Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
Разве он месяцами, годами не отлынивал от работы, не тратил попусту время, не давал себе потачки и не корчил из себя труженика, совсем, как они? Не проклинал мир, равнодушный к его выдающимся талантам, не съедал плоть свою в озлобленности, не глядел в окно с мрачным видом, отлынивая от работы и тратя попусту время – и чего добился? Написал книгу, которую никто не опубликует.
А она – превосходная, выдающаяся художница, яркий, тонкий и несомненный талант, искусная, уверенная, сильная женщина, которая работала, творила, создавала – терпела все это, заботилась о нем, оправдывала его нерадивость и верила в него. Все время, пока он бранился и жаловался на трудности жизни, потакал своим капризам, хныкал, что не в силах писать из-за утомительной работы в Школе, эта женщина титанически трудилась. Вела хозяйство, заботилась о семье, строила новый дом за городом, была ведущим модельером у фабриканта одежды, постоянно совершенствовалась в своем искусстве, изготовила декорации и костюмы для тридцати спектаклей, выполняла дневной объем работы утром, пока он спал, и, однако же, находила силы и время приехать к нему, приготовить обед и провести с ним восемь часов.
Это внезапное осознание неукротимого мужества и энергии Эстер, трудолюбия, спокойного самообладания во всех решительных поступках и мгновениях ее жизни по контрасту с пустотой, безалаберностью, сумбурностью его собственной, поразило Джорджа стыдом и презрением к себе. И словно немое свидетельство этого контраста ему неожиданно открылась противоположность разных частей комнаты. В той, где обосновался он, царил жуткий хаос, а в углу возле окна, где стоял стол, за которым работала Эстер, все было опрятно, прибрано, четко разложено, готово к работе. На чистых белых досках стола были закреплены кнопками хрусткие листы чертежной бумаги, покрытые эскизами костюмов, все эскизы так изобиловали неукротимой, живой энергией, утонченной, меткой уверенностью, что мгновенно оживотворялись не только всем ее несомненным талантом, но жизнью персонажей, для которых были созданы. Инструменты и материалы, которые она так любила и которыми пользовалась с таким чудесным мастерством, были разложены справа и слева в идеальном порядке. Там были тюбики и коробки с красками, гонкие кисточки, логарифмическая линейка, блестящий циркуль, длинные, остро очинённые карандаши, а за столом свисали с гвоздей в стенах рейсшина, измерительная линейка и треугольник.
И теперь каждая принадлежащая ей вещь, каждый след ее жизни в этой комнате неистово укоряли Джорджа своим видом, вызывая у него невыносимое раскаяние. В своей неподвижности они были непреклоннее и неотвратимее, чем черное сонмище мстительных фурий, какие только угрожали с мрачных, роковых небес бегущему от них человеку, красноречивее, чем трубный глас возмездия. Их немое, повсеместное присутствие рисовало воображению картину ее жизни, более полную и завершенную, чем подробная хроника двадцати тысяч дней, оно вело золотой нитью в неистовое смешение времен и городов. Соединяло Эстер со странным, ушедшим в прошлое миром, который был неведом Джорджу.
Побуждаемый мучительным желанием понять, постичь ее, сродниться с нею, извлечь все подробности ее прошлого из бездонной пропасти времени и безжалостного забвения нью-йоркской жизни, слиться с ним, срастись целиком и полностью со всем, что она видела, знала, чувствовала, разум его, подобно зверю, углубился в джунгли былого, выискивая окончательные пределы и малейшие скрытые оттенки смысла каждого случайного слова, каждого рассказа, эпизода, мгновения, каждого зрелища, звука, запаха, которые он со всей своей неутолимой жаждой неустанно извлекал из ее памяти в течение трех лет. Он плел эту ткань, словно остервенелый паук, покуда два мира, две жизни, две участи, предельно удаленные друг от друга, не соткались воедино таинственным чудом судьбы.
У нее в прошлом – оживленные улицы, неистовые людские потоки, сумятица больших городов, грохот копыт и колес по булыжнику, тронутые временем фасады больших темных особняков.
У него – уединенные жизни людей из глуши, которые в течение двухсот лет видели тени туч, проплывающие по густой зелени дебрей, погребенные останки которых лежат по всему континенту.
У нее – воспоминания о знаменитых именах и лицах, бурление толп, ликующий полуденный шум больших городов, топот солдат на больших парадах, громкие возгласы играющей на улицах детворы, люди, глядящие вечерами из раскрытых окон старых особняков.
У него – буйные ветры, завывающие ночами в холмах, скрип окоченелых кустов под зимней вьюгой, большие, багряные холмы, уходящие вдаль, в пределы смутных, безграничных мечтаний, нарушаемый ветром звон колокола, гудок паровоза, уносящегося в синие распадки и ущелья, ведущие на Север и Запад.
У нее – забытые, весело несущиеся над Манхеттсном клубы дыма, горделиво рассекающие воду суда, портовый город, пресыщенный торговлей и путешествиями. У нее – шелка, нежное белье, старая мебель красного дерева, мерцание выдержанных вин и массивного старого серебра, отборные деликатесы, бархатистые спины и горделивая демонстрация холеной, роскошной красоты, живописные маски и мимика актерских лиц и бездонная глубина их глаз.
У него – свет керосиновой лампы в тесной зимней комнате с закрытым ставнями окном, запах нафталина и яблок, мерцание и распад пепла в камине и пепел времени в голосе тети Мэй, в голосе торжествующих над смертью Джойнеров, протяжно повествующем о смерти, скорби, о греховности и позоре жизни его отца, призраки Джойнеров, живших сто лет назад в этих холмах.
Когда еще все элементы огня и земли, из которых он состоит, еще бродили в бурной крови тех, от кого он произошел, она уже ходила ребенком по улицам этого города. Когда он еще только появился в утробе матери, она была уже девочкой-подростком, лишенной родительской любви, познавшей горе, утрату, горечь, обнадеживающе стойкой. Когда он, еще двенадцатилетний мальчишка, лежал в траве перед дядиным домом, погрузясь в мечтания, она, уже женщина зрелых чувств и зрелой красоты, лежала в объятиях мужа. И когда он еще юношей видел мысленным взором вдали восхитительные башни легендарного города и нутром чувствовал радость, несомненность славы, любви, могущества, которых добьется там, она была женщиной, всецело обладающей могуществом, не знающей смятения, уверенной в своих силе и таланте.
Так память его сновала челноком по нитям судьбы, пока не соткала их жизни воедино.
И наконец он понял, что этот отважный, стойкий дух, уверенный в своей силе, в способности восторжествовать, впервые столкнулся с тем, чего не мог ни принять, ни одолеть, и стал сражаться неистово, с отчаянной и жалкой яростью, словно против невыносимой личной несправедливости, с общим непобедимым нрагом всех людей – уходом юности, утратой любви, наступлением старости, усталости, конца. Эта непререкаемая, жестокая неизбежность и была тем, чего Эстер не хотела принять, и от чего невозможно было спастись. Жизнь ее разбивалась о железный лик этой неизбежности. Эта безмолвная, неумолимая неизбежность постоянно присутствовала в их отвратительной, безобразной войне друг с другом, нависала над ними с ужасным приговором часов, неостановимым роком времени. Была безмолвна при их словах злобных оскорблений и упреков, безмолвна перед любовью и ненавистью, верой и безверием, и лик ее был мрачным, застывшим, категоричным.
Эстер не хотела уступать этой неизбежности, не признавала справедливости судьбы, о которой говорил этот лик. И когда Джордж осмыслил эту отчаянную, бессмысленную борьбу, сердце его защемило от неистовой жалости к ней, ибо он знал, что Эстер права, как ни фатальна, ни всеобща эта учесть. Знал, что Эстер права, будет права, если сойдет в могилу с проклятием неистового отрицания на устах, потому что такие красота, мужество, любовь и сила, как у нее, не должны стареть, не должны умирать, что правда на ее стороне, как бы ни был неизбежен триумф этого всепожирающего, всепобеждающего врага.
И когда Джордж это понял, в сознании у него возник образ всей человеческой жизни на земле. Ему представилось, что вся жизнь человека похожа на крохотный язычок пламени, кратковременно вспыхнувший в безграничной, ужасающей тьме, и что все человеческое величие, трагическое достоинство, героическая слава исходят из этой крохотности и краткости, что его свет мал и обречен на угасание, что лишь тьма огромна и вечна, что он погибнет с вызовом на устах, и что с последним ударом сердца издаст возглас ненависти и отрицания в пасть всепоглощающей ночи.
И тут вновь отвратительный, невыносимый стыд возвратился, стал мучить его ненавистью к собственной жизни, ему казалось, что он предал единственное воплощение преданности, силы, уверенности, какое только знал. И предав его, не только опозорил жизнь, плюнул в лицо любви, отдал единственную женщину, которая любила его, ненавистным легионам обитающей в клоаке нежити, но предал и себя, сговорился с нежитью относительно собственного крушения и поражения. Ибо если его сердце отравлено до самых глубин, мозг извращен безумием, жизнь погублена, осквернена, кто виноват в этом, кроме него самого?
Люди мечтают вдалеке, в маленьких городках, и воображение рисует им замечательную картину этого мира, всей силы и славы, какими обладает этот город. Так было и с ним. Он приехал сюда, подобно всем молодым людям, с радостью и надеждой, с твердой верой, с убежденностью, что у него достанет мощи, дабы восторжествовать. У него хватало силы, веры, таланта, чтобы добиться всего, нужно было только вести себя по-мужски, сохранять те же благородство, смелость, веру, какие были у него в детстве. И посвятил он жизнь достойно и мужественно этой цели? Нет. Он плюнул на славу, которая шла ему в руки, предал любовь, отдал, будто хнычущий раб, свою жизнь в руки другим рабам, и вот теперь, подобно им, насмехается над своей мечтой как над грезами провинциала, предает пыл и веру юности дурацкому осмеянию, притворному, бессмысленному, невеселому.
И ради чего? Ради чего? Он говорил Эстер о «стыде», который испытывает из-за нее. Из-за чего он мог испытывать стыд хотя бы на секунду, если не считать грязных оскорблений и обид, которыми осыпал ту, которая любила его, которую он любил? Испытывал стыд! Господи! Из-за чего – и перед кем? Должен он, опустив голову, торопливо проходить мимо всех глядящих на него серолицых ничтожеств на улице?
Они говорят! Они говорят! Они! Они! Они! А кто они такие, чтобы он прислушивался к их разговорам на улице или принимал во внимание их ублюдочную светскость? Они! Они! Кто они такие, чтобы он предавал Эстер, эту прекрасную женщину, превосходную художницу, истинную аристократку в угоду какой-то вульгарной шлюхе, или выскочке, который паясничает и бахвалится в пропахшем дешевыми духами продажном обществе? Испытывает стыд! Оправдывается! И перед кем! Господи, неужели он должен сникать перед аристократической надменностью благовоспитанных старых принстонцев, ежиться перед презрительно раздувающими ноздри доблестными членами Молодежной лиги, сносить с пылающим лицом насмешливые, пренебрежительные взгляды молодых зазнаек из Гарвардского клуба, раболепствовать перед высокородными наследниками Хейса и Гарфилда, подлецами, которые еще не выдохнули из ноздрей отвратительный запах мошенничеств, которые совершали их отцы? Или корчиться от стыда, упаси Боже, под самодовольными, ироническими взглядами какого-нибудь обозревателя из «Сатердей ревью», носителя утонченной старой культуры пошлости и вульгарности, перед насмешливо шепчущимися и подталкивающими друг друга локтями жалкими подлизами и пресмыкающимися ничтожествами из Школы прикладных искусств?
Они! Они! К кто такие они! Обезьяны, крысы, попугаи, боящиеся собственного неверия, жалкие уличные циники, которые с подмигиванием и понимающими усмешками пересказывают свои мелкие, гнусные сплетни. Они! Жалкие провинциалы из маленьких городишек, которые ехидничают, зубоскалят и повторяют расхожие, затверженные непристойности. Они! Ничтожные, беспомощные учителишки из Школы прикладных искусств, никчемные писаки, у которых нет ни сердца, ни мужества для откровенности, для какого бы то ни было живого чувства, милосердия, любви или крепкой веры, которые могут разойтись от глотка дрянного джина, хихикать и перешептывать вновь и вновь какую-то гнусную сплетню об актрисе-лесбиянке, поэте-гомосексуалисте или грязный слушок о знаменитости, ради знакомства с которой они согласились бы есть навоз.
Они! Они! А. что, разве он сам лучше какого-то тупого раба, который подмигивает, кивает с понимающей усмешкой, жадно проглатывает ложь и мерзость, которые выдумал для него более хитрый подлец, и говорит при этом: «Конечно, я знаю! Я-то знаю Мне можете не рассказывать!.. Я знаю! Чему здесь удивляться?.. Да-а!» – хотя этот жалкий дурачок невежествен и глуп от рождения.
Да, он ежился и робел под взглядами таких людей, однако предки его были настоящими мужчинами, они жили в дебрях и не ежились, не робели ни под чьим взглядом. Неужели на земле не сохранилось их духа? И внезапно он понял, что этот дух жив. Что этот дух живет в воздухе, которым он дышит, что он по-прежнему присущ человеку, все такой же подлинный и яркий.
Разве до него десять миллионов людей не приносили свои силы, таланты, волшебные сказки юности в этот город? Разве не слышали своих ненавистных шагов по железным лестницам, по кафельным вестибюлям, разве не видели суровых, безжизненных глаз, не выслушивали холодных, сухих приветствий тех людей, у которых купили пристанище в своих крохотных камерах? Разве они с пылающими сердцами, со жгучей жаждой своего одиночества не бросались из этих камер обратно на улицы? Разве с диким взором, в отчаянии, в бешенстве не носились по жутким улицам, где не было ни поворота, ни просвета, ни места, куда они могли бы войти, не оглядывали множества лиц с отчаянной надеждой, а потом возвращались в свои крохотные камеры, сбитые с толку соблазнительными иллюзиями изобилия и многоцветия этого города, жестокой загадкой одиночества человека среди восьми миллионов, бедности и отчаяния в средоточии огромных могущества и богатства?
Разве они не бранились по ночам в темноте своих комнатушек, не рвали конвульсивно простыни, не били кулаками о стену? Разве не видели множества надругательств над жизнью на ночных улицах, не ощущали отвратительного запаха чудовищных привилегий, не наблюдали косого взгляда преступной власти, усмешку продажной и равнодушной силы, не сходили с ума от стыда и ужаса?
И, однако, не все очерствели сердцем, обрели безжизненный взгляд или стали устало повторять бессмысленные речи нежити. Не все обезумели в отчаянии от поражения. Ибо многие видели ошеломляющие, несметные жестокости этого города, возненавидели его, но не ожесточились. Кое-кто проникся милосердием на его мостовых, обрел в маленькой комнатушке любовь, нашел в неистовом шуме улиц все великолепие земли и апреля, а кое-кто тронул каменное сердце города, открыл чистый источник, исторг из его железной груди величайшую музыку, какую только знала земля. Они в страданиях познали тайну его суровой души, силой и пылкостью своей добились от города того, о чем мечтали в юности.
Разве нет людей, которые уверенно ходят по улицам жизни, знают в ежедневных трудах невзгоды, борьбу, опасность и, однако же, по вечерам со спокойным взглядом опираются о свой подоконник? Разве нет людей, которые в горячке и сверкании неистового полудня оглашают воздух крепкими, хриплыми ругательствами с сидений грузовиков, правя ими умелыми руками в перчатках на полной скорости, глядят демоническим взглядом соколиных глаз на рельсы, громко отдают команды загорелым, потным рабочим, которые во всю пьют, дерутся, распутничают, объедаются и все же остаются в душе прекрасными и добрыми, исполненными горячей крови и неудержимой пылкости живых людей?
И при мысли о них мир оживился прекрасным существованием мужчин и женщин, которые силой вырвали радость и пылкость у мира, подобно тому, как вся его большая комната оживлялась жизнью Эстер. Память о ее маленьком, горько обиженном лице пораженного изумлением и горем ребенка, чье веселье и любовь внезапно были сокрушены одним ударом, вернулась и вонзилась в его сердце беспощадным, мстящим лезвием.
Но теперь его жизнь так запуталась, закружилась в этой дикой пляске безумия и отчаяния, любви и ненависти, веры и неверия, неистовой ревности и горького раскаяния, что он уже не сознавал, где правда, а где ложь в его проклятиях, молитвах, самопорицаниях, в здравом уме он или безумен, отравлены его душа и плоть злобой или нет. Сознавал только, что, какими бы ни были его мысли, истинными, ложными, чистыми, грязными, юношескими, старческими, добрыми или злыми, Эстер укоренилась в его жизни и необходима ему.
Он ударил себя по лицу кулаком, издал дикий, неописуемый крик и устремился из комнаты, из дома на улицу искать Эстер.
40. ПОГОНЯ И ПОИМКА
Внезапно Эстер увидела его словно бы обезьянью тень, несущуюся по тротуару. В свете яркого апрельского солнца тень мчалась за ней, туловище и длинные руки мотались из стороны в сторону, ноги высоко взлетали в их причудливом шаге, сердце у нее екнуло и заколотилось, мучительно и радостно. Но она не обернулась к нему, упрямо опустила голову и ускорила шаг, словно бы не замечая его. Тень поравнялась с ней, обогнала ее, но Эстер по-прежнему не смотрела на Джорджа, а он не произносил ни слова.
В конце концов Джордж схватил ее за руку и суровым от стыда и настойчивым голосом заговорил:
– Что это с тобой? Куда ты? В чем дело, черт возьми?
– Ты велел мне уходить, – ответила она с оскорбленным достоинством и попыталась высвободить руку. – Сказал, чтобы я ушла от тебя и больше не появлялась. Ты прогнал меня. Дело в тебе.
– Возвращайся, – сказал он с гнетущим стыдом и остановился, словно собираясь повернуть ее и направить в обратную сторону.
Эстер вырвалась и пошла дальше. Губы ее тряслись, и она не произносила ни слова.
Джордж постоял, глядя на ее удаляющуюся фигуру, в его нарастающем стыде и гневной растерянности снова неожиданно пробудилась черная ярость, и он погнался за Эстер с безумным криком:
– Вернись! Возвращайся, черт побери! Не позорь меня перед прохожими! – Схватил ее за руку и зарычал: – Не реви! Прошу, умоляю, не реви!
– Я не реву! – ответила она. – И не позорю тебя! Ты сам себя позоришь!
Несколько человек остановились и уставились на происходящее, заметив их, Джордж повернулся к ним и рявкнул:
– Это не ваше дело, гнусные ротозеи! Чего пялитесь?
Потом, угрожающе повернувшись к Эстер, хрипло заговорил с искаженным лицом:
– Ну, видишь? Видишь, что натворила! Они глазеют на нас! Черт возьми, у них прямо слюнки текут – вон облизывают свои поганые губы! И ты радуешься этому! – перешел он на крик. – Чувствуешь себя на седьмом небе! На все готова, лишь бы при влечь к себе внимание. На все, лишь бы опозорить, обесчестить, унизить меня!
И потащил ее за руку в обратную сторону так быстро, что ей приходилось бежать.
– Пошли! – сказал он отчаянным, умоляющим тоном. – Пошли, ради Бога! Ты бесчестишь меня! Прошу тебя, пошли!
– Иду. Иду, – ответила она, и по лицу ее заструились слезы. – Ты сказал, что не хочешь меня больше видеть.
– Ну-ну, поплачь! Хны-хны-хны! Полей глицериновые слезы!
– Нет, слезы настоящие, – сказала Эстер с достоинством.
– О, и-и-и! О, а-а-а! О, горе мне! Ой-ой-ой! Поиграй на публику! Добейся ее сочувствия!
Внезапно Джордж разразился неистовым, безумным смехом, повернулся и заорал на всю улицу, приглашающе размахивая руками:
– А ну, подходи, ребята! Мы сейчас увидим первоклассное представление! Дает его одна из лучших актрис экспериментального театра, цена всего пять центов, одна двадцатая доллара!
Он умолк, глянул на Эстер и злобно выкрикнул:
– Ладно! Твоя взяла! Мне до тебя далеко!
– Я не играю на публику, – сказала она. – Играешь ты!
– С таким славным, изящным, румяным личиком? Это твой очередной трюк? Пускаешь посреди улицы слезы по своему чистому, прелестному, женственному личику!
– На публику играешь ты, – повторила Эстер. Внезапно остановилась и поглядела на Джорджа, лицо ее было красным, губы кривились. Потом сказала негромко, презрительно, словно произнося самое страшно оскорбление: – Знаешь, как ты себя ведешь? Так вот, скажу. Как христианин!
– А ты как еврейка! Треклятая, хитрая еврейская Иезавель!
– Помолчал бы о евреях, – сказала она. – Мы слишком хороши для тебя, вот и все. Ты ничего не знаешь о нас и со своей подлой, низкой душонкой до конца жизни не сможешь понять, какие мы.
– Понять! – воскликнул он. – О, я кое-что понимаю! Не такие уж вы изумительные и загадочные, как думаете! Значит, мы слишком подлые и низкие, чтобы понять, до чего вы благородны и замечательны? Тогда скажи, – выкрикнул он взволнованным, воинственным голосом, – почему, если мы такие низкие, вы не держитесь своих соплеменников? Почему каждая из вас стремится подцепить христианина? Скажешь мне? А?
Возбужденные новым спором, они снова встали лицом к лицу посреди тротуара, раскрасневшиеся, озлобленные, не обращая внимания на прохожих.
– Нет-нет, – твердо заговорила Эстер протестующим тоном, – не смей так говорить. Это неправда, сам знаешь!
– Неправда! – воскликнул Джордж с неистовым, возмущенным хохотом, ударил себя ладонью по лбу и умоляюще воздел руки к небу. – Неправда! Господи, женщина, как ты можешь смотреть мне при этом в лицо? Знаешь ведь, что правда! Черт возьми, вы все, и мужчины, и женщины, будете ползать на четвереньках – да! – унижаться, пресмыкаться, хитрить, пока не заполучите в свои когти христианку или христианина!.. Черт возьми! К этому должно было прийти! – И он рассмеялся злобно, безумно.
– Прийти к чему? – спросила Эстер с гневным смехом. – Господи, да ты помешался! Большей частью сам не сознаешь, что говоришь. Открываешь рот, и слова вылетают сами!
– Отвечай! – хрипло потребовал он. – Это неправда? Прекрасно знаешь, черт возьми, что правда!
– Я ухожу! – воскликнула она высоким, взволнованным голосом. – Ты снова начинаешь! Я сказала, что больше не стану слушать твои мерзости!
Она вырвала у него из пальцев руку и с пылающим, гневным лицом пошла прочь.
Джордж тут же догнал ее, остановил, мягко, крепко взяв за кисть руки, и заговорил негромким, умоляющим голосом:
– Оставь! – сказал он, стыдясь себя и стараясь скрыть это смехом. – Пошли обратно! Я это не всерьез. Неужели не понимаешь, что я просто шутил? – И снова громко засмеялся.
– Да! Блестящий шутник! – сказала она с презрением. – Если б кто-то проломил еврею голову, ты счел бы это замечательной шуткой!.. Знаю! Знаю! – продолжала она возбужденно, чуть ли не истерично. – Можешь ничего не говорить. Ты всегда оскорблял нас. Ты нас до того ненавидишь, что никогда не сможешь понять!
Джордж тупо, бессмысленно глянул на нее налитыми кровью глазами, в которых огоньки любви и ненависти, убежденности и недоверия, здравомыслия и безумия мгновенно слились в единое пламя, сквозь которое дух проглядывал затравленно, словно нечто, пойманное в ловушку, ошеломленное, отчаянное, измученное, недоумевающее. И вдруг, в тот самый миг, когда услышал ее слова, исполненные горестного возмущения, он ясно увидел ее лицо, маленькое, раскрасневшееся, горько обиженное.
И тут с возвратившимся сознанием своей непростительной несправедливости он понял, что она сказала правду, что он в неистовой вспышке раздражения и мстительности сказал то, чего говорить не собирался, использовал слова как смертоносное оружие с единственной целью уязвить ее, слова, которые не мог взять обратно или загладить. Его вновь охватила волна невыносимого стыда, отчаяние поражения заполнило его сердце. Казалось, он настолько оказался во власти безумия, что не мог хотя бы на пять минут сохранить чистого, слабого порыва. Тот порыв, который погнал его на поиски Эстер, исполненный страстного раскаяния, веры, твердой убежденности, оказался забыт с первыми же сказанными ей словами, он вновь унизил ее и себя гнусным, ядовитым потоком грязных оскорблений и ругани.
Стыдясь смотреть Эстер в лицо, Джордж поглядел на улицу и отчетливо увидел ее в подлинном свете – неприглядную, угловатую из-за хаотичной архитектуры, неотделанные, выступающие фасады новых зданий, неопрятную тусклость старых, ноздреватые парапетные плиты, ржавые пожарные лестницы, закопченные склады, редкие яркость и великолепие старого красного кирпича и более спокойного времени. То была обыкновенная американская улица, какие он видел множество раз, без поворота, без покоя, без просвета, без спланированной гармоничности.
Они стояли под стройным деревом, одном из немногих на улице; оно росло на сиротливом клочке земли между старым кирпичным домом и серым тротуаром; сквозь тонкие ветви, покрытые свежей листвой, солнце бросало пляшущие блики на широкие поля шляпки Эстер и яркую зелень ее платья, на прямые, узкие плечи. Лицо ее, красное от обиды, походило на странный, прекрасный цветок под шляпкой, на нем были смешаны выражения, которые Джордж видел уже множество раз – детских прямоты, гордости, бесхитростности, детской огорченной, озадаченной невинности; и всей неизбывной печали женщин ее национальности.
Джордж глядел на нее, и сердце у него сжималось от нежности, от желания обнять ее, приласкать. Он медленно протянул руку, коснулся ее пальцев кончиками своих и негромко сказал:
– Нет, Эстер, я не питаю к тебе ненависти. Я люблю тебя больше жизни.
После этого, взявшись под руки, они повернулись и пошли обратно к нему. И все у них было, как всегда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.