Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 50 страниц)
Джордж сильно опьянел. Говорил все более необузданно, более бессвязно. И ему, однако, казалось, что он должен в конце концов высказаться, излить душу, объяснить все четко, ясно, определенно.
Когда они вышли на улицу, уже стемнело. Джордж все не умолкал. Они сели в такси. Переполненные улицы, автомобильные пробки, невыносимо резкий блеск, сумасшедший калейдоскоп Бродвея пылали перед его воспаленным, безумным взором, не расплываясь, не в хмельной дымке, а с какой-то искаженной, дикой четкостью, в гротескном отражении того, что представляли собой на самом деле. Его сбитый с толку, возмущенный дух восставал против этого – против всех и вся – против миссис Джек. Потому что он внезапно понял, что она везет его домой, в отель. И взбеленился, счел, что она покидает его, предает. Крикнул водителю, чтобы тот остановил машину. Эстер схватила его за руку, попыталась удержать, он вырвался, заорал, что она обманула его, продала, предала – что не желает больше видеть ее, что она дрянь – и хоть женщина упрашивала его, уговаривала вернуться на место, он велел ей проваливать, захлопнул перед ее лицом дверцу и стремительно скрылся в толпе.
Теперь весь город, качаясь, проплывал мимо него – огни, толпы, ночные, усеянные звездами выси – все это пылало перед его взором в каком-то чудовищном искажении, казалось жестоким и диким. Джорджа охватила убийственная ярость, ему хотелось разбить что-то, разломать, растоптать. Он прокладывал себе дорогу по улицам, словно обезумевшее животное, вклинивался в толпы, бесцеремонно перся прямо на людей, расталкивал их и наконец, дойдя до полной апатии, достиг конца этого слепого и сияющего пути, оказался перед своим отелем, изможденный, подавленный, навсегда потерявший надежду на счастье. Отыскал свою комнату, вошел и без чувств повалился на кровать ничком. Бутыль эфира взорвалась.
22. ВМЕСТЕ
Эстер позвонила на другое утро, в начале десятого. Джордж пошевелился, застонал и, пошатываясь, сел, в голове у него лопались ракеты, в желудке и на сердце было муторно, ему хотелось провалиться сквозь землю от стыда.
– Как себя чувствуешь? – первым делом осведомилась она, негромко, тем тоном, какой бывает у людей в подобных случаях, не особенно сочувственным, не прощающим, просто вопросительным.
– Ох… хуже некуда, – угрюмо ответил он. – Я… кажется, я вчера перепил.
– Ну… – Она заколебалась, потом издала легкий смешок. – Был слегка необуздан.
Джордж мысленно застонал и без особой надежды произнес жалким голосом: «Извини», сознавая, как обычно люди в подобных случаях, что одними извинениями дела не поправишь.
– Завтракал уже? – спросила она.
– Нет.
При мысли о завтраке его чуть не стошнило.
– Может, тебе подняться и принять душ? Потом сходи куда-нибудь, позавтракай, станет гораздо легче. День замечательный, – продолжала она. – Будет очень полезно выйти, прогуляться.
Джорджу казалось, что ему уже никогда не проявить интереса к завтраку, прогулке или погоде, но он пробормотал, что непременно последует ее совету, и Эстер тут же продолжала, словно намечая программу на день:
– А что собираешься делать потом – я имею в виду вечером?
Вечер казался невозможно далеким, при мысли о нем Джорджу представилась до того унылая перспектива отвратительной вечности, которая должна истечь, прежде чем придет ночь и скроет его проступок в спасительной темноте, что он не смог ответить сразу.
– Не знаю, – сказал он. – Не думал об этом. – И жалким тоном добавил: – Пожалуй, ничего.
– Видишь ли, – торопливо продолжала Эстер, – я подумала, что, может, ты захочешь увидеться вечером со мной. Конечно, если у тебя нет других планов.
В душе у Джорджа шевельнулось волнение, он почувствовал надежду.
– Хочу, конечно, – пробормотал он. – Значит, ты…
– Да, – быстро, решительно перебила она. – Послушай. Сможешь приехать сюда после спектакля? Видишь ли… вряд ли тебе захочется высиживать там снова до конца представления. После него я буду свободна. Сможешь приехать в начале двенадцатого? Будет время пойти куда-нибудь, поговорить.
– К какому времени мне быть там?
– Около четверти двенадцатого. Тебя устраивает?
– Да, вполне. И… я хотел сказать о вчерашнем… о том, как я…
– Ничего, – перебила Эстер со смехом. – Поднимайся, сделай то, что я сказала, почувствуешь себя лучше.
Джордж чувствовал себя уже гораздо лучше, плоть его страдала от головокружения и тошноты, но дух испытывал громадное облегчение и подъем. Спускаясь по лестнице, он смотрел на жизнь уже не столь безнадежно.
Когда Джордж приехал, представление окончилось, и театр обезлюдел. Эстер ждала его в фойе. Они обменялись сдержанным рукопожатием и пошли по коридору за кулисы. Рабочие свои дела почти закончили, несколько человек еще оставалось там, но на сцене горела лишь одна лампа, очень большая, яркая, однако придавшая теням под сводом в глубине таинственную отчужденность мрачного, неисследованного царства.
Актеры разошлись почти все. Один стоял возле доски объявлений, просматривал их. Когда Джордж и Эстер стали подниматься по лестнице, еще двое торопливо спускались, они быстро поздоровались на ходу и поспешили к выходу с видом людей, завершивших работу. Наверху было совершенно тихо, безлюдно. Эстер достала ключ, отперла свою мастерскую, и они вошли. Шаги их раздавались гулко, будто в пустом помещении.
– Послушай, – сказала Эстер, – я оденусь, а потом отправимся в ресторан Чайлдса или еще какой-нибудь. Перед спектаклем я успела съесть только бутерброд, а потом даже не присела.
Она положила на стол сумочку и повернулась к стене, чтобы снять пальто с крючка.
– Я хотел сказать… – начал было Джордж.
– Я быстро, – торопливо сказала она. – И пойдем.
Когда Эстер попыталась отойти, он удержал ее со словами:
– Я хотел объясниться по поводу вчерашнего.
Женщина повернулась к нему и взяла его за руки.
– Послушай, – сказала она, – нам нечего объяснять друг другу. Увидя тебя на пароходе, я поняла, что всегда тебя знала, и с тех пор ничего не изменилось. Когда получила твое письмо… – она вздрогнула и быстро продолжала, – …когда увидела надпись на конверте, то поняла, что оно от тебя. Поняла вновь, что я нашла тебя и всегда тебя знала, и этого ничто не изменит. Вчера, когда пришла на встречу с тобой, а ты уходил, мне показалось, что ты меня покидаешь. Мне словно бы нож вонзили в сердце, а потом ты повернулся, снова оказался со мной, и потом мы были вместе, только ты и я. И с этим ничего не поделать, я всегда знала тебя, и мы вместе. Ничего объяснять не нужно.
Внизу хлопнула какая-то тяжелая дверь, послышался негромкий, унылый звук удаляющихся шагов по пустому тротуару. В театре царила полная тишина. Эстер с Джорджем стояли, держась за руки, как накануне, и на сей раз им ничего не нужно было говорить, словно бурная встреча накануне уничтожила напрочь смущение, натянутость, необходимость каких бы то ни было объяснений. Они стояли, держась за руки, глядя друг другу в глаза, и понимали, что говорить больше ничего не нужно.
Потом Эстер и Джордж придвинулись друг к другу, он обнял ее, она закинула руки ему на шею, и они поцеловались.
23. ДОМ ЭСТЕР
Миссис Джек жила в Вест-Сайде между Вест-Энд авеню и рекой. По ночам ей были слышны гудки на реке, слышно было, как суда выходят в море. Дом был пятиэтажным, из примелькавшегося рыжеватого песчаника, теперь эти дома исчезают, но тогда они тянулись на много миль. Материал этот уродлив, но пробуждает воспоминания более сильные и чудесные, чем большинство считающихся красивыми вещей. Потому что в этих уродливых, навевающих тоску кварталах, из которых состоит старый Нью-Йорк, сохраняются воспоминания об исконной Америке 1887, 1893, 1904 годов – о том ушедшем времени, которое кажется более отдаленным, более странным и для некоторых людей более прекрасным, чем средние века, – и отзвуки тех времен забыты основательнее, чем Персеполис.
Но дом, в котором жила миссис Джек, уродливым не выглядел. Вид у него был изящный, роскошный. Он не был бесформенным, вычурным, с большими нелепыми углублениями, или чопорным, строгим, угловатым, как многие из тех строений. Фасад его был плоским, простым, изящным, слева от парадной двери блестел большой, занавешенный изнутри лист стекла, в которое была вставлена громадная зеленая бутылка. До того тонкая, что на каждый хлопок двери отзывалась чистым, дрожащим звоном. Трудно сказать, что подвигло владелицу дома вставить туда это украшение, изощренный профессионализм или чудесная интуиция не менее безошибочного, но менее рационального вкуса, однако оно западало в память. Изящный плоский фасад с громадным листом стекла и огромной бутылкой являлся отображением ее таланта, тонкого, блестящего, безупречного.
Джордж остановился перед этим домом. Он приехал на метро; быстрым, широким шагом прошел по одной из улиц к реке, потом отправился по Риверсайд-драйв вдоль улицы, на которой жила Эстер, пытаясь догадаться, какой дом принадлежит ей. Затем обогнул квартал и вот теперь был на месте. Поднялся по ступеням, позвонил, через несколько секунд молодая ирландка в платье горничной открыла дверь и впустила его. Он спросил, дома ли миссис Джек, представился, горничная хрипловатым, звучным голосом ответила, что его ждут, и пригласила пройти с ней.
Вестибюль был просторным, обшитым темными панелями, с ореховым паркетом. Перед тем как последовать за горничной по лестнице, Джордж глянул в дверь, которую та бросила открытой, увидел сидевших за столом девушек-ирландок и здоровенного, снявшего мундир полицейского. Они обратили к нему раскрасневшиеся веселые лица, потом раздалась громкая музыка из фонографа, и дверь закрылась. Тогда он стал подниматься по широкой темной лестнице вслед за горничной.
Дом был узковатым, но вытянутым в глубину. Ширины едва хватало для одной большой комнаты благородных пропорций; три большие комнаты уходили вглубь, там царила атмосфера простора и покоя, и повсюду в доме ощущалась изящная, уверенная рука женщины, хрупкой и вместе с тем очень сильной.
Мебель была старая, десятка различных эпох и стилей. Там были стулья, столы, комоды, отмеченные несравненной, чистой простотой колониальной Америки, большой итальянский сундук четырнадцатого века; на каминной доске лежало зеленое покрывало из старого китайского шелка и стояла маленькая зеленая статуэтка одной из прекрасных и сострадательных богинь, выражающая своим обликом бесконечное милосердие, были великолепные венские бокалы, фермерские шкафы веселых баварских крестьян, чудесные ножи и вилки, простые, массивные, изготовленные в Англии восемнадцатого века.
И однако все это разнообразие оборачивалось не мешаниной дурно подобранных редкостей, а неким живым единством. Вещи эти гармонично, красиво сливались в единство дома; выбраны они были без спешки, в разных местах, в разное время, так как были пригодны и красивы, так как Эстер знала, что для ее дома они в самый раз. Все в доме, казалось, служило тому, чтобы давать людям радость и уют, ничто не было простой музейной редкостью, предназначенной для разглядывания, всеми вещами пользовались, и повсюду ощущались спокойное достоинство, беззаботность, обеспеченность.
Вещи эти создавали впечатление, несомненно, правдивое, что никто из тех, кто сидел там за столом, не ушел голодным или жаждущим. Дом этот был полной чашей, одним из самых гостеприимных в мире. В еврейском характере едва ли не самой замечательной чертой является сладострастная любовь к обеспеченности, достатку: еврей ненавидит все пресное и убогое, он не потерпит скверной еды или гнетущих неудобств, не станет отпускать шуток по их поводу или называть черное белым. Он считает, что в бедности есть нечто жалкое, унизительное, он любит тепло и достаток и он прав.
Поэтому чудесный дом миссис Джек был одним из лучших на свете. Хоть и скромным по размеру и внешнему виду, однако по теплу и красоте ничего сравнимого явно нельзя было отыскать ни среди огромных домов Англии, где люди имеют десятки старых комнат, множество слуг, однако радостно потирают красные, потрескавшиеся руки при виде брюссельской капусты с бараниной и жалко ежатся над полупинтовой спиртовкой; ни во Франции, где все слишком позолочено и хрупко; ни в Германии, где стандарты хорошей жизни очень высоки, но и очень разорительны.
Американская радость – самая сильная и торжествующая на смете: дом наподобие этого окутан волшебным эфиром, а вера в успех, несметное богатство и славу отражается на всем. Так кажется молодым людям. Молодому человеку гораздо приятнее жать богатых людей, чем быть богатым самому: для юноши прекрасно не богатство, а мысль о богатстве. Юноша не хочет денег: он хочет, чтобы его приглашали в богатые дома и угощали шикарными обедами, хочет знать богатых и красивых женщин, хочет, чтобы они любили его, ему кажется, что раз одежда, белье, чулки у них из самых прекрасных и редких тканей, то и ткани их плоти, слюна, волосы, мышцы и связки тоже лучше, качественнее, чем у более бедных.
Джордж никогда не бывал в таких домах, ему были внове его утонченная, слегка тронутая временем изысканность и прелесть, поэтому он слегка разочаровался. Представление о богатстве миссис Джек у него сложилось преувеличенное. С тех пор как тот человек на судне сказал, что она «баснословно богата», ему рисо-мались тридцать – сорок миллионов долларов, и он думал, что ее лом окажется громадным, сверкающим. Теперь дом казался ему старым и несколько ветхим, но вместе с тем приветливым, уют-пым. Он уже не испытывал перед ним страха и благоговения, как до входа в него.
Повернувшись перед вторым пролетом лестницы, Джордж мельком увидел обжитую, уютную гостиную с невысокими книжными шкафами вдоль стен. В шкафах стояли сотни, тысячи юмов, но они не выглядели роскошно переплетенными нечитанными сокровищами в домах неразборчивых богачей. У них были приятные вид и запах книг, которые берут в руки, читают.
Джордж пошел следом за горничной уже оживленнее, увереннее, они прошли мимо спален, просторных, светлых, с большими кроватями под пологом; и наконец на верхнем этаже подошли к комнате, которая служила миссис Джек мастерской. Дверь была приоткрыта, они вошли. Миссис Джек, деловитая, сосредоточенная, склонялась над чертежным столом, небрежно выставив вперед одну изящную ступню. При их появлении она подняла голову. Джордж поразился, увидя на ней очки в роговой оправе. Они придавали ее маленькому лицу какой-то материнский вид, она комично уставилась поверх них на вошедших и весело воскликнула:
– Вот и вы, молодой человек! Входите!
Потом быстрым, нервозным движением маленькой руки сняла очки, положила на стол и пошла навстречу Джорджу. И сразу же превратилась в памятное ему маленькое, приветливое создание. Ее маленькое румяное лицо сияло, но внезапно став немного сдержанной, смущенной, она чуть нервозно пожала ему руку и сказала несколько резким, нетерпеливым городским голосом:
– Привет, мистер Уэббер. Как себя чувствуете, а?
И принялась быстро, нервозно снимать с пальца и вновь надевать кольцо, что вызвало у Джорджа легкое раздражение.
– Хотите чаю, а? – спросила она все тем же чуть протестующим тоном, и когда он ответил: «Хочу» – сказала:
– Ладно, Кэти, принеси нам чаю.
Горничная вышла и закрыла за собой дверь.
– Ну вот, мистер Уэббер, – сказала миссис Джек, продолжая снимать и надевать кольцо, – это комнатка, где я работаю. Как она вам нравится, а?
Джордж ответил, что комната, на его взгляд, хорошая, и неуверенно добавил:
– Работается в ней, должно быть, отлично.
– О, – серьезным тоном произнесла Эстер, – лучшего места и представить невозможно. Просто чудесная, – торжественно заявила она. – Тут целый день замечательное освещение, но они собираются снести дом. – И указала на большое строящееся здание. – Возведут эту многоквартирную домину, и она просто задавит нас. Обидно, правда? – продолжала Эстер негодующе. – Мы прожили здесь много лет, а теперь они хотят нас выжить.
– Кто они?
– Застройщики. Намерены снести весь квартал и построить один из этих ужасных домов. Кончится, видимо, тем, что они нас выживут.
– Как? Разве этот дом не ваша собственность?
– Наша, но что поделаешь, если нас стараются вытурить? Настроят со всех сторон громадных зданий, лишат нас света и воздуха – просто-напросто задушат. По-твоему, люди вправе поступать так? – выпалила Эстер с легким, беззлобным негодованием, от которого ее приятное, цветущее, раскрасневшееся лицо становилось очень привлекательным, вызывало нежное, улыбчивое отношение к ней, даже если она гневно протестовала. – Тебе не кажется, что это ужасно, а?
– Жаль, дом вроде бы хороший.
– Господи, это замечательный дом! – с жаром сказала она. – Как-нибудь покажу тебе его весь. Когда мы будем уезжать отсюда, я облачусь в траур.
– Надеюсь все же, что не придется.
– Придется, – ответила Эстер со сдержанной печалью. – Это Нью-Йорк. Здесь ничто долго не сохраняется… недавно я проезжала мимо дома, где жила еще девочкой. Других домов на улице не осталось – все вокруг застроено этими громадными щаниями. Господи, это было похоже на кошмар! Знаешь, какое чувство вызывает время? Непонятно, то ли живешь на свете целую вечность, то ли всего пять минут – в этом есть что-то странное, жуткое. Я испугалась и поплыла, – сказала она с комичным видом.
– Поплыла?
– Ну, знаешь – так чувствуешь себя, когда смотришь вниз с высокого здания… Прожила я в том доме года два. После смерти отца стала жить у дяди. Он был громадиной, весил больше трехсот фунтов – и Господи! До чего же любил поесть! Он бы тебе очень понравился. Самое лучшее было в этом человеке просто-напросто обыденным!
При этих словах нежное, изящное лицо Эстер лучилось весельем, она выделила их, произнеся чуть ли не шепотом, крепко сжала большой и указательный пальцы маленькой сильной руки и сделала жест, означавший, что под «самым лучшим» она подразумевала чуть ли не сверхчеловеческое совершенство.
– Да! Он был замечательным человеком. Врачи сказали, что он сберег себе пятнадцать лет жизни тем, что пил только шотландское виски. Начинал часов в восемь утра и пил целый день. Ты в жизни не видел, чтобы человек поглощал столько спиртного. Даже не поверил бы, что такое мыслимо. И он был очень умным – это самое странное, выпивка как будто совершенно не отражалась на его работе. Он был комиссаром полиции – одним из лучших во все времена. Был очень близким другом Рузвельта, мистер Рузвельт приезжал в тот дом повидаться с ним… Господи! Кажется, это было так давно, и все же помнится совершенно ясно – прямо-таки чувствую себя музейным экспонатом, – со смехом продолжала она. – Как-то вечером дядя взял меня с собой в оперу, мне было, наверное, лет шестнадцать. Господи! Я так гордилась, что нахожусь с ним! Давали оперу Вагнера, у него, сам знаешь, все гибнут, мы незадолго до конца пошли к выходу, и дядя Боб прогремел: «Все мертвы, кроме оркестрантов!». Господи! Я подумала, что спектакль придется остановить! Его было слышно на весь театр.
Эстер остановилась, оживленная, смеющаяся, раскрасневшаяся от горячности собственного рассказа. Остановилась у реки жизни и времени. И на миг Джордж увидел яркое сияние былых времен, услышал странную, печальную музыку, которую издает время. Ибо перед ним находилась эта теплая, дышащая плоть, наполненная воспоминаниями о былом мире и минувших днях. Вокруг нее витали призраки позабытых часов, странный бронзовый свет памяти отбрасывал неземное сияние на свет настоящего. Видение старых фотографий и газет, сильная воскресающая память о прошлом, которого Джордж не видел, но которое вошло в его кровь подобно плодам земли, на которой он жил, пронизали его дух невыразимой светлой печалью.
Он видел мгновенья ушедшего времени, ощущал прилив жажды и невыносимого сожаления, что все ушедшее время, мысль обо всей той жизни, которая была на земле, и которой мы не видели, пробуждается в нас. Слышал шаги множества позабытых ног, речь и поступь безъязыких мертвецов, отзвучавший стук колес – то, что исчезло навсегда. И видел забытые струйки дыма над Манхеттеном, исчезнувшие великолепные суда на бесконечных водах, лес мачт вокруг этого чудесного острова, серьезные лица людей в шляпах дерби, которые, заснятые внезапно в неведомый день старой фотокамерой, застыли в причудливых позах, уходя по Мосту из времени.
Все это отбросило тени на ее изящное, румяное лицо, оставило отзвуки в ее памяти, и вот она стояла здесь, дитя, женщина, призрак и живое существо – создание из плоти и крови, внезапно связавшее его с призрачным прошлым, чудо смертной красоты среди громадных шпилей и башен, сокровище, случайно обретенное на море, частичка беспредельных томления и неприкаянности Америки, где все мужчины странствуют и тоскуют по дому, где все меняется, а постоянны только перемены, где даже намять о любви попадает под сокрушающий молот, зияет какое-то мгновение, словно разрушенная стена на слепом глазу земли, а потом исчезает в нескончаемых потоках перемен и движения.
Миссис Джек была красавицей; у нее было цветущее лицо; шел октябрь тысяча девятьсот двадцать пятого года, и мрачное мремя струилось мимо нее, словно река.
Станем мы выделять одно лицо из миллиона? Одно мгновение из тьмы минувших времен? А разве любовь не жила в этих дебрях, разве здесь не было ничего, кроме рычания и джунглей улиц, раздражения и понукающей ярости этого города? Разве любовь не жила в этих дебрях, разве не было ничего, кроме нескончаемых смертей и зачатий, рождений, взрослений, растлений и хищного рыка, требующего крови и меда?
Мы станем презирать презирающих, поносить поносителей, насмехаться над насмешниками. Разве они поумнели от брани и колкостей? Разве, если у них злобные языки, они говорят правду? Разве, если глаза ослеплены, они ясно видят? Разве, если пески желтые, то золота не существует? Ложь. Еще будут построены громадные мосты, более высокие башни. Однако клятва исполнилась там, где рухнула стена; слово запомнилось там, где исчез город; и вера не умерла, когда истлела плоть.
Миссис Джек была красавицей; у нее был кроткий взгляд; и таких, как она, на всем свете больше не было.
На миг Эстер умолкла и, мягко улыбаясь, поглядела в окно с тем задумчивым, спокойным, чуточку печальным выражением, какое бывает у людей, когда они вспоминают забытые лица, отзвучавший смех, невинность далеких радостей. Ясный, нежный свет заходящего солнца падал ей на лицо, не обжигая и не слепя, рассеянными, угасающими, золотистыми лучами, она ненадолго погрузилась в еще более глубокую задумчивость, и Джордж увидел на ее лице взгляд, какой несколько раз замечал на судне и ко-трый уже обладал силой вызывать у него подозрения и пробуждать ревнивое любопытство.
Этот безрадостный, мрачный и страстный взгляд преобразил се веселое, оживленное лицо, оно стало угрюмо-напряженным. Внезапно Джордж заметил, что губы ее изогнулись одним концом вниз, будто крыло, сделав лицо похожим на маску горя, придав ему непонятную страстность, и его пронзило острое желание понять тайну этого взгляда. В нем было какое-то странное животное недоумение. Джордж заметил, что невысокий лоб Эстер прочертили морщины, словно мозг ее пытался осмыслить какое-то горестное событие.
Эстер в какой-то миг перешла от простодушного пылкого интереса, живого, детского любопытства, которое обнажало все ее чувства и словно бы наполняло постоянным чувственным наслаждением всей жизнью и поведением мира, к глубокому, полному уходу в себя, к забвению обо всем в мире. В этом взгляде было столько недоумения и боли, столько безутешного горя и задумчивой страсти, что он пробудил у Джорджа чувство мучительного недоверия.
Джордж почувствовал себя обманутым, одураченным, сбитым с толку умом и коварством женщины, слишком опытной, мудрой, хитрой, чтобы он мог постичь ее или тягаться с ней. Подумал, не является ли ее простодушная пылкость и бросающаяся в глаза поглощенность окружающей жизнью, и даже веселое, румяное лицо с его утонченной, благородной красотой просто-напросто маской для сокрытия душевной тайны, не ширма ли все это, предназначенная для того, чтобы обмануть весь мир, и не погружается ли она, едва оставшись наедине с собой, когда не работает и не развлекается, в это мрачное настроение.
В чем тут дело? Память это о какой-то определенной мучительной утрате, мысль о любовнике, покинувшем ее, переживание горя, от которого так и не оправилась? Дума о каком-то мужчине, каком-то неизвестном любовнике, с которым, возможно, она рассталась тем летом в Италии? Был какой-то молодой человек вроде него самого, парень, которого она домогалась? Сосредоточены ее мысли, из которых он сейчас начисто исчез, на том человеке и той страсти? Не является ли он всего-навсего заменой тому парню, раком на безрыбье?
Джордж сказал себе, что ему наплевать, и казалось бы, цинизм, который он исповедовал в ту минуту, с которым причислял эту женщину к множеству богатых светских дам, постоянно ищущих новых связей и любовников, должен был дать ему силы принять такое положение вещей без сожалений. Однако Джордж испытывал муки ревности; не желая признаваться ей в страсти или и любви, он хотел, чтобы она призналась ему в этих чувствах. Хотел быть для нее дороже всех.
В его мозгу вспыхнуло зловещее видение города. Не сияющее, радостное, как в детстве, оно было начертано красками похоти и жестокости, наполнено изменами и предательством, населено крамольниками страсти – целым миром богатых, чувственных, ненасытных женщин, профессиональных Дон Жуанов, лесбиянок, педерастов, жестоким и бессильным; миром бесплодия, которое тешится страданиями, угасших влечений, которые можно оживить только зрелищем горя и безумия – весь этот мир словно бы осмеивал веру и страстность юности, так бывает осмеян деревенский парень, когда узнает, что его любовь послужила зрелищем для любителей подглядывать.
Или мрачная, страстная задумчивость этой женщины всего-навсего призрак какого-то менее определенного и менее личного горя? Просто отражение грусти, невнятной и не связанной ни с кем и ни с чем, глубокого, невыразимого ощущения трагической изнанки жизни, утраты юности, приближения старости и смерти, неизбежного ужаса времени?
Джордж вспомнил, как спокойно, с какой роковой твердостью она сказала в последнюю ночь на судне: «Хочу умереть – надеюсь, умру через год или два». И когда он спросил, почему, ответила с тем же выражением животного недоумения на лице: «Не знаю… Просто чувствую себя конченой… Кажется, подошла к концу всего… Я больше ни на что не способна».
Эти слова вызвали у него невыразимый гнев и раздражение, потому что он ненавидил смерть и страстно хотел жить, потому что в ее тонине было ни истерики, ни внезапного горя. Были странная вялость, безвыходное недоумение, словно она действительно подошла к концу всех желаний, всех возможностей, словно была убеждена, что ничего нового или прекрасного не может быть добавлено к итогу ее жизни.
Контраст между этой минутой отчаяния, безнадежного смирения и обычным состоянием миссис Джек, веселой, радостной поглощенностью потребностями жизни был так разителен, что Джордж ощутил гнев и недоверие: если это чувство опустошенности, трагичности жило в ней постоянно, насколько можно доверять тому простодушному, оживленному виду, который она принимала перед миром, лицедейству, которое было таким красивым, чувственным, исполненным радости, прелести и юмора, которое пробуждало у людей любовь к ней.
Джордж не мог считать, что она обманывает мир каким-то лицемерным, хитроумным способом. Подобная мысль казалась нелепой, потому что играть такую роль недостало бы таланта ни одной актрисе, и Джордж ощущал недоверие и боль, какие испытываешь, открывая неожиданные ошеломляющие глубины и сложности в характере человека, которого считал простым и легко понятным.
Теперь даже ее прямодушная, откровенная, простая манера разговаривать – частое, однако очень непосредственное, непринужденное употребление таких словечек, как «шик», «блеск», «бесподобно» и подчас «клево» – ее маленькое, веселое, румяное лицо, ее открытость, простота, прямодушие казались частью обманной системы неимоверно сложного, умудренного, искушенного духа.
Мало того, что миссис Джек прибегала к этому грубовато-просторечивому жаргону, который входил тогда в моду среди утонченной публики, он звучал в ее устах совершенно естественно, словно она непринужденно, безыскусно пользовалась им наряду с обычной, правильной, меткой речью, обогащенной простыми, обыденными разговорными метафорами, однако в высшей степени своеобразной, изливающейся, казалось, с поразительной самопроизвольной находчивостью и словно бы почерпнутой из опыта и ощущений жизни.
К примеру, описывая невыносимую жару на пирсе в тот день, когда судно вошло в док, она сказала: «Господи, ну и жуть была! Я думала, что растаю, не успев выйти отсюда! Прямо-таки хотелось открутить голову и бросить ее помокнуть в колодец с холодной водой!». И этот образ освежения, прохлады так восхитил ее, что она с румяным лицом, лучившимся восторгом, юмором, пылом, стала описывать, как бы это могло быть сделано: «Чудесно было бы, жаль, что такое невозможно! В детстве мне часто приходило это в голову. Я ненавидела летнюю жару; меня заставляли напяливать столько одежек, просто ужас! И я думала, как было бы хорошо открутить голову и опустить в колодец – всю процедуру я представляла очень явственно, – продолжала Эстер с раскрасневшимся от смеха лицом. – Чуть повернула бы голову, она бы издала «твирк!», и можно было б опускать ее в колодец. Она бы чуть помокла, я бы достала ее, поставила на место – «твирк!» – и голова у меня снова чистая, прохладная. Замечательные штуки придумывают дети, а?» – спросила она с веселым, раскрасневшимся лицом.
Воображение ее переполняли всевозможные фантастические образы вроде этого, и она с детской очаровательностью постоянно выдумывала новые. О некоторых напыщенных актерах она говорила с презрением, в котором, однако, не было язвительности или злобы:
– Слушай! Этот человек так важничает, что меня с души воротит. До того вычурный, ты даже не поверишь, что такое возможно, пока его не увидишь. Знаешь, как выглядит его лицо? Совсем как ломоть холодной ветчины! – И, лучась добродушием, радостно смеялась по-женски неудержимо и сочно.
Наконец она спокойно и очень серьезно отзывалась о ком-нибудь из знакомых:
– О, это очень славный человек. Один из самых славных, каких я только знала! – и говорила это с выражением такой откровенности и убежденности на маленьком серьезном лице, что слушатель сразу же убеждался не только в ее искренности, но и в «славности» человека, о котором шла речь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.