282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Татьяна Шеметова » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 05:22


Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Сверчок и «старик Державин»
(Е. Евтушенко)

Возвращение интереса к данной мифологеме можно наблюдать в оттепельную эпоху, в творчестве одного из ее наиболее характерных представителей Евгения Евтушенко. Характерно название статьи о поэте: «Эпоху зовут Евтушенко»195195
  Эпоху зовут Евтушенко // Царскосельская газета. №35 (9458). 2003. 11 июля.


[Закрыть]
. Сам Евгений Евтушенко, являясь частью «оттепельного» мифа, вызывает самые противоречивые критические отклики, как в качестве культурного героя оттепели, так и в качестве писателя, создавшего весьма неравноценные художественные тексты: от высоких образцов лирики до откровенного китча.

Противоречивость отношения к поэту в современной культурной ситуации можно охарактеризовать с одной стороны многократным повторением в разных контекстах анекдота о Бродском и Евтушенко, символизирующего полную антитетичность этих писателей как культурных героев новейшего времени. Анекдот впервые был рассказан в книге С. Довлатова «Соло на IBM» и впоследствии стал общим местом для многих писавших о том и другом поэтах. Приведем его в сокращении:

«Вы тут болеете, и зря. А Евтушенко между тем выступает против колхозов… Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным. Вот я и сказал: – Евтушенко выступил против колхозов <…> Бродский еле слышно ответил: – Если он против, я – за»196196
  Довлатов С. Д. Собр. соч. в 4 т.: Т. 4. СПб., 1999. С. 222.


[Закрыть]
.

Сократившись до лаконичного «Если Евтушенко против, я – за» и лишившись в ходе употребления ближайшего контекста, эта фраза стала одним из основных компонентов мифа о Бродском.

Противоположная позиция относительно места поэта в современной культурной иерархии выражена в статье писателя Д. Быкова с характерным названием «Живой человек»:

«В советские времена и даже в девяностые годы с Евтушенко можно было спорить, и притом весьма ожесточенно. Можно было писать о нем резкие статьи, указывать на его фальшивые ноты, откровенные пошлости, приступы конъюнктуры (ничего уже не меняющей в его статусе). В контексте семидесятых он мог выглядеть лучше или хуже, но в контексте нулевых такая полемика, увы, уже невозможна. Слона может критиковать другой слон, жираф и даже моська, но инфузория-туфелька должна помалкивать. Посреди нашей эпохи колоссы шестидесятничества высятся не то Останкинскими, не то Вавилонскими башнями. Хороши или плохи отдельные их сочинения – сегодня уже не важно. Они величественны»197197
  Быков Д. Живой человек // Огонек. 2008. N 29. С. 50—51.


[Закрыть]
.

Вполне очевидно, что вопреки названию своей работы, Быков говорит не о живом человеке, а о колоссальной мифологической фигуре, которую уместно сравнить как с советской Останкинской, так и ветхозаветной Вавилонской башнями, критические высказывания в адрес которых будут звучать, как писк обретшей голос «инфузории-туфельки». Название микроорганизма, использованного писателем в качестве приема литоты для характеристики критика, по аналогии вызывает в памяти русскую пословицу о сверчке, который должен знать свой шесток. Проанализируем, как функционирует пушкинская мифологема Сверчка в творчестве одного из «колоссов шестидесятничества».

С именем Пушкина связано одно из самых знаменитых произведений поэта «Молитва перед поэмой (Вступление к поэме «Братская ГЭС»)» (1964), начинающееся ставшей впоследствии крылатой фразой: «Поэт в России – больше, чем поэт». Автор рисует мифологизированный лик «русского поэта», который представляет собой «образ века своего / и будущего призрачный прообраз». Коленопреклоненный лирический герой поочередно обращается к своим божествам: Пушкину, Лермонтову, Некрасову, Блоку, Маяковскому, а также к недавно «реабилитированным» Н. С. Хрущевым Пастернаку и Есенину. Сам набор «божеств» остается, таким образом, в рамках школьной программы, согласно которой каждый из писателей предстает в строго канонизированном, житийном обличье. Зажатый в эти узкие рамки Евтушенко пытается, тем не менее, представить каждого классика «живым» и актуальным. Эта попытка в современном контексте выглядит как насилие над материалом, слом гармоничных языковых конструкций:


Дай, Пушкин, мне свою певучесть,

свою раскованную речь,

свою пленительную участь —

как бы шаля, глаголом жечь.


Смешение характеристик, сигнализирующих в биографической легенде о разных мифологемах, свидетельствует о распаде мифологического образа и попытке соединения его деструктурированных элементов. Оборот «как бы шаля» (мифологема Сверчок) стилистически противоречит метафоре «глаголом жечь» (мифологема Пророк). Пушкинский эпитет «пленительный» («пленительная сладость» в стихотворении «Жуковскому») не сочетается со словом его же лексикона «участь» (прозаический отрывок «Участь моя решена»). Это приводит к непредусмотренному автором пародийному эффекту: «жечь» и «шалить» – это все-таки слишком разные действия, и в пушкинском мифе они разведены тематически и диахронически.

Похожим способом разрабатывает поэт мифологему Сверчка в стихотворении «Жирный смрад политической кухни», опубликованном в 2004 году. Стихотворение предваряет одну из «просветительских» статей поэта о Вильгельме Кюхельбекере для «Новой газеты», постоянным автором которой он является. В статье проводится мысль о том, что, как «короля делает свита», так поэта сделали Поэтом его друзья, такие, в частности, как Кюхельбекер:

«Пушкин был невозможен без Кюхли, /

без лицейских заветных друзей»198198
  Новая газета. 2004. №72. 30 сентября


[Закрыть]
.

Сюжет «Пушкин и Кюхельбекер» является конкретизацией мифологемы «Пушкин и декабристы», проанализированной в статье М. Загидуллиной «Вневременность мифотворчества». Исследователь указывает на неперсонифицированность декабристов в массовом сознании:

«существование обобщенного понятия „декабристы“, многократное его употребление в конце концов стирает конкретные имена – это вопрос о редуцировании явления до ярлыка, условной формулы»199199
  Загидуллина М. Пушкин и декабристы как мифологическая пара. Вневременность мифотворчества [Электронный ресурс] // http://zagidullina.ru/my_articles/


[Закрыть]
.

Важно также, что идеализация, а впоследствии и мифологизация декабристов началась в период всплеска народнических настроений 50—60-х гг. XIX в. В связи с этим содержание топоса «декабристы» исследователь определяет следующим образом: самоотверженные борцы за свободу народа; жертвы тиранического режима; образцы гражданского служения.

Евтушенко идет по пути конкретизации этого мифа: все, что можно сказать о собирательном образе декабристов, относится к Кюхельбекеру как к одному из них. Общая тенденция сохраняется, но «Кюхля» как персонаж известного романа Ю. Тынянова придает новую жизнь омертвевшей мифологеме, превратившейся за годы советской канонизации в пустую схему. Оттепельная тенденция налицо: сохранение основ идеологической концепции за счет придания ей интимизирующего характера.

 
И когда увезли его Вилю
в засугробленный Баргузин,
то Сверчка как ногой придавили,
чтоб молчал и гусей не дразнил.
 

Лицейское прозвище Пушкина было Француз («обезьяна с тигром», как показывает Лотман, – фразеологизм, означающий непримиримые качества истинного француза), а Сверчок относится к другому периоду и к другому окружению. Так в романе Ю. Тынянова «Кюхля» слово «Сверчок» не встречается ни разу: в прямой и несобственно прямой речи Кюхельбекера он именуется только Французом. Тем не менее, Евтушенко допускает подобное искажение фактов, особенно неуместное в статье публицистического, «просветительского» характера, частью которого является стихотворение.

Попробуем выяснить причину такого допущения. Если считать, что «оргическая» (Ю. М. Лотман) «Зеленая лампа» являлась литературным отделением «Союза Благоденствия», как предположил П. Е. Щеголев, то наименование «Сверчок» из шуточного арзамасского прозвища мифологически могло преобразоваться в сознании советского поэта в «партийную кличку» в духе революционной конспирации ХХ в. На деле Сверчком Пушкин был сначала для старших друзей по «Арзамасу», потом для петербургских гусаров «Зеленой лампы», но для нелепого и возвышенного Кюхли, каким его изображает Тынянов (а именно на этот источник ссылается Евтушенко), он был Французом, Александром и Александром Сергеевичем. В этом отношении особенно показательно противопоставление игрового, амбивалентного по сути поведения арзамасцев (а также членов «Зеленой лампы») и декабристского культа серьезности как нормы поведения в статье Ю. Лотмана «Декабрист в повседневной жизни».

Мысль о свободе – «неразумная мысль о побеге» – сравнивается у Евтушенко, как и в новелле Б. Садовского, с «бессильным мотыльком», который в стихотворении противопоставляется другому насекомому – неутомимому сверчку.

 
<…> но услышал он тоненький стрекот,
чуть похожий на шелест письма.
 
 
То замрет, задремав с недосыпа,
то опять стрекотнет – и молчок.
И шепнул ему Кюхля: «Спасибо.
Ты меня не покинул, Сверчок».
 

Фактически Евтушенко идет против исторической правды, в очередной раз смешивая элементы различных мифологем, но нельзя не отметить релевантности пушкинскому мифу стихотворения, которое повествует о дружбе и верности «лицейскому братству», являясь поэтому своеобразной вариацией на тему «19 октября». Таким образом, мифологема «Сверчок» была необходима Евтушенко для «интимизации» (термин В. Руднева) темы «Пушкин и декабристы». Связующими звеньями между мифологемами являются образы лицеистов, ставших впоследствии декабристами, – Ивана Пущина и Вильгельма Кюхельбекера. В конечном итоге, такое наложение все же не является ни художественно, ни исторически оправданным, но представляется показательным для советской литературы как пример своеобразного «искривления» материала, подгонки его под определенную тенденцию. «Оттепельная» правдивость Е. Евтушенко, тенденция, сохранившаяся и в его творчестве позднего периода, зачастую создается нарушением границ образа, сложившегося в русской культуре. Эта тенденция достигает своеобразного апогея в стихотворении «Тоска по Пушкину»200200
  Новые Известия. 2007. 18 июля.


[Закрыть]
, где Евтушенко, стилистически и содержательно сводит тему к псевдонародной частушке. Автор дает поэту такую исчерпывающую характеристику:

 
То герой-любовник жизни,
то с ним посох и сума
в ипостаси мрачной из «Не
дай мне бог сойти с ума»!
 

Пушкинская маска поочередно примеряется к следующим за ним поэтам из школьной программы, с которыми повзрослевший по сравнению с героем «Молитвы перед поэмой» лирический герой обходится по-свойски: не Лермонтов, а «Мишель», не Мандельштам, а «Осип» (с переносом в предложном падеже ударения на последний слог):


Навсегда он стал мишенью,

отдан алчущей толпе,

вновь убит он был в Мишеле,

вновь растерзан в Осипе.


После замыкающего серебряный век Блока сразу возникает лицо самого автора в качестве сопоставимой с последним поэтической фигуры: «Он проблескивал во Блоке, / может быть, во мне мерцал». Только Бродскому поэт отказывает в родстве с Пушкиным: «Маловато в нем тепла». Не мудрствуя лукаво евтушенковский Пушкин «для порядку» «Россию разделил» со всеми упомянутыми поэтами. Топос властителя российских дум, «нашего всего» неожиданно разрешается выходом в спортивную тему: «и Шараповой крылатку /он на корте расстелил». На себя же 75-летний поэт примеривает мифологическую роль «старика-Державина»:

 
Вкус к поэзии растлили,
чтобы вкусам угодить.
Что ж ты ленишься, Россия,
снова Пушкина родить?
 
 
Я его не представляю,
но, уже немолодой,
как Державин, приставляю
к уху трубочкой ладонь.
 

Как известно, зрелый Пушкин резко критически оценивал творчество Г. Р. Державина:

«<…> вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка… читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски…» (X, 116).

Стихотворение Е. Евтушенко «Тоска по Пушкину» своей стилистикой и особенно финальным образом заставляет вспомнить именно эту характеристику великого пушкинского предшественника. Не менее целесообразно использовать для характеристики позднего Евтушенко следующую оценку Державина в книге современного автора А. Балдина:

 
«<…> Державин с его сундуком слов – каменных, громогремящих, из которых часть была – драгоценности, часть – булыжники и щебень»201201
  Балдин А. Протяжение точки. С. 143. Далее страницы указаны в тексте в скобках.


[Закрыть]
.
 

Приходится предположить, что стилистическая неуравновешенность, «коллаж языков» является в стихотворении Евтушенко сознательным приемом. В таком случае финальный образ глуховатого «старика-Державина» сигнализирует о возможной автопародийности образа. «Мерцание» и «поблескивание» образа Пушкина в стихотворении «Тоска по Пушкину» заставляет предположить, что именно мифологема Сверчка, то есть молодого, озорного, «вольнолюбивого» Пушкина является в поэзии Евтушенко наиболее востребованной. Это характеризует не только автора, но и переходность оттепельной эпохи: от монументального «общего» Пушкина тоталитаризма она возвращается к его интимизирующей ипостаси в мифологической модели «Мой Пушкин». По сравнению с мифологией «Арзамаса», мифологема Сверчка в творчестве Евтушенко предстает усеченной и одновременно размытой, утерявшей связь с первоисточником, что объясняется длительным историческим периодом «упрощающей» канонизации Пушкина.

Проколотый Сверчок (А. Балдин)

Противоположную «усложняющую» тенденцию можно наблюдать в современной литературе, в упомянутой выше книге лауреата премии «Большая книга-2009» Андрея Балдина «Протяжение точки: литературные путешествия. Карамзин и Пушкин». Книга написана, по мысли критика Петра Дейниченко,

«на стыке метагеографии, метаистории и историософии, а также, вероятно, металитературоведения (если предположить существование такой дисциплины) и требует от читателя определённой подготовленности и способности глубокого погружения в текст»202202
  Поэтическая география // Частный корреспондент. 2009. 4 декабря.


[Закрыть]
.

По мнению А. Балдина, Москва – точка пересечения путешествий Карамзина и Пушкина. В зависимости от направления путешествия («протяжения точки», по метафорическому авторскому выражению) меняется не только конкретный авторский текст, но и его поэтика в целом. Согласно этой концепции, хронотоп Михайловского порождает текст драмы «Борис Годунов», полностью меняя внутренний мир, язык и саму сущность Пушкина. Подобные рискованные предположения позволили некоторым читателям оценить произведение Балдина как фантастику:

«Недавнее „Протяжение точки“ Андрея Балдина продемонстрировало, что с фантастикой можно сочетать и эссеистику народно-этимологическую»203203
  Итоги-2009. Литература как литература // Частный корреспондент. 2009. 21 декабря.


[Закрыть]
.

На наш взгляд, поэтику травелога «Протяжение точки» точнее охарактеризовать как мифологическую, отталкиваясь от авторской оценки достижений Карамзина:

«<…> Карамзин „виновен“: Пушкин пользуется тем его словесным изобретением, которое производит вместо истории миф. Пушкин получает у Карамзина инструмент против истории: литературное „пространствообразующее“ московское слово. Это слово претендует на то, чтобы творить историю задним числом – заново» (с.406).

В отличие от всех рассмотренных нами выше авторов Андрей Балдин четко осознает себя в зоне мифа и столь же сознательно является творцом собственных мифов о Москве, Карамзине, Пушкине. Согласно балдинскому мифу, написав «Бориса Годунова», Пушкин ставит Москву в центр мироздания. Это противоречит другой точке зрения, согласно которой, Пушкин, как и Петр I, не любил Москву, считая ее духовной провинцией. Ср., например, петербургский миф о Пушкине в творчестве другого А.Б. – Андрея Битова: от «Пушкинского дома» (1989) до «Каменноостровской мессы» (2006). Правда, свои открытия о жизни и судьбе поэта Битов переадресует сочиненным им «пушкинистам», ленинградцу Леве Одовцеву и «корреспонденту А. Боберову» из Мытищ (ср. ленинградско-петербургский аристократизм первого и подмосковную провинциальность второго).

Иной тактики придерживается А. Балдин, создавая текст от собственного лица, но идентифицируя себя не с писательской профессией, а с деятельностью архитектора и отталкиваясь тем самым от декларируемого Пушкиным писательского профессионализма. Именно взглядом архитектора обосновываются и отводятся претензии «петербургского текста» русской литературы на первенство:

«<…> что такое Петербург? Внешняя приставка, витрина, балкон снаружи русского дома, обращенный к Европе. Правила притяжения и отталкивания в нашей полупустой вселенной диктует Москва. От нее бегут и в нее возвращаются» (с.437).

Осознанность процесса не может не придавать мифотворчеству элемент «остранения», взгляда со стороны, возможно, поэтому автор неоднократно называет свое «фантастическое», «мифологическое» творение «исследованием». При этом автор совершенно определенно верит в собственноручно творимый миф, в то самое «пространствообразующее московское слово». По мнению М. Элиаде, основным источником мифа является экстатический опыт: миф воплощается не только в слове, но и в действии, в бытии. А. Лосев также считал, что в основе мифа – всегда неизреченное, сокровенное таинство жизни. Подобное сакральное, мистическое познание жизни представлено в рассматриваемом нами тексте. В такой своеобразной системе координат автор «Протяжения точки» Андрей Балдин откровенно играет «царскую», по собственному выражению, роль, назначая Карамзина на роль Пимена, «соблазнившего» Пушкина-Отрепьева на словесное царствование над Россией. Ощутив себя подлинным властелином российского слова, балдинский Пушкин восклицает знаменитые слова: «Ай да Пушкин!».

Понаблюдаем, какую роль играет в этой системе координат мифологема Сверчка. По мысли писателя, до приезда в Михайловское

«Пушкин еще обезвешен. Это теперь мы видим вместо Пушкина бронзовый памятник, тогда же он был – Сверчок» (с.345).

Намечена траектория развития мифологемы: от невесомости Сверчка к тяжести «шапки Мономаха», царственному овладению русским «московским» словом. Как потеря московской царственной тяжести (весомости слова) расценивается Балдиным пушкинский «петербургский текст». Завязка сюжета Сверчка в книге происходит, когда писатель изображает ссылку поэта в Михайловское.

«Итак, Михайловское, осень 1824 года: арзамасский Сверчок застыл в морилке. Сидит на булавке, на оси „игрек“. Энтомологический этюд: Сверчок перепорхнул половину России, нарисовал на карте крыло стрекозы, испугался саранчи, выскочил, как кузнечик, в отставку. И со всего размаху – в Псков. В затвор. <…> От внезапной неподвижности у Сверчка заныли в обеих ногах аневризмы» (с.359).

Несмотря на некоторую избыточность насекомых в этом эпизоде (и сверчок, и стрекоза, и саранча, и кузнечик), наименование его «энтомологическим этюдом», призвано, по-видимому, вызывать аллюзию с первооткрывателем этого жанра в литературе В. Набоковым. Его знаменитый махаон из «Других берегов» вылетел из детства по недосмотру Mademoiselle и, пролетев всю Россию, через сорок лет приземлился в Америке, где жил в эмиграции писатель. Пушкинский князь Гвидон из «Сказки о царе Салтане» тоже обладает сказочными возможностями: обращается поочередно в комара, муху, шмеля и преодолевает в столь «обезвешенном», говоря словом А. Балдина, виде огромные расстояния.

Метафорическая энтомология позволяет писателю не только проводить метафизические аналогии, но и свободнее обращаться с историческим временем. Но в отличие от набоковской и пушкинской кристаллической точности, Балдин начинает путаться в своей «энтомологии»: из «морилки» Сверчок, не покидая Михайловского, попадает в «паутину» географической карты и при этом оказывается насаженным на «булавку» (по-видимому, в память о набоковских бабочках).

Ср.: «Связь его с растекшимся по окрестным холмам сизым пейзажем оказалась на удивление прочной. Так глубоко вошла булавка – что такое эта булавка, чей это взгляд, какого бога? Или это наш взгляд, протянутый к нему из будущего? Или смута русской карты, кружево координат (сходятся в точку: полюс близок) затянуло Сверчка в паутину?» (с.360).

Морилка превращается в паутину, ось «игрек» в булавку, булавка во взгляд бога, а последний в «наш взгляд, протянутый к нему из будущего». Столь явно ощущаемое словесное излишество можно, по-видимому, объяснить «наводнением пустоты». Термином «пустота» Балдин определяет предшествующую «явлению» Пушкина эпоху войны с Наполеоном и последовавшее за ней время послевоенного «разрежения духа». Эта эпоха нуждалась в «несущей конструкции» нового языка, который Балдин именует «новым мифоустроительным языком». Михайловскую «паузу» он называет предродовой, имея в виду, что именно здесь арзамасский Сверчок перерождается в Пророка.

«Наводняя пустоту» уже сегодняшней языковой ситуации, следуя логике мифологемы Сверчка, автор «Протяжения точки», как и его предшественники Садовской и Евтушенко, неминуемо обращает его в более приемлемого для массового сознания «мотылька»:

«В Михайловском был уловлен мотылек Александр; пришпилен к бумаге. Остановилось его внешнее движение и началось новое, внутреннее» (с.369).

Ясно, что писатель очень далек от натуралиста-энтомолога Набокова: последний бы никогда не изобразил «пришпиленного мотылька», поскольку он представляется еще более невесомым, чем набоковские бабочки. Тем не менее, используя не слишком удачную энтомологическую метафористику, А. Балдин осуществляет переход от мифологемы Сверчка к мифологеме Пророка. Мотив «проколотости булавкой», «пришпиленности» перекликается с мотивом «рассечения мечом» груди пророка в одноименном стихотворении Пушкина. Несмотря на литоту в одном случае и гиперболу в другом, итог общий – обретение нового зрения и языка, «божественного глагола».

По мнению писателя, в период создания трагедии «Борис Годунов» Пушкин занимается уже не поэзией, а мироустройством, его исторические опыты обретают характер пророчества, более того, имеют прямое влияние на ход русской истории:

«Да он и не поэт более. Его занятие, собирание „Годунова“ все более напоминает попытки пророчества, мироустроения посредством слова. Он приступает к опытам со временем, во времени» (с.441).

Мифологема Сверчка, таким образом, сыграла свою переходную роль в книге Балдина, став метафорой Пушкина, не укорененного в русской метафизической действительности, которого необходимо насильно «пришпилить» к бумаге, прихлопнуть, как мотылька, «в пыльной книге», словом, поймать в «морилку» Михайловского, чтобы он осознал себя пророком и созидателем новой ментальной русской действительности. В конце книги А. Балдин вернется не к мифологеме Сверчка, но к мифологеме литературного «Арзамаса», который станет у него символом всей русской литературы, не совпавшим с географическим Арзамасом – символом самой России:

«Далее возникает конфликтная тема, в данном случае обозначенная противостоянием реального Арзамаса и «Арзамаса» литературного. Страна текста и реальная Россия не совпали друг с другом «в размере» (с.362).

В этом трагическом несовпадении автор видит причины всех российских несчастий, революций и войн. Одной из косвенных причин мифологизации топоса Арзамаса, по-видимому, является факт, что А. Балдин родился в Сарове (бывшем Арзамасе-16, расположенном неподалеку от пушкинских мест). Наряду с «географизацией» (слово А. Балдина) литературы писатель занят поиском «смотрящей точки слова», которая должна двинуться по неразведанному «материку» классической литературы. Сгущение «энигматических», по слову Я. Голосовкера, образов в конце книги придает финалу «сказочный», заклинательный характер. Автор явно говорит собственном мифологическом языке, который, тем не менее, оказался понятным российскому читающему большинству, поскольку книга стала именно читательским лауреатом премии «Большая книга 2009».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации