282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Татьяна Шеметова » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 05:22


Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Памятник» как символ осознания поэтической миссии
(И. Бунин, М. Цветаева)

Споры вокруг стихотворения Пушкина «Я памятник себе воздвиг…» не утихают, что свидетельствует о незавершимости диалога во времени писателя с читателями. Так, одна из концептуальных статей последнего времени, в которой предпринята попытка анализа хрестоматийного стихотворения, имеет симптоматическое название «Разговор о „Памятнике“», согласно бахтинской «памяти жанра», отсылающее к «Разговору о Данте» О. Мандельштама. Последний текст является своеобразной «ars poetica О. Мандельштама», его пониманием смысла поэзии. Пространная статья А. А. Белого «Разговор о „Памятнике“» строится как своеобразный литературоведческий сюжет. Завязкой его является мнимое «самохвальство» поэта, которому, по мнению исследователя, в пушкинистике нет адекватного объяснения. Кульминация – выявление причин «самосакрализации»: главная из которых – необходимость сохранения культурной парадигмы, в контексте которой могло бы существовать подлинное творчество. Развязка – вывод о том, что стихотворение было не «завещанием», а поэтическим «манифестом» духовного лидера нации.

Эта концепция во многом отталкивается от идей В.С.Непомнящего, одним из первых в советской пушкинистике заговорившего о значимости религиозного начала в творчестве Пушкина. По мысли исследователя, «Памятник» – не только итог биографии, личной судьбы. Судьба поэта Пушкина – для Пушкина лишь сюжет. Содержание же – миссия поэта. Отсюда можно заключить, что мифологема «памятник» тесно связана с мифологемой «пророк», рассмотренной нами в предыдущем параграфе. Высокая «сакральная» миссия поэта как пророка позволяет ему отстраниться от себя как человека, и в памятнике поэту увидеть памятник поэзии. Критик и поэт серебряного века И. Ф. Анненский увидел в рассматриваемом стихотворении задушевную мечту поэта: «Поэт мечтал когда-то о „народной тропе“ к своему „нерукотворному памятнику“, т.е. поэзии, – и время пролагает эту тропу»322322
  Анненский И. Ф. Пушкин и Царское Село // Русская критика о Пушкине. С. 156.


[Закрыть]
.

Поэт выполняет высокий завет, следовательно, и сделанное им – не только и не столько его заслуга, только поэтому возможны слова: « <…> душа в заветной лире / Мой прах переживет». В статье С. Бочарова «Из истории понимания Пушкина» говорится о том, что впервые в поэзии Муза «в мягкой и канонической форме послушания» должна была подчиниться Богу: Пушкин стоял на границе между языческим и христианским пониманиями роли поэта, и в этом, согласно процитированному критиком выражению С. Аверинцева, его «мгновенная исключительность»323323
  Бочаров С. Указ. соч. С. 162. Курсив автора статьи – Т.Ш.


[Закрыть]
. Следовательно, основной смысл этого стихотворения – в понимании и признании предназначения, смысла дарованного Богом таланта.

Писатель А. Битов в своей философской прозе анализирует процесс осознания поэтом собственной нелегкой миссии: «Пушкину нелегко было быть Пушкиным («Подвиг – вещь сокрытая…»), но, надо полагать, он к этому привык; привык к своей данности, все трудности относя за счет Судьбы и Назначения, а то и всего лишь досадных обстоятельств» (с. 51).

К числу авторов, использовавших мифологему памятника в качестве символа пушкинской поэзии, средоточия ее художественно-эмоционального воздействия на читателя, относится И. Бунин. Как заметила Л. А. Колобаева, в повести «Митина любовь» (1925), описывая последний счастливый день в жизни героя, перед его расставанием с возлюбленной, одним из основных объектов, к которым обращены взгляды героев, автор делает памятник Пушкину: «Возле Пушкина она неожиданно сказала <…>»; « <…> Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними <…>»324324
  Колобаева Л. А. Тайна пушкинской легкости // Пушкин: Сборник научных трудов. С. 235. Курсив автора статьи – Т.Ш.


[Закрыть]
.

По мысли того же исследователя, весь пейзаж бунинского произведения «стянут к образу пушкинского памятника, данного в авторском, близком к счастливым настроениям героев, повествовании». Пушкинская поэзия, таким образом, «вмещает» (по слову А. Битова – «Пока одни выбирают – он вмещает») опекушинский памятник в свою орбиту, он становится гармоничным ее элементом. Не случайно Бунин использует метонимию, которая делает памятник как бы «заместителем» поэта на земле: «Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно синеющим небом. Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь»325325
  Цит по: Колобаева Л. А. Указ. соч.


[Закрыть]
. Близость сияющих куполов Страстного монастыря бросает дополнительный «неземной» отблеск на памятник как символ благостного спокойствия исполненного завета.

Как видим, топографическая близость монумента Опекушина к Страстному монастырю придает дополнительный оттенок значения мифологеме памятника, который теряется после 1937 года, когда монастырь был снесен, а его место должен был занять памятник Пушкину. С началом Великой Отечественной войны вопрос о передвижке был отложен, Пушкинская площадь была реконструирована лишь в 1950 г. Таким образом, «памятник Богу» был окончательно заменен опекушинским памятником Пушкину, что имело очевидные последствия в русской ментальности, по-разному отразившиеся в литературе ХХ в.

Сходное с бунинским отношение мифологеме памятника можно наблюдать в эссе М. Цветаевой «Мой Пушкин» (1937), где описывается самое ранее знакомство с нерасчлененным по-детски «Памятник-Пушкиным», когда понятия «памятник» и «Пушкин» еще не существуют по отдельности. Ценность этого детского восприятия для Цветаевой несомненна: этот образ превращается в одну из категорий сознания, с помощью которой осуществляются дальнейшие гносеологические открытия. С этой позиции, восстановление в 1936 г. подлинных строк поэта на монументе (которые В. А. Жуковский заменил в посмертном собрании сочинений Пушкина на более лояльные царскому правительству: «свободы» на «пользу»), воспринимается Цветаевой как «победа гения», «восставшего из цепей»326326
  Русская критика о Пушкине: избранные статьи, комментарии. С.219.


[Закрыть]
.

Метонимия, сходная с приемом, который мы наблюдали в повести Бунина, присутствует и в юношеской поэме Цветаевой «Чародей» (1914): «А там, в полях необозримых, / Служа Небесному Царю, / Чугунный правнук Ибрагимов / Зажег зарю»327327
  Цит по: Русская критика о Пушкине: избранные статьи, комментарии. С. 220.


[Закрыть]
. Правнуком Ибрагима Ганнибала объявлен «чугунный памятник», который в эссе 1937 года «Мой Пушкин», дополняя этот ранний образ, Цветаева назовет «памятником черной крови, влившейся в белую»328328
  Там же. С.218.


[Закрыть]
.

С другой стороны, в цикле Цветаевой «Стихи к Пушкину» (1931) пришедший из детства и юности синкретический образ «Памятник-Пушкина» резко распадается на антитетичные составляющие: живого Пушкина и монументального: «Бич жандармов, бог студентов, / Желчь мужей, услада жен / Пушкин – в роли монумента?/ Гостя каменного – он, / Скалозубый, нагловзорый / Пушкин – в роли Командора?». Распадение это объясняется несогласием с «обожествляющей» Пушкина тенденцией современной ей критики.

С полемической целью Цветаева сначала отождествляет поэта с героем маленькой трагедии «Каменный гость» Доном Гуаном, провалившимся в Преисподнюю, а памятник, напротив, – со статуей Командора, но ближе к концу стихотворения возвращает поэту грандиозность монумента: «Поскакал бы, Всадник Медный, / Он со всех копыт – назад». Оживший памятник с его грозной и гневной силой, по мысли Цветаевой, должен был направить свою энергию на Россию, в отличие от эмигрантов, «Беженство свое смешавших / С белым бешенством его». Духовное родство преобразователей и устроителей России Петра I и Пушкина еще более проявится во втором стихотворении цикла – «Петр и Пушкин», чем можно объяснить замену образа благостно-элегического опекушинского памятника на грозный монумент Э. Фальконе, с которым Цветаева в этом случае отождествляет Пушкина.

«Разговор» с памятником Пушкину
(В. Маяковский, С. Есенин, И. Бродский)

Иную тенденцию в освоении мифологемы памятника представляет собой жанр «разговора» с памятником Пушкину. Родоначальником этого жанра, который, как мы видели в начале параграфа, инкорпорировался и в сферу научного дискурса (ср. «Разговор о „Памятнике“» А. Белого), в литературе ХХ в. можно, по-видимому, считать В. Маяковского. В стихотворении «Юбилейное» (1924) тема бессмертия поэта и поэзии, по мысли исследователя, «реализуется в сквозном мотиве их живого участия в сегодняшнем дне»329329
  Зайцев В. А. Мотив «Памятника» в русской поэзии от Ломоносова и Пушкина до Бродского. С.248.


[Закрыть]
. Сам жанр разговора требует от его инициатора исповеди, рассказа о своей жизни. Слово «жизнь» и производные от него, по подсчетам ученого, встречаются в стихотворении не менее 10 раз330330
  Зайцев В. А. Там же. С.249.


[Закрыть]
. Тем не менее, несмотря на желание лирического героя выглядеть оптимистом в духе эпохи «строительства социализма» (когда «упаднические» настроения преследовались как нарушение идеологической установки), цель разговора – преодоление экзистенциального одиночества, стремления к смерти. Отсюда медитативная цель ночной прогулки по Москве и разговора с «живым» Пушкиным. Действительно, в изображении Маяковского он более живой, чем даже лирический герой, поскольку «каменная десница» – скорее у последнего, а не у старшего поэта: «Стиснул? / Больно? / Извините, дорогой»331331
  Маяковский В. В. Юбилейное («Александр Сергеевич, разрешите представиться. Маяковский…») // Маяковский В. В. Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: Гос. изд-во худож. лит., 1955—1961. 1957. Т. 6. С. 47—56.


[Закрыть]
. Это прижизненное «окаменение» героя – результат его несвободного существования в «стране Советов». Вспомним трагическую ноту, прорывающуюся сквозь бравурный стиль признанного властью «мастака жизни», которому «памятник полагается по чину»: «Только вот / поэтов, / к сожаленью, нету, / впрочем, может, / это и не нужно».

Лирический герой Маяковского вместе с ожившим Пушкиным «мчит» по улицам Москвы, «болтая <…> / Свободно / и раскованно»; только последнему он может признаться в главной причине душевного одиночества – отсутствии взаимности в любви. Энергичный отказ героини выражен у Маяковского в трагифарсовом ключе: «Можно / убедиться, / что земля поката, – / сядь / на собственные ягодицы / и катись!». Продолжая незатейливый разговор, Пушкин и лирический герой оказываются «у столика», где висит советский плакат сахарного кооператива. Лирический герой требует стаканы, неожиданно переходит на французский язык и «подсюсюкивает» поэту «ямбом картавым».

Для стихотворения Маяковского характерны резкие переходы от трагического содержания к комическому, фарсовому и обратно. Кульминация стихотворения – неожиданно серьезное признание в мыслях о смерти, о скором переходе в «мир иной». Именно они, по-видимому, побудили поэта говорить с памятником; вместе с тем это желание подвести предварительные итоги: «Мне / при жизни / с вами / сговориться б надо. / Скоро вот / и я / умру / и буду нем». Но высокая трагическая нота, взятая Маяковским в экзистенциальных поисках собеседника, неожиданно сменяется мелочными разбирательствами с современниками о том, кому «стоять почти что рядом» с «генералом классики» Пушкиным.

Перенос в вечность советских склок о «месте под солнцем» производит гротескный эффект в духе М. Зощенко, что, возможно, было предусмотрено Маяковским, автором резко-сатирической пьесы о будущем «Клоп». Целью такого снижения пафоса, возможно, является как раз высота поднятой темы, которую все-таки необходимо, согласно стратегии Маяковского, соизмерять с советской действительностью. Его тактика наступания «на горло собственной песне» реализуется в «Юбилейном» натянутым «осовремениванием» Пушкина, которому лирический герой Маяковского готов «помочь материально», как своему другу «Ассеву Кольке», «подкинув» работу: рекламу в ГУМе, агитки, редактуру в ЛЕФе и т. д.

Став, таким образом, покровителем Пушкина, «переступив» через него, лирический герой все дальше уходит от мучительного одиночества собственного «я», объединяясь в безличное «мы» с текущей эпохой: устраивает «чистку» убийце Пушкина Дантесу, задавая ему вопросы из анкеты сталинского времени: «Мы б его спросили: / – А ваши кто родители? / Чем вы занимались / до 17-го года? – / Только этого Дантеса бы и видели». Забывая при этом, что у Пушкина с его шестисотлетним дворянством происхождение не менее аристократическое, чем у Дантеса, участвовавшего в государственном перевороте в своей стране и за это изгнанного из Франции.

Закономерным финалом этого слияния с государственной идеологией становится возвращение «мумии» на пьедестал, причем причина этого повторного «умерщвления» высказана достаточно откровенно: «Как бы милиционер разыскивать ни стал». Безотчетный страх перед милиционером, «человеком-функцией» государственной машины будет впоследствии описан Д. Приговым в цикле «Апофеоз милицанера» (1978), А. Битовым в романе «Пушкинский дом» (1986). Вспомним, например, в стихотворении Д. Пригова «Апофеоз милицанера» следующую характеристику: «Нет, он совсем не офицер/ Не в бранных подвигах лучистых / Но он простой Милицанер / Гражданственности Гений Чистый».

Лирический герой стихотворения Маяковского как бы поторапливает поэта: «На Тверском бульваре / очень к вам привыкли / Ну, давайте, / подсажу / пьедестал». По мысли критика, «М. И. Цветаева более революционна и менее пессимистична, чем Маяковский в стихотворении „Юбилейное“, где „я“ – персонаж подсаживает Пушкина обратно на пьедестал. У Марины Цветаевой Пушкин на пьедестал не возвращается <…> скрытого обожествления нет. <…> Превращение поэта в идола приводит к застою, к ориентации на прошлое, к фальсификации Пушкина»332332
  Кукулин И. «Русский Бог» на rendez – vous (О цикле М. И. Цветаевой «Стихи к А. С. Пушкину») // Вопросы литературы. 1998. №5. С. 122 – 137.


[Закрыть]
.

Трагизм этого двойного подавления – себя и Пушкина – разрешается буйством вырвавшейся из-под жёсткого самоконтроля агрессии: «Заложил бы / динамиту / – ну-ка, / дрызнь! / Ненавижу / всяческую мертвечину! / Обожаю / всяческую жизнь!» Вопрос, что бы хотел взорвать лирический герой и какая жизнь остается после действия динамита, даже не возникает. Это трагико-оптимистический финал возвращает нас к кульминации стихотворения, где герой предрекал свою близкую смерть. Именно из любви к жизни лирический герой стремится превратить в обломки ее подобие – «всяческую мертвечину» и делает это вполне революционным способом.

Характерно, что весной 1924 г., в канун 125-летия со дня рождения великого поэта, не только Маяковский, но и его вечный оппонент, Сергей Есенин, охарактеризованный в «Юбилейном» как не умеющий жить «балалаечник» «из хора», написал стихотворение «Пушкину». Лирический герой Есенина, используя тот же жанр «разговора с памятником» («Стою я на Тверском бульваре, / Стою и говорю с собой»333333
  Есенин С. А. Пушкину («Мечтая о могучем даре…") // Есенин С. А. Указ. соч. С. 203—204.


[Закрыть]
), смотрит как бы сквозь монумент на «того / Кто русской стал судьбой». В этом изначальном философском определении есть масштаб, противопоставленный «определённо-личному» отношению, свойственному стихотворению «Юбилейное», охарактеризованному самим Маяковским с помощью пушкинского слова «болтовня».

Смысл обращения к мифологеме памятника не только в том, чтобы выразить отношение к поэзии вообще и к поэзии Пушкина в частности. Это главным образом выяснение своего места в истории, собственной миссии как поэта. Поэтому во второй строфе возникает неожиданная параллель между внешним обликом и манерой поведения двух поэтов: «Блондинистый, почти белесый / В легендах ставший как туман, / О Александр, ты был повеса, / Как я сегодня хулиган». «Блондинистый» Пушкин Есенина противоположен «буйному африканцу» Маяковского и «хохочущему негру» Цветаевой. Его «белесость» – национальная черта среднерусского человека, еще одна многозначная деталь, работающая на идею великой «русской судьбы», о которой говорил Достоевский на открытии памятника. С другой стороны, «белесость» – затерянность в массе обычных людей, характерная черта «маленького человека». Как из «белесого» «повесы» получился русский гений? Стратегия поведения Есенина как хулигана, зафиксированная в ряде его произведений («Письмо к женщине», «Собаке Качалова», «Москва кабацкая»), была, по-видимому, сознательным нравственным выбором поэта. «Хулиган» – это тот, кто противостоит «милиционеру», это жизненная позиция, отрыто оппозиционная государству и имеющая много общего с взглядами Пушкина, стремившегося не только сохранить личное достоинство, но и на собственном примере повлиять на формирование «общественного мнения», и наиболее артикулированно Пушкин сделал это именно в стихотворении «Памятник». По этой причине, по мнению Есенина, «милые забавы» «повесы» Пушкина «не затемнили» его образ.

Выполненное поэтом до конца предназначение вызывает у лирического героя не просто восхищение или преклонение, но желание причаститься к миссии поэта. Именно это высокое чувство, вызванное в поэте памятником как памятью о подвиге, является в стихотворении своеобразным пушкинским «заветом», на который отвечает лирический герой: « <…> говорю в ответ тебе: / Я умер бы сейчас от счастья, / Сподобленный такой судьбе». Это кульминация стихотворения, своеобразный катарсис, переживаемый героем перед памятником Пушкину.

Последняя строфа стихотворения решена Есениным в духе мифологемы пророка: « <…> обреченный на гоненье / Еще я долго буду петь, Чтоб и мое степное пенье / сумело бронзой прозвенеть». Эпитет «степное» индивидуализирует «пенье» Есенина, отделяет его от стиля городских поэтов, но вместе с тем, являясь, по всей видимости, аллюзией на «друга степей» из пушкинского «Памятника», придает его поэзии обобщающий характер, по-пушкински «вмещающий» многие «голоса» и «языки».

Вопрос о жизни поэта в языках других народов – это вопрос о славе («Слух обо мне пройдет по всей Руси великой»; «И славен буду я <…>»). Забота поэта о славе – это преодоление экзистенциального страха смерти путем создания бессмертных стихов. В этом, по-видимому, причина важности для лирического героя Есенина «бронзы выкованной славы» опекушинского памятника Пушкину и выраженного в финальной строчке, являющейся наиболее сильной позицией стихотворения, стремления «бронзой прозвенеть».

Очевидно, что Пушкин представлял себе памятник в виде «столпа». Вспомним: «вознесся выше <…> / Александрийского столпа» и «столпы» из «Воспоминания в Царском Селе» (1829) («кагульский Перун» «наваринский Ганнибал»). «Непокорная глава» из пушкинского «Памятника», означающая вершину памятника, отозвалась антропоцентричной «гордой головой» в стихотворении Есенина. После установления памятника Пушкину в Москве мифологема памятника включает явно выраженную портретную характеристику.

Еще одно произведение, в котором не сразу распознается жанр «разговора с памятником» – стихотворение И. Бродского «У памятника А.С.Пушкину в Одессе» (1969). В первых пяти шестистишиях Бродский изображает «чужой порт» – Одессу, связанную в пушкинском мифе с Южной ссылкой, но вопреки этому романтическому топосу, он создает образ лирического героя, близкий к мифологеме пророка, «влачившегося» в пустыне. Неслучайно поэтому наименование памятника Пушкину «апостолом» – божественные коннотации памятник сохраняет, как и в большинстве рассмотренных выше случаев, разделяя их с Пушкиным.

Одесский памятник, исполняя завет одноименного стихотворения Пушкина, «вознесся»: поэту приходится «втаскивать» себя по лестнице, поднимаясь к нему. Но «апостол», в отличие от других высших существ, посещавших поэтов-пророков, сохраняет и большинство человеческих черт: он, в частности, «стынет» от холода южной зимы. Изобразив точное расположение памятника: «спиной к отчизне и лицом к тому, / в чью так и не случилось бахрому / шагнуть ему», – автор подчеркивает неестественную для Пушкина-человека статичность.

Поэт не «трясет гордой головой» «в бронзе выкованной славы», как у Есенина, а мерзнет, закованный в тяжелый чугун, застыв в строго очерченных границах: « <…> точно пахана / движений голос произнес: «Хана / Перемещеньям!»334334
  Бродский И. Часть речи. Избранные стихотворения. С. 426.


[Закрыть]
. Голос «пахана» -хама, распоряжающийся судьбой поэта, принимающий за него жизненно-важные решения, «делающий ему судьбу» – это автобиографическая тема Бродского; отсюда – «тоска родства», которую испытывает лирический герой по отношению к Пушкину.

Противостояние поэта и державной власти как одна из тем пушкинского «Памятника», организовывает и проблему «русской судьбы» в стихотворении Бродского, близкую к ее решению у С. Есенина. Поэт жаждет воли как способа существования, необходимого для творчества, но « <…> Эту благодать, / волнам доступную, бог русских нив / сокрыл от нас <…>». Лирический герой пытается расслышать «главный звук» отчизны, раздающийся в мироздании. И в этом звуке «лязг оков» традиционно заглушает «сорок сороков» церквей.

Герой Бродского, в отличие от Маяковского и Есенина, не обращается напрямую к Пушкину, а говорит о нем в третьем лице. Тем не менее, во второй части стихотворения (так же, как и первая, состоящей из пяти шестистиший) явственно ощущается вопросительная интонация, особенно в повторяющихся синтаксических фигурах предположения о судьбе поэта, оформленных в нарочито просторечном стиле: «Поди, и он <…>», «И он, видать», как бы взыскующих подтверждения, ответа от памятника. Параллелизм судеб подчеркивается сходной синтаксической фигурой: «И я там был, и я там в снег блевал».

В противовес «звенящей бронзе» Есенина, «спокойной к обиде меди»335335
  Из эпиграммы «В. Я. Брюсову на память» // Маяковский В. В. Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: Гос. изд-во худож. лит. 1955. Т. 1. C. 123.


[Закрыть]
Маяковского, пушкинский памятник Бродского лишен позитивных коннотаций, поскольку отлит из отходов тяжелого чугуна, который метафорически тянет его ко дну: «И отлит был / из их отходов тот, кто не уплыл, / тот, чей, давясь, проговорил / „Прощай, свободная стихия“ рот, / чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт, / где нет ворот». Вместо «перемены мест», путешествия или бегства по морю от «всевидящего ока», Пушкин навсегда остается в безбрежных пределах России. В этом Бродский ощущает особый трагизм его судьбы, считая строки из элегии Пушкина «К морю» «отчаянными и <…> вопреки себе написанными». Впоследствии мысль о невозможности для Пушкина вырваться из России будет подробно развита в романе-исследовании Ю. Дружникова «Изгнанник самовольный». Перед нами примеры того, как Бродский и Дружников накладывают на факты пушкинской биографии историю литературы ХХ в. и свою собственную писательскую судьбу.

В этом нам видится некоторая гипербола, потому что в отличие от советского человека, отделенного «чугунными оковами» от всего мира, каким, по-видимому, ощущал себя в этот период Бродский, в состоянии лирического героя Пушкина не чувствуется отчаянья; скорее, это глубокая, но по-пушкински светлая грусть и попытка постижения судьбы: « <…> Теперь куда же / Меня б ты вынес, океан? / Судьба людей повсюду та же <…>». И главное отличие – ощущение полноты творческих сил молодого Пушкина, чувство титанической способности «перенести», забрать с собой «в пустыни молчаливы» все, что видел и слышал: «Твои скалы, твои заливы, / И блеск, и тень, и говор волн». В нем нет ранней усталости человека ХХ в., за плечами которого память об апокалипсических катастрофах столетия. Обилие восклицательных предложений в стихотворении Пушкина «К морю» вопреки прощальной интонации придает ему торжественный героический тон. Сходная высокая торжественность присутствует в финальных строках стихотворения Бродского, в которых первая строка пушкинского стихотворения «К морю» сравнивается с волной – последним его словом. То, что данная строка названа Бродским самой отчаянной и горькой в русском языке, в устах этого поэта звучит наиболее высокой оценкой, поскольку его собственная Муза преимущественно трагическая.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации