россией», которую Пушкину же и пришлось создавать. Таким образом, логическое разрешение темы негра у Синявского – это воцарение поэта: «От негра шел путь в самодержцы. Долго мучившую его, жизненную проблему „поэт и царь“ Пушкин разрешил уравнением: поэт – царь» (с.75).

«Черный» Пушкин в современной литературе
(Т. Толстая, А. Балдин)

В романе Т. Толстой «Кысь» сюжетная основа пушкинского мифа теряет четкие очертания, доносится до героев в виде отзвуков, когда-то имевших смысл. В постапокалиптическом мире, изображенном в произведении, ставшие нарицательными слова «пушкин», «дубельт» превращаются в синонимы, а мифологема Потомок негров теряет свои коннотации, кроме основного признака – «черный», который в финале обернется «огненным».

Главный герой, новый «неандерталец» Бенедикт, по просьбе «бывших», выживших после Взрыва людей создавший деревянный аналог памятника Опекушина, во внутреннем монологе обращается к поэту:

«Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же тебя сам из глухой колоды выдолбал, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу <…>. Это верно, кривоватый ты у меня, и затылок у тебя плоский, и с пальчиками непорядок, и ног нету – сам вижу, столярное дело понимаю. Но уж какой есть, терпи, дитятко, – какие мы, таков и ты, а не иначе!»234234
  Толстая Т. Кысь. М.: Эксмо. 2010. С.341. Далее страницы указаны в тексте в скобках.


[Закрыть]
.

Бенедикт, создавший вместо памятника Пушкину симулякр – странный аналог бездушного и уродливого Буратино, обращается именно к нему с вечными вопросами бытия. Это парадоксальный диалог обретшего речь «неолита», каменного века, с замолчавшим «золотым». Исследователь М. М. Голубков, проанализировавший связь теории Р. Барта (о «рождении читателя», окупаемого «смертью автора») и романа Толстой, отмечает: «Читатель, якобы приходящий на смену автору и имеющий право на любую интерпретацию текста, оказался наивным и беспомощным Бенедиктом, не способным осознать и толику той культуры, с которой столкнулся»235235
  Голубков М. М. Указ. соч. С. 343.


[Закрыть]
.

Вместе с тем в душевном складе «читателя» Бенедикта угадываются черты, традиционно приписываемые классической литературой мифологизированному «русскому народу». В обращении к «пушкину» слышится тот же ласковый, задушевный оттенок, с которым обращались пугачевцы к Петруше Гриневу, когда волокли его на виселицу: «Не бось, не бось». Подобно пушкинскому Пугачеву и его соратникам, Бенедикт так стремился постичь смысл жизни, что дошел до полного озверения и душегубства. Следуя традиции русской классики, Толстая сначала поэтизирует средневековую Русь, а затем показывает ее оборотную сторону – жуткую прожорливую Кысь, в которую перерождается Бенедикт.

Поэтика романа Толстой, с одной стороны, исключает правдоподобие и психологизм, а с другой, подобно «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина, является одновременно перфектологическим и футурологическим романом, отражающим закономерности национальной идеологии. Характерно описание смены власти в Федор-Кузьмичске: «Слезай, скидавайся, проклятый тиран-кровопийца, – красиво закричал тесть. – Ссадить тебя пришли!.. Развалил все государство к чертовой бабушке. У Пушкина стихи украл!» (с. 377). Пушкин традиционно оказывается знаменем новой идеологии, приходящей на смену старой, при том, что текст пушкинской поэзии остается «не распакованным» (по выражению философа К. Исупова): самосознание поэта никак не пересекается с той идеологией, которая использует его имя.

Нарицательный цветаевский «памятник Пушкина» в романе «Кысь» существует в форме древесины, «дубельта», который от дождей чернеет: «Стало быть, вот он у нас стоит, сердешный, шум уличный слушает, как заказывали, – из-за угла повернешь и видишь его, на пригорке, на ветру, черного такого. А эта древесина, дубельт, всегда от дождей чернеет» (с. 234). Черный Пушкин остается, тем не менее, значимым символом для «прежних»: в финале протагонисту Никите Ивановичу удается донести до «неандертальца» Бенедикта «чувства добрые» – сам дух пушкинской поэзии, парадоксально минуя форму пушкинского стиха, его язык. Явившись провозвестником «благой вести» о Пушкине, Никита Иванович гибнет, распятый на своем «пушкине», и возносится над «Федор-Кузьмичском», бывшей Москвой. Бенедикт остается наедине с «пушкиным» – тем, что осталось после пожара: «Над желтой, жженой поляной черной гуглей стояло и курилось то, что раньше было пушкиным» (с. 410).

В книге А. Балдина «Протяжение точки» африканское происхождение поэта оборачивается неким природным «месторождением», дарованным русскому самосознанию. Ср. «Как-то раз в библиотеке я обнаружил в книжных залежах брошюру: „Месторожденiе Александра Пушкина“ и не сразу понял, что это всего лишь столетней давности пропись обыкновенного места рождения. А уже фантазия нарисовала невесть что: угольные копи, черную пыль, каторжане с заступами – роют книгу. Из-под земли появляется каменный истукан, черный лицом. За сто лет пушкинское слово слежалось в уголь, железную руду» (с. 524).

В своеобразной системе координат «Протяжения точки», как мы показали выше, не совпали реальный и мифологический Арзамасы, зато совпали «в размерах» Москва и Пушкин, «рай» и «пророк»: «Москва обещает русскому человеку рай, рисуется округлым облаком, готовым поднять его прямо на небо» (с.568). «Месторождение» русского пророка – Москва – место, где была добыта «железная руда» его гения. От долгой невостребованности мифологизированная пушкинская книга слежалась «в уголь» (ср. выше у Терца «яркий, как уголь, поэт», у Толстой дымящаяся «черная гугля»), но все еще нуждается в новом «открытии».

Открыватели этого нового «угольного» месторождения: писатели, ученые-филологи – по-видимому, представлены у Балдина в образе «каторжан с заступами». Если иметь в виду «лагерную критику», как Александр Эткинд именует литературоведческие экскурсы «старых лагерников» Шаламова, Солженицина, Синявского, то этот образ современного автора совершенно оправдан. Добавим от себя «каторжанина» ХIХ в. Достоевского с его «Пушкинской речью», «фантастическим реализмом» (по Бахтину) или «поэтикой чудовищного» (по Эткинду).

***

Подведем итоги.

Мифологема потомка негров инкорпорируется в текст русской литературы писателями ХХ в., начиная с Ю. Тынянова и В. Набокова, обратившихся к образу «старого» Пушкина-Ганнибала. Тынянов вызвал к жизни «черного деда» Петра Абрамыча Ганнибала, а Набоков похожего на него «старого Пушкина» – и тот, и другой образы демонстрируют историческую перспективу пушкинского гения: Тынянов ищет его истоки в прошлом, Набоков видит зримые черты его неповторимой поэтики в настоящем. Отсюда стилевое различие текстов, писавшихся в одно время: тыняновский роман является архаизацией, набоковский – модернизацией пушкинского мифа. Оба текста обладают равной степенью конгениальности пушкинскому мифу, поскольку уравновешивают друг друга в сознании современного читателя.

Аналогичную пару подобий можно увидеть, сопоставив разработку этой мифологемы Цветаевой и Синявским. В обоих случаях, как нам представляется, реализован жанр, заявленный А. Синявским как «прогулки» и восходящий, по всей видимости, к «Прогулкам одинокого мечтателя» Ж-Ж. Руссо. «Мой Пушкин» и «Прогулки с Пушкиным» написаны в ситуации изоляции, духовного одиночества. Из цикла «Стихи к Пушкину» видно, что Цветаева резко отделяет себя от эмигрантской среды, похожее ощущение должен был испытывать Синявский в Дубровлаге. Единственным собеседником, спасающим от экзистенциального тупика, становится Пушкин (я – другой), а символом выхода из изоляции – прогулки. Поэтому в эссе «Мой Пушкин» детские впечатления выливаются в форму прогулок: «Памятник Пушкина был цель и предел прогулки: от памятника Пушкина – до памятника Пушкина» (V, 59).

В этих условиях происходит отказ писателей от символической «красоты» пушкинского мифа, постулирующей достигнутую гармонию («завершенность» по Бахтину означает духовную смерть). Писатели подчеркивают те черты мифа, которые, на первый взгляд, разрушают его гармонию. У Цветаевой – «оскал негра», «африканский самовол», «морда с Колониальной выставки»; у Терца «обезьянообразная харя», «вампир», «привлекательное уродство» и т. д. Вместо «цивилизованного Пушкина», предлагавшегося эмиграцией и метрополией, Цветаева и Синявский выбирают своего «естественного человека» – потомка негров. Такой Пушкин необходим писателям в состоянии интеллектуального тупика и невозможности диалога со значимым «другим».

Ю. Кристева в статье «Бахтин, слово, диалог и роман» (1967) расшифровала бахтинский диалог как интертекстуальность, что стало толчком к развитию теории постмодернизма. Бахтин же вполне определенно писал: « <…> и релятивизм, и догматизм одинаково исключают всякий спор, всякий подлинный диалог, делая его либо ненужным (релятивизм), либо невозможным (догматизм)»236236
  Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Советская Россия, 1979. С. 81.


[Закрыть]
. На наш взгляд, глубоко диалогические позиции Цветаевой и Синявского одинаково далеки и от релятивизма, понятого как равнодушие, и от постмодернизма, понятого как интертекстуальность.

Современные писатели Т. Толстая и А. Балдин имеют дело с той модификацией мифа, которая сформировалась к концу ХХ в. Они фиксируют удаленность мифа от своего первоисточника и насущную потребность в его коррекции в связи с новым историческим опытом. «Месторождением породы» называет Балдин ту часть поэтического дарования поэта, которую мы здесь обозначили авторской мифологемой поэта «потомок негров». Для Балдина и Толстой особенно важно конкретное воплощение пушкинского мифа – топос Москвы («Федор-Кузьмичск» из романа «Кысь»).

Балдин и Толстая подходят к мифу с кардинально противоположных сторон. Первый центростремителен: видит средоточие («протяжение точки», по авторскому выражению) пушкинского мифа в Москве. Она для него тайна и загадка русского самосознания. Для Толстой Москва как центр России – это своеобразный нуль в системе духовных координат. До нуля ее снижают многочисленные переименования (Сергей-Сергеичск, Федор-Кузьмичск, Кудеяр-Кудеярычск), знаменующие советскую тенденцию переименования городов ввиду смены генеральной линии властей. (Ср. аналогичную тенденцию в «Истории одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина).

Отсюда и различие стилей писателей. Толстая пользуется «системой координат» литературы ХХ века: сказовый артистизм, втянувший в свою орбиту всю русскую литературу и историю. Закономерно поэтому, что М. Голубков называет «Кысь» итогом и финалом русского постмодернизма237237
  Голубков М. Указ. соч. С. 344.


[Закрыть]
. По мысли Б. Парамонова, «Пушкин у нее получился – Аполлон чернявый, по рецепту футуристов»238238
  Парамонов Б. Русская история наконец оправдала себя в литературе // Время MN. 2000. №173. 14 октября.


[Закрыть]
, российский языческий бог. После символической «смерти русского постмодернизма» Балдин, подобно своему герою Пушкину, испытывает необходимость создания особого метафизического (осознанно мифологического) языка пространства, начинает «с нуля».

Если пушкинскому мифу можно приписать когнитивную функцию – осмысление всей истории русского самосознания, то Москва как топос будет выражать коммуникативную функцию средоточия разнонаправленных импульсов. Балдин называет Москву «частью поэтической машины Александра Пушкина». Чертеж целого, по мысли писателя, утрачен, поэтому повествователь вслед за пушкинским пророком ощущает себя посреди пустыни. Свою цель писатели видят в соединении частей, «разбросанных повсюду»: от чудовищности бытия, порожденного катаклизмами века ХХ, к гармонии и гуманности «золотого века».

ГЛАВА 5. «Я вас любил» (утаенная любовь)

Многообразные версии о прототипе утаенной любви Пушкина не только дали импульс пушкиноведению, открыв или по-новому осветив множество деталей его биографии и творчества, но и легли в основу одной из значительных мифологем, которая была по-разному востребована литературой ХХ в. Сюжет этой мифологемы состоит в следующем: «через жизнь Пушкина еще до ссылки прошла какая-то очень большая и серьезная и вместе с тем несчастная, неразделенная любовь»239239
  Губер П. Дон-Жуанский список Пушкина. Харьков: Дельта. 1993. С. 43.


[Закрыть]
. Коррелятом версии П. Щеголева о «южной любви» является версия М. Гершензона о более ранней, «северной» любви.

Пушкин-однолюб в трактовке Ю. Тынянова

В романе Ю. Тынянова «Пушкин» и его же статье «Безымянная любовь» утаенная любовь была связана с ранней юностью и в незавершенном замысле романиста должна была быть проведена через всю жизнь поэта, то есть приобрела отчетливый характер мифологемы, которая не столько нуждается в доказательствах, сколько должна быть принята на веру. Прототипом любимой Пушкиным женщины стала Е. А. Карамзина, жена великого историка.

По предположению Л. Осповата, цель писателя состояла «в том, чтобы, апеллируя к обыденному сознанию, чьи иллюзии разделяли и пушкинисты, принявшие гершензоновскую „аксиому“, <…> заранее защитить свой художественный вымысел, который еще предстояло реализовать <…>»240240
  Осповат Л. Дальная подруга. Пушкинский миф о безыменной любви в творческом истолковании Тынянова-Эйзенштейна // Киноведческие записки. 1999. №42. С.74 – 105.


[Закрыть]
. По этой причине исследователь даже в научной статье Ю. Тынянова на ту же тему видит черты пародийности: «от начальных ее абзацев, как бы „передразнивающих“ исходные тезисы работы Гершензона, до заключения, подчеркнуто отвечающего „духу времени“ – того времени, когда автор опубликовал ее <…>». То, что Л. Осповат называет сплавом «мистификации с пародией» мы уже наблюдали в параграфе, посвященном мифологеме няни в разработке А. Платонова: автор, находясь в силовом поле пушкинского мифа, дает собственное, глубоко личное понимание одной из его мифологем.

Для Ю. Тынянова, по всей видимости, необыкновенно важна была та концепция пушкинской биографии, которую В. Новиков обозначил как «Пушкин-однолюб». От этого отталкивалось тыняновское понимание роли Пушкина в истории русского самосознания: «Становится ясным, как ложно долго державшееся, одно время даже ставшее ходячим представление о Пушкине как о ветреном, легкомысленном, беспрестанно и беспечно меняющем свои привязанности человеке…»241241
  Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М.: Наука. 1969, М.: Наука. С. 232. Курсив Тынянова – Т.Ш.


[Закрыть]
.

Именно эти строки из статьи Тынянова показались критику пародийными. Мнимая пародийность, как нам представляется, может быть результатом отстранения во времени и наложения современного восприятия личности Тынянова, например, в свете его работы о пародии. Предположение Л. Осповата о сознательной вымышленности сюжета о любви Пушкина к Екатерине Карамзиной кажется нам более приемлемым.

В докладе «Научность и художественность в творчестве Тынянова» М. Гаспаров отметил, что «гипотеза о потаенной любви Пушкина к Карамзиной выглядит достаточно выразительно в романе и гораздо бледнее в статье»242242
  Гаспаров М. Л. Научность и художественность в творчестве Тынянова // Тыняновский сборник. Четвертые тыняновские чтения. Рига, 1990. С. 12.


[Закрыть]
. Это объясняется, как можно предположить, тем, что в романе Тынянов воплощал представление о Пушкине, которое имело место в русской культуре, и одновременно было наиболее близко ему; в статье он пытался дать фактическое обоснование заведомо мифологическому представлению. В качестве ученого понимая невозможность подлинной реконструкции биографии поэта, Тынянов-писатель сознательно выбирает своим объектом изображения пушкинский миф как квинтэссенцию русской культуры.

В этом смысле в высшей степени характерен глобальный замысел писателя – создание многотомной эпопеи о рождении, развитии, гибели национального поэта. Противопоставляя свой труд книге В. Вересаева «Пушкин в жизни», представляющей собой свод подлинных свидетельств современников, писатель утверждал, что его интересовал «живой Пушкин», а не «Пушкин в жизни». Из поля зрения Вересаева, по мнению Тынянова, выпала «творческая судьба поэта», а в свидетельствах, вызвавших полное доверие Вересаева, предстает не столько подлинный Пушкин, сколько Пушкин, «каким он казался или даже хотел казаться постороннему глазу»243243
  Костелянец Б. Примечания // Тынянов Ю. Пушкин. С. 553.


[Закрыть]
. Обыденный Пушкин, как видим, Тынянова не интересовал, хотя взгляд Вересаева на Пушкина как на «одного из многих» оказался своеобразным «остранением» в поле пушкинского мифа и повлиял, например, на восприятие личности поэта А. Синявским. Что касается тыняновского «живого Пушкина» в контексте «творческой судьбы поэта», то это и есть пушкинский миф, осмысленный творческим сознанием сначала самого Пушкина, а затем и сознаниями реципиентов.

Пушкин Дон-Жуан в трактовке П. Губера и М. Армалинского

Обратной стороной мифологемы утаенной любви предстает мифологема о Пушкине-Дон-Жуане, являющаяся продолжением его автомифологемы о «сто тринадцатой любви» из письма В. Вяземской. П. Губер в монографии «Дон-Жуанский список Пушкина» (1923) подробно исследовал страницу «Ушаковского альбома» с шуточным списком возлюбленных поэта и пришел к выводу, согласующемуся с мифологемой утаенной любви: «Несчастная любовь всегда и во все времена была наиболее плодовитой и удачливой музой».244244
  Губер П. Указ. соч. С. 217.


[Закрыть]
. Более того, доказав, что Дон-Жуанский список в обеих частях своих далеко не полон, П. Губер тем не менее не удержался от того, чтобы внести в список атрибуций утаенной любви свою версию, предложив на роль последней графиню Н. В. Кочубей.

Стихотворением, которое завершает сюжет автомифологемы утаенной любви в творчестве Пушкина, можно считать знаменитую элегию «Я вас любил» (1829), написанную перед женитьбой на Н. Н. Гончаровой. Как правило, элегию не учитывали пушкинисты, занимавшиеся проблемой утаенной любви, поскольку она считалась доказательно атрибутированной – адресатом называли А. А. Оленину. В книге Е. Егоровой «Приют задумчивых дриад» рассмотрены все основные гипотезы об атрибуции стихотворения «Я вас любил…», существующие в современной пушкинистике. Возможных адресатов оказалось пять: А. А. Оленина, К. А. Собаньская, Н. Н. Гончарова, А. П. Керн и М. Н. Волконская245245
  Егорова Е. Н. «Приют задумчивых дриад». Пушкинские усадьбы и парки. М.: Информационный центр, 2006.


[Закрыть]
.

Окончательному разрешению спора пушкинистов в пользу данной атрибуции препятствует отсутствие однозначных свидетельств или пометок Пушкина. Это может свидетельствовать о том, что поэт сознательно скрыл имя адресата, чтобы сохранить в сознании читателей автомиф о таинственной возлюбленной, прошедший через всю его жизнь. Иначе говоря, если другая знаменитая элегия «К*** (Я помню чудное мгновенье)» прочно связана в сознании читательского большинства с именем Анны Керн, то элегия «Я вас любил» не имеет столь четкой атрибуции и может, таким образом, стать своеобразной эмблемой мифологемы утаенной любви, поскольку имеет с ней общие коннотации неразделенности, грусти, длительности и принципиальной незавершимости. Финальное пожелание «любимой быть другим» может свидетельствовать не о смирении, а напротив, длящемся чувстве. Более того, местоимение «вас» может читаться как обращение ко всем женщинам, в большей или меньшей степени вызывавшим сильное чувство в поэте.

Как показал А. Жолковский в статье «Интертекстуальное потомство „Я вас любил…“ Пушкина» в стихотворении преобладает мотив «превосходительного покоя», то есть преодоленной страсти. Ученый рассматривает данную элегию как «кластер», призму, сквозь которую последующие поколения поэтов разрабатывают тему несчастной любви. Основное содержание кластера ЯВЛ, как называет исследователь интересующую нас элегию, – «тема неразделенной любви и другие меланхолические мотивы; к этому жанру был небезразличен Пушкин, с его амбивалентной трактовкой „страсти/бесстрастия“», кроме того это могут быть темы «несчастной или прошедшей любви, любовного треугольника, уступания возлюбленной, отрешения»246246
  Жолковский, А. К. Указ. соч. С. 390—431.


[Закрыть]
.

П. Губер, сумевший примирить непротиворечивой трактовкой «Дон-Жуанский список» и мифологему утаенной любви, разрешив тем самым дилемму, перед которой в недоумении остановились такие философы, как В. Соловьев и М. Гершензон, писал: «Пушкин обязан неразделенной страсти лучшими минутами своего вдохновения»247247
  Губер П. Указ. соч. С. 34.


[Закрыть]
.

Весьма характерным отражением этой мифологемы является книга М. Армалинского «Тайные записки Пушкина». Текст написан в виде дневника Пушкина, отражающего его отношения с многочисленными женщинами, но посвященного жене поэта, которая и является главной героиней постмодернистского по своей сути текста. Поклонники этого скандального «дневника» хвалят его за «возврат в нормальную жизнь заканонизированного, офараоненного образа», за показ жизнелюбивого, весьма далекого от аскезы великого поэта, а также «за глубину, художественность и жизненность разработки эротической темы вообще, столь редкой для русской литературы»248248
  Михайловская Н. Ай да сукины дети! Предисловие к четвёртому изданию//Баевский Д. Парапушкинистика. Миннеаполис, 2003.


[Закрыть]
. Противники текста однозначно называют текст порнографическим. Наша точка зрения состоит в том, что книга Михаила Армалинского парадоксально является демифологизирующим и мифологизирующим текстом одновременно.

Демифологизирующая функция текста связана с фокусировкой автора на одной стороне пушкинского мифа – его сексуальных отношениях. Другие стороны образа, такие, например, как опошленные многократным повторением: «наше все», «русский человек через двести лет», или, согласно уточнению А. Битова, «не только первый наш поэт, но и первый прозаик, историк, гражданин, профессионал, издатель, лицеист, лингвист, спортсмен, любовник, друг» – снимаются М. Армалинским (за исключением «любовника»), как ненужные одежды. Пушкин предстает непривычно и буквально «оголенным».

По законам романного жанра, «Тайные записки Пушкина» были переданы издателю лицом, не подлежащим установлению. Исторические реалии ХIХ и ХХ веков: легенда о записках Пушкина последних месяцев, которые он якобы завещал опубликовать не ранее, чем через сто лет после его смерти, исчезновение «историка» Николая Павловича, нашедшего и расшифровавшего записки, эмиграция «издателя» Армалинского – по-пушкински излагаются в «Необходимом предисловии» (ср. «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.»). Оговаривается даже стиль записок (переведенных с французского историком, не имевшим задачи стилизации),отличающийся от пушкинского. Тем не менее, искусно вшитые в текст мысли Пушкина, известные по письмам, статьям и другим источникам, создают иллюзию истинности этого фикционального повествования. В частности, известный пушкинский афоризм о российской цензуре и публикации текстов Баркова как показателе свободы слова, ненавязчиво корректируется автором в том смысле, что публикация «Тайных записок» станет следующим шагом на пути раскрепощения российской печати.

Не менее важную роль в процессе верифицируемости фикционального повествования играют периферийные факты биографии, а также участие в сюжете зашифрованных, но легко узнаваемых исторических лиц пушкинской эпохи. Новизной трактовки отличаются образы Н.Н.Гончаровой и Дантеса. Первый из образов, как бы вопреки обильному использованию табуированной лексики, многочисленным описаниям половой жизни, инициированным, впрочем, самим Пушкиным в его переписке с женой, представляет собой слепок с пушкинской поэзии с такими характеристиками образа возлюбленной, как «мадона», «чистейший прелести чистейший образец». Это оксюморонное сочетание усиливается посвящением жене «Тайных записок Пушкина», красочно иллюстрирующих «донжуанский список» мнимого автора. Образ Дантеса лишен демонического ореола (ср. у Т. Толстой в «Сюжете» – «длань злодея»): он показан как не лишенный остроумия «избалованный шалопай», который попал под колеса пушкинской судьбы. Пушкин М. Армалинского даже попадает под обаяние этого человека и почти сознательно «выбирает» для роковой дуэли Дантеса, который «красив, как ангел». «Ангельский» облик Дантеса, как и образ Н. Гончаровой-«мадонны», снижен натуралистическими описаниями половых сцен, содомского греха и т.д., поэтому такое отношение к убийце поэта, антитетичное к хрестоматийным лермонтовским строкам «Смеясь, он дерзко презирал…» и т. д. («Смерть поэта», 1837), не выглядит однозначным.

Судьба поэта переосмыслена М. Армалинским предельно нетривиально. Многие поэтические шедевры Пушкина переведены на лаконичный язык монтеневских «Эссе». Сравним строки из стихотворения «Юрьеву» (1821):

 
А я, повеса вечно-праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний… —
 

с интерпретацией М. Армалинского:

«Нетерпение – вот мой бич. Если желание разгорается во мне, и оно обращено на какую-то женщину, то я хочу взять её сию же минуту. Я не могу заставить себя держаться в рамках приличия и это, слава Богу, большинству женщин нравится»249249
  Пушкин А. С. Тайные записки 1836—1837 гг. / Пер. с фр..; публ. М.И.Армалинского. М., 2001.


[Закрыть]
.

Или отрывок из стихотворения «Воспоминание» (1928):

 
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
 

У Армалинского:

«Я осознаю свои ошибки, но не исправляю. Это лишь подтверждает, что мы можем увидеть судьбу, но не в состоянии её изменить. Сознание ошибок есть узнавание судьбы, а невозможность их исправить есть власть судьбы» [4].

«Тайные записки» апеллируют и к «Письму Татьяны», мажорность и динамизм облика которой, как известно, для Пушкина автобиографичны. Как и «Письмо…», записки композиционно завершаются переведенным на «современный» язык финалом: «Я сам не осмеливаюсь перечитывать написанное: слишком велик страх перед собственными безднами». СВспомним финал письма пушкинской героини «Кончаю, страшно перечесть…» и т. д.

Особое значение имеет рассуждение о смысле и значении перевода, о том, что перевод позволил внести современные интонации в пушкинский язык, приближая его к современности. Характерно, что язык это прозаический, как и перевод «Евгения Онегина» В. Набоковым. Ведь ничего не мешало предполагаемому автору написать «Тайные записки» в стихах, если бы он был Пушкиным. Извиняет его только то, что в указанные годы Пушкин действительно склонялся «к суровой прозе».

Вспомним известную толстовскую оценку «Повестей Белкина», что они «голы как-то». Произведение Армалинского своим «обнажением приема», своей концентрацией вокруг женского полового органа как смысла и цели пушкинской поэзии восходит, по-видимому, к известному письму Пушкина П. А.Вяземскому о женитьбе Баратынского (1826). Суть его в том, что брак «холостит душу». Армалинский последовательно доказывает, что жена Пушкина, сознательно ориентировавшаяся в своем поведении на «Татьяны милый идеал», и этот идеал, по мысли автора, воплотившая, явилась, тем не менее, косвенной причиной его безвременной гибели. «Выхолащивание души» в связи с достижением идеала, как физического, так и нравственного, привело, по мысли автора, к особого рода остановке в духовном развитии Пушкина.


Далее нас будет интересовать мифологема утаенной любви и мифема ЯВЛ в творчестве некоторых поэтов второй половины ХХ в., создающих свои произведения в поле пушкинского мифа.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации