Электронная библиотека » Томас Вулф » » онлайн чтение - страница 41

Текст книги "Паутина и скала"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:44


Автор книги: Томас Вулф


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 41 (всего у книги 50 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Да, замечательным шалопаем! – объявила Эстер. – Замечательным пьяницей! Замечательным бабником! Он дал тебе прекрасный отчий дом, так ведь? Оставил громадное состояние, не правда ли? Ты должен быть благодарен ему за все, что он сделал для тебя! За то, что превратил тебя в изгнанника и бродягу! За то, что наполнил твое сердце ядом и ненавистью против людей, которые любили тебя! За свою черную, извращенную душу и всю ненависть в твоем безумном мозгу! За то, что он сделал тебя чудови щем, которое ранит друзей в сердце, а затем покидает их! И постарайся как можно больше походить на него! Иди по его стопам, раз тебе этого хочется, и постарайся стать таким же низким, как он!

Эстер не могла удержаться от этих слов, сердце ее переполняли злоба и ненависть, ей хотелось наговорить самых жестоких, ранящих вещей. Хотелось причинить Джорджу такую же боль, как он ей, и, глядя на него, она испытывала отвратительную радость, так как видела, что боль причинила ему ужасную. Лицо его побелело, как мел, губы стали непослушными, синими, глаза сверкали. Он попытался заговорить, но сразу не смог, а когда все же заговорил, губы не повиновались ему, и поначалу она едва слышала его.

– Уходи! – сказал он. – Уйди из моей квартиры и больше не возвращайся!

Эстер не шевельнулась, не могла шевельнуться, и внезапно он заорал на нее:

– Убирайся, черт возьми, а то вытащу на улицу за волосы!

– Ладно, – заговорила она дрожащим голосом, – ладно, уйду. Это конец. Но от всей души надеюсь, что со временем какая-нибудь сила заставит тебя понять, какая я. Надеюсь, когда-нибудь ты перенесешь те же страдания, какие причинил мне. Наде юсь, когда-нибудь поймешь, что сделал со мной.

– Сделал с тобой! – выкрикнул Джордж. – Да я отдал тебе свою жизнь, будь ты проклята! Вот что я с тобой сделал! Ты располнела и расцвела на моей энергии и жизни. Ты опустошила, иссушила меня; вернула себе юность за мой счет – да! И отдала ее этому гнусному публичному дому, именуемому театром! «О, Господи, – ухмыльнулся он, с издевательским жеманничаньем передразнивая ее сетования. – Что ты сделал со мной, жестокий зверь?». Что ты сделал с этой милой, славной американской девицей, едва знающей разницу между содомией и изнасилованием, до того она чистая и невинная! Как ты посмел, растленный негодяй, соблазнить эту чистую, милую сорокалетнюю девушку, когда тебе было целых двадцать четыре года, как не постыдился лишить эту бродвейскую молочницу ее незапятнанной девственности? Позор тебе, гнусный провинциал-совратитель, ты приехал к этим простодушным, доверчивым городским ублюдкам и погубил своей преступной страстью эту невинную, застенчивую девицу, не имевшую еще и двадцатипятилетнего опыта в любовных шашнях! Позор тебе, разжиревший плутократ, получающий две тысячи в год учителишка, ты обольстил ее блеском своего золота, увлек от простых радостей, которым она всегда предавалась! Когда ты познакомился с нею, у нее было всего-навсего три личных счета, но она была счастлива в своей непорочной бедности, – глумливо произнес он, – и довольствовалась простыми радостями евреев-миллионеров и невинными прелюбодеяниями их жен.

– Ты знаешь, что я никогда не была такой, – сказала Эстер, дрожа от негодования. – Знаешь, что у меня ничего не было ни с кем из этих людей. Джордж, я знаю, какая я, – произнесла она с гордостью, – и все твои грязные слова, грязные обвинения не могут сделать меня иной. Я работала, не покладая рук, я была порядочной, я всю жизнь стремилась к добру и красоте. Я превосходная художница и знаю себе цену, – гордо сказала она дрожащим голосом, – и никакие твои слова не могут этого изменить.

– Сделал с тобой! – повторил Джордж, словно не слыша слов Эстер. – Ты загубила мою жизнь, свела меня с ума, вот что я с тобой сделал! Ты продала меня моим врагам, и они хихикают за моей спиной!

Грязные слова теснились у него в горле и изливались из уст потоком непристойностей, голос его от ожесточения и ненависти стал хриплым.

Снаружи по улице шли люди, Джордж слышал их шаги под окном. Неожиданно раздался чей-то невеселый, неприятный, пронзительный уличный хохот. Этот звук мучительно резанул ему слух.

– Слышишь! – безумно выкрикнул он. – Клянусь Богом, это они смеются надо мной! – Бросился к окну и закричал: – Смейся! Смейся! Ну, давай же, хохочи, грязная свинья! Пошли вы все к черту! Я свободен от вас! Теперь никто не в силах навредить мне!

– Джордж, никто не собирается тебе вредить, – сказала Эстер. – Единственный твой враг – это ты сам. Ты губишь себя. У тебя в мозгу появилось что-то безумное, злобное. Если не изгонишь этого, ты погиб.

– Погиб? Погиб? – тупо, ошеломленно повторил он. Потом вдруг закричал: – Убирайся отсюда! Теперь я по-настоящему знаю тебя и ненавижу!

– Ты не знаешь меня и не знал никогда, – ответила Эстер. – Ты хочешь меня возненавидеть, хочешь представить меня отвратительной женщиной и думаешь добиться этого лживыми словами. Но я себя знаю и стыжусь только того, что выслушиваю подобные слова от тебя. Я всю жизнь была порядочной женщиной, я любила тебя больше всех на свете, я была верна тебе, была твоим близким и любящим другом, и теперь ты отвергаешь лучшее, что имел. Джордж, ради Бога, постарайся избавиться от этого безумия. Ты обладаешь такой силой и красотой духа, каких нет ни у кого, но в тебе завелись безумие и злоба, недуг, который губит тебя.

Эстер умолкла, и Джордж ощутил в обезумевшем мозгу тусклый проблеск возвращающегося разума, гнетущий, отвратительный, бездонный стыд, ошеломляющее чувство безнадежного сожаления, неискупимой вины, невозвратимой утраты.

– Как думаешь, что это за недуг? – пробормотал он.

– Не знаю. Не я вложила его в тебя. Он уже был в тебе, когда мы познакомились. Ты гибнешь из-за него.

И внезапно Эстер не смогла больше сдерживать дрожь в губах, из горла у нее вырвался крик неистового отчаяния и горя, она яростно заколотила себя стиснутыми кулачками и разрыдалась.

– О, Господи! Этот недуг меня сломил. Я была такой сильной и смелой! Была уверена, что могу все, что сумею изгнать из тебя этот черный недуг, но теперь вижу, что не в состоянии! Я так любила жизнь, видела повсюду красоту и великолепие, жизнь постоянно становилась лучше. Теперь, просыпаясь, я думаю, как вынести еще один день. Я ненавижу свою жизнь, меня больше ничто не радует, я хочу умереть.

Джордж обратил на нее тупой, растерянный взгляд. Машинально провел рукой по лицу, и на миг показалось, что в его глаза возвращается свет и осмысленность.

– Умереть? – тупо переспросил он. И тут волна мрака и ненависти снова захлестнула его мозг. – Умереть! Ну так умри, умри, умри! – закричал он яростно.

– Джордж, – сказала Эстер с трепетной, страстной мольбой, – мы не должны умирать. М ы созданы для жизни. Ты должен изгнать этот злобный мрак из души. Ты должен любить жизнь и ненавидеть это жалкое существование. Джордж! – воскликнула она снова с твердой убежденностью. – Жизнь хороша и прекрасна. Верь мне, я много жила, я многое знаю, во мне много красоты и великолепия, и я отдам все это тебе. Джордж, помоги мне, ради Бога, протяни мне руку помощи, а я помогу тебе, и мы оба спасемся!

– Ложь! Ложь! Ложь! – негромко произнес он. – Все до последнего слова.

– Это чистая правда! – воскликнула она. – Клянусь Богом!

Он помолчал, тупо, бессмысленно глядя на нее. Потом в душе у него снова вспыхнула безумная ненависть, и он закричал:

– Что стоишь? Уходи отсюда! Убирайся! Ты лгала мне, обманывала меня и теперь стараешься обвести вокруг пальца!

Она не шелохнулась.

– Уходи! Уходи! – хрипло выпалил он.

Она не шелохнулась.

– Уходи, говорю! Проваливай! – произнес он шепотом. Яростно схватил ее за руку и потащил к двери.

– Джордж! – сказала она. – Это конец? Вот так кончается вся наша любовь? Ты не хочешь больше никогда меня видеть?

– Уходи! Уходи, слышишь? И больше не появляйся!

С губ ее сорвался протяжный жалобный стон отчаяния и крушения.

– О, Господи! Я хочу умереть! – воскликнула она. И уткнувшись лицом в сгиб руки, горько, безутешно заплакала.

– Ну и умирай! Умирай! Умирай! – выкрикнул Джордж, грубо вытолкал ее из комнаты и захлопнул дверь.

38. СЪЕДЕННЫЕ САРАНЧОЙ ГОДЫ

В коридоре было темно, тихо. Эстер стала спускаться по старым, скрипучим ступеням и услышала звучание тишины и времени. Она не могла расслышать в нем слов, но оно шло из старых, мрачных стен, ветхих досок, укромных глубины и протяженности впечатляющего, заключенного в стенах пространства. Лик пространства был темен, непроницаем, сердце, подобно сердцу царей, неисследимо, и в нем скопилось все знание о множестве неприметных жизней, сорока тысячах дней и всех съеденных саранчой годах.

Эстер остановилась на лестнице, подождала, оглянулась на закрытую дверь с надеждой, что она откроется. Но дверь не открылась, и Эстер вышла на улицу.

Улица была залита ярким, нежным солнечным светом. Он падал по-весеннему весело на старые кирпичи закопченных зданий, на все грубое неистовство жизни города, придавал всему оживленность, радость и нежность. Улицы бурлили своей суровой, беспорядочной жизнью, такой стремительной, наэлектризованной, неуступчивой и такой бесконечной, увлекательной, многоцветной.

Несколько мужчин с обнаженными, покрытыми татуировкой руками грузили в кузов машины ящики: они вонзали стальные крючья в чистую белую древесину, и мышцы их выпирали под кожей, словно канаты. Дети со смуглыми лицами и черными волосами латиноамериканцев играли на улице в бейсбол. Они ловко вели игру среди густого потока машин, сновали между ними на крепких, сильных ногах, громко, хрипло перекрикивались, грузовики и легковые автомобили с ревом ехали в одном направлении. А люди шли непрерывным потоком, каждый из них стремился к определенной, корыстной или желанной цели. Их плоть иссушили и закалили треволнения городской жизни, лица их были мрачными, исхудалыми, тупыми и недоверчивыми.

И внезапно Эстер захотелось крикнуть, сказать им, чтобы они не спешили, не беспокоились, не тревожились, не боялись, что вся их отталкивающая работа, все их напряженные усилия, напористость, ожесточенность, все мелочные расчеты на жалкие заработки и победы, пустая уверенность и ложные заверения в конце концов пропадут впустую. Реки будут течь вечно, апрель будет наступать так же прелестно, восхитительно, с таким же пронзительным возгласом, когда все их крикливые языки обратятся в прах. Да! Несмотря на всю их перебранку, лихорадочность неистового беспокойства, ей хотелось сказать им, что их крики останутся неуслышанными, любовь неоцененной, страдания незамеченными, что красота весны будет по-прежнему сиять спокойно и радостно, когда их плоть сгниет, что когда-нибудь другие люди на других тротуарах будут думать обо всех их усилиях и стойкости, даже обо всех их преступлениях и хвастовстве силой, с жалостью и снисходительностью.

В ярком апрельском свете старуха, полоумная карга, бормоча, рылась костлявыми пальцами среди гнилых овощей в мусорном баке. Внезапно она повернулась, подставила иссохшее лицо солнцу, обнажила желтые клыки, погрозила костлявым кулаком небу, снова принялась рыться в баке, потом бросила, сложила руки, из мутных глаз ее потекли слезы, и воскликнула: «Бедность! О, бедность!». Потом старая карга задрала грязную юбку, обнажив дряблые, желтые бедра, и стала приплясывать, семеня и вертясь, в отвратительной пародии на радость, гогоча при каких-то непристойных воспоминаниях. И все-таки никто не обращал на нее внимания, кроме неряшливого полицейского, он небрежно вертел дубинку и сурово глядел на нее, тупо жуя жвачку, да нескольких насмехавшихся над ней юных хулиганов, на лицах у них были гнусные, дурашливые ухмылки, они хлопали друг друга по спинам в своем веселье и выкрикивали: «Во дает!».

Люди проходили мимо нее, кто со смущенным, брезгливым видом, кто с осуждающе поджатыми губами, выражением оскорбленной нравственности, но большинство с раздражением и бесцеремонностью, устремив суровый взгляд прямо перед собой. Потом старуха опустила юбку, повернулась к баку, затем снова к прохожим и погрозила им кулаком. На нее никто не обратил внимания, и она вновь вернулась к содержимому бака. Старуха негромко плакала, и мягкий, веселый апрельский свет падал на нее.

Эстер шла мимо больницы, у бровки тротуара стояла «скорая помощь». Водитель с худощавым лоснящимся, грубым лицом склонился над баранкой, его упорный, одурманенный взгляд жадно поглощал содержание бульварной газетенки:

«Случайные знакомые предаются разгулу в притоне».

«У меня разбито сердце, я любила его!» – восклицает Хелен».

«Двубрачие», – всхлипывает танцовщица и просит утешения».

Эти отвратительные, убогие слова терзали проходившую Эстер своей гнусной, площадной низостью, вызывая в воображении картины унылой, жалкой, идиотской, преступной в своем пустом неистовстве жизни, где имя любви оскверняется соблазнительными позами, а ужаса не вызывает даже убийство.

А над всем стоял запах крови и дешевых духов. Вот какими были облики всех человеческих чувств:

Страсти – пустое, кукольное лицо и две толстые эротичные ляжки.

Преступления – освещенные фотовспышкой зверские лица под серыми шляпами, глядящие в объектив, стоящий на обочине легковой автомобиль с разбитыми стеклами.

Любви – «Слушай, девочка, если срочно не увижу тебя, то спячу. Я без ума от тебя, малышка. Никак не могу выбросить мою любимую крошку из головы. Мне во сне снится твое милое личико, детка. Твои нежные поцелуи обжигают меня. Знаешь, малышка, если узнаю, что ходишь с другим, прикончу обоих».

Горя – мать плачет, позируя фотографу через три часа после того, как ее маленькая дочка сгорела заживо.

Она мертва.

«Порядок, миссис Мойфи, теперь щелкнем вас глядящей на туфельки малышки».

Но она мертва.

«Вот-вот, мамочка. Чуть побольше выражения, миссис Мойфи. Изобразим материнскую любовь. Оставайтесь так!».

Но она мертва.

«Сегодня вечером о вас будут читать в газетах, мамочка. С жадностью. Мы дадим вашу фотографию на всю первую полосу».

Она мертва. Она мертва.


Неужели под ярким, чудесным светом этих великолепных небес, на этом гордом, сияющем острове, переполненном бурлящей жизнью, колыбели могучих судов, величественно вознесшемся в сиянии огней, на этих оживленных улицах, на этой заполненной людьми скале, которую она так любила, где нашла столько красоты, радости, великолепия, сколько не найти больше ни в одном городе мира, выросло чудовищное племя нежити, до того омерзительной, тусклой, зверской в своей тупой бесчеловечности, что живой человек не может взирать на нее без отвращения, ужаса и надежды, что она вместе с той чудовищной жизнью, которую создала, внезапно исчезнет под чистыми солеными приливами? Неужели этот город вскормил своей железной грудью племя грубых автоматов, каменный, асфальтовый компост бесчеловечных ничтожеств, рыча, идущих к смерти, о которой никто не пожалеет, с грубыми, бранными, избитыми, беспрестанно повторяющимися словами, таких же чуждых природе, крови и страсти живого человека, как громадные жуки-машины, которые они пустили на безумной скорости в неистовый хаос улиц?

Нет, она не могла в это поверить. На этой скале жизни, на этих громадных улицах был мир не хуже любого другого, было столько страсти, красоты, сердечности и яркого великолепия, сколько не найти больше нигде.


Из больницы вышел интерн в белом халате, небрежно бросил свою сумку в машину «скорой помощи», что-то кратко сказал водителю, взобрался, плюхнулся на сиденье рядом с ним, вытянул ноги, и машина плавно отъехала с трелями электрических звонков. Интерн лениво оглянулся на людную улицу, и Эстер поняла, что вернутся они с убитым или раненым, в несметной толпе одиночек одним искалеченным атомом или одним биением пульса станет меньше, интерн отправится доедать ленч, а водитель снова с жадностью уткнется в газету.

Тем временем, как и всегда, по этому острову жизни струились светлые реки. В большие окна первого этажа больницы видны были малыши, сидящие на залитых солнцем кроватках, над ними склонялись нянечки в накрахмаленных халатах, дети с наивным любопытством таращились на оживленные улицы, восторженно и беспамятно.

А на балконах над улицей взрослые, которые были больны и боялись смерти, сидели теперь в солнечном свете, зная, что уже не умрут. Они вновь обрели жизнь и надежду, на их лицах было гордое, глуповатое выражение больных, которые ощущали руку смерти на своих сердцах, а теперь с пассивной, нетвердой верой вернулись к жизни. Тела их под больничными халатами казались усохшими, на бледных, впалых щеках росла щетина, ветер развевал их длинные, безжизненные волосы, челюсти их отвисали, и они с глупыми, счастливыми улыбками обращали лица к свету. Один курил дешевую сигару, медленно, неуверенно подносил ее тонкой рукой к губам, оглядывался вокруг и усмехался. Другой нетвердой походкой ходил взад-вперед. Они походили на детей, родившихся заново, в их взглядах было что-то бессмысленное, недоуменное, исполненное счастья. Они втягивали в себя воздух и свет с жалкой, безрассудной жадностью, их ослабелая плоть, истощенная тяжелым трудом и борьбой за существование, вбирала в себя солнечную энергию. Иногда появлялись и уходили проворные медсестры, иногда рядом с неловкостью стояли родственники, неудобно чувствующие себя в жесткой, благопристойной одежде, приберегаемой для воскресений, праздников и больниц.

А между двумя глухими стенами из старого кирпича стройное деревце с остроконечными ярко-зелеными листьями выглядывало из-за кромки забора, и красота его среди неистовой улицы, грубости ее стали и камня, была как песня, как триумф, как пророчество – гордой, прекрасной, стройной, внезапной, трепещущей – и как возглас, в котором звучала странная музыка горестной краткости жизни человека на вечной, бессмертной земле.

Эстер видела все это, видела людей на улицах, все окружающее, все заблудшие люди ликующе, неудержимо взывали о жизни; поэтому в самых потаенных глубинах души она поняла, что они не заблудшие, и по лицу ее заструились слезы, потому что она горячо любила жизнь, потому что вся торжествующая музыка, сила, великолепие и пение прекрасной любви состарились и обратились в прах.

39. РАСКАЯНИЕ

Когда Эстер ушла, когда Джордж вытолкал ее и захлопнул за нею дверь, душу его стали раздирать мучительная жалость и неистовое раскаяние. С минуту он стоял посреди комнаты, ошеломленный стыдом, отвращением к своему поступку и своей жизни.

Джордж слышал, как Эстер остановилась на лестнице, и понял, что она ждет – вот он выйдет, возьмет ее за руку, скажет слова любви или дружбы и поведет обратно в комнату. И внезапно ощутил невыносимое желание выйти, догнать ее, стиснуть в объятиях, снова вобрать в свое сердце, в свою жизнь, принять и радость, и горе, сказать ей, что будь она на пятнадцать, двадцать, тридцать лет старше него, будь она седой и морщинистой, как Аэндорская волшебница, она так запечатлелась в его мозгу и сердце, что он никогда не сможет любить кого-то, кроме нее, и потом жить до самой смерти в этой вере. И тут его гордость вступила в упорную, отвратительную борьбу с раскаянием и стыдом, он не сделал ни шага за Эстер, вскоре услышал, как закрылась наружняя дверь, и осознал, что снова выгнал ее на улицу.

И едва Эстер вышла из дома, его душу обдало леденящим холодом сиротливости мучительное, безмолвное одиночество, которое в течение многих лет, до встречи с нею, было спутником его жизни, однако теперь, поскольку она покончила с его яркой нелюдимостью, превратилось в ненавистного, отвратительного врага. Оно заполнило стены, чердак и глубокую тоскливую тишину старого дома. Он понял, что Эстер покинула его, оставила одного в доме, и ее отсутствие заполнило всю комнату и его сердце, словно некий живой дух.

Джордж конвульсивно вскинул голову, будто сражающееся животное, рот его искривился в мучительной гримасе, ступня резко оторвалась от пола, словно он получил удар по почкам: образы неистовых, невыразимых жалости и раскаяния пронзали подобно тонкому лезвию его сердце, с его уст сорвался дикий вопль, он вскинул руки в жесте смятения и страдания. Потом внезапно зарычал, как обезумевший зверь, и принялся злобно колотить по стене кулаками.

Объяснить свое смятение Джордж бы не мог, однако теперь он с невыразимой уверенностью ощущал присутствие демона неуклонного отрицания, который обитал повсюду во вселенной и вечно вел свою работу в сердцах людей. Это был хитрый, коварный обманщик, насмешник над жизнью, бичеватель времени; и человек, видящий все великолепие и трагическую краткость своих дней, склонялся, будто тупой раб, перед этим вором, который лишил его всей радости, удерживал хоть недовольным, но покорным, во власти своего злобного чародейства. Джордж повсюду видел и узнавал мрачный лик этого демона. Вокруг него на улицах постоянно кишели легионы нежити: они набивали брюхо соломой, жадно глядели голодными глазами на прекрасную еду, видели, что она их ждет, что на громадных плантациях земли щедро поднялся золотой урожай, однако никто не хотел протянуть руку за тем, что предлагалось ему, у всех брюхо было набито соломой, и никто не хотел есть.

О, им было бы легче сносить свое отвратительное поражение, если б они сражались насмерть с беспощадной, неодолимой судьбой, которая лишила их жизни в кровавом бою, перед которой они теперь безнадежно лежали мертвыми. Но умирали они как порода тупых, ошеломленных рабов, раболепствовали ради корки хлеба, находясь перед громадными столами, ломящимися от вожделенной еды, которую не смели брать. Это было невероятно, и Джорджу казалось, что над этими кишащими ордами в самом деле есть некий злобный, насмешливый правитель, который управляет ими, словно марионетками в страшной комедии, издеваясь над их бессилием, бесчисленными иллюзиями какой-то бесплодной силы.

Значит, и он принадлежит к этой отвратительной породе голодных полулюдей, которые хотят еды и осмеливаются взять только шелуху, постоянно ищут любви и оскверняют ночь непристойным блеском множества скучных забав, жаждут радости и дружбы, однако же с тупым, нарочитым упорством отравляют свои вечеринки ужасом, позором, ненавистью? Неужели он принадлежит к этой проклятой породе, которая говорит о своем поражении и, однако же, никогда не сражалась, которая тратит свое богатство, чтобы культивировать пресыщенную скуку и, однако, никогда не обладала энергией или силой добиться удовлетворения, не обладала смелостью умереть?

Значит, он принадлежит к этому кругу жалких рабов, которые, немощно рыча, идут унылым путем к смерти, ни разу не утолив голода, не избыв горя, не познав любви? Значит, он должен принадлежать к пугливой, несуразной породе, которая не дает воли своей мечте и украдкой утоляет похоть за углом, в неуклюжих корчах на узкой кушетке или, трепеща, на скрипучей койке дешевого отеля?

Должен быть таким, как они, вечно таящимся, вечно осторожным, робким, трепещущим, и ради чего, ради чего? Чтобы юность томилась, никла, переходила с горьким недовольством в седую, дряблую старость, чтобы ненавидела радость и любовь, потому что хотела их и не смела обладать ими, и все равно была осторожной, нерешительной, сдержанной.

И ради чего? Ради чего им сберегать себя? Они берегут свои жалкие жизни, чтобы лишиться их, морят голодом свою жалкую плоть, чтобы она сгнила в могиле, обманывают, ограничивают, дурачат себя до самого конца.

Джордж вспомнил горькое, отчаянное обвинение Эстер: «Глупец! Жалкий, безумный глупец! Ты отвергаешь самое прекрасное, что только может у тебя быть!».

И тут же осознал, что она сказала правду. Он ходил по улицам ночью, днем, сотни давно прошедших, безжалостно убитых часов, вглядываясь в лица множества людей, смотрел, есть ли у какой-нибудь женщины хоть капля ее очарования, хоть проблеск ее великолепия, радости и благородной красоты, сквозящих в каждом ее жесте, каждом выражении лица, и ни разу не видел такой, чтобы могла сраниться с Эстер: все по сравнению с нею были тусклыми, безжизненными.

И теперь свирепая ненависть, которую испытывал Джордж, браня Эстер во время их ожесточенной ссоры, десятикратно усилилась и обратилась на него самого, на людей на улицах. Потому что он сознавал, что предал ее любовь, ополчился на нее, отдал ее робким, трусливым рабам и тем самым предал свою жизнь, отдал равнодушной смерти.

Эстер сказала ему со страстным негодованием и мольбой: «Как думаешь, зачем я все это делаю, если не люблю тебя? Зачем прихожу изо дня в день, стряпаю для тебя, убираю за тобой, выслушиваю твои оскорбления и гнусные ругательства, бросаю работу, оставляю друзей, не ухожу, когда ты собираешься меня прогнать, если не люблю тебя?».

О, Эстер сказала правду, истинную, чистую правду. С каким умыслом, лукавым, тайным, коварным умыслом эта женщина три года щедро изливала на него любовь и нежность? Почему она провела десять тысяч часов с ним, оставляя роскошь и красоту своего дома ради неимоверного хаоса его убогого жилища?

Джордж огляделся вокруг. Почему она приходила еждневно в сумасшедший беспорядок этой громадной комнаты, в которой, казалось, какие бы терпеливые усилия ни прилагала Эстер, чтобы содержать ее в порядке, волнение и неистовство его духа поражали все, как молния, поэтому все вещи – книги, рубашки, воротнички, галстуки, носки, грязные кофейные чашки с раскисшими окурками, открытки, письма пятилетней давности и счета из прачечной, студенческие сочинения и грозящие падением стопы листов его собственной рукописи, блокноты, драная шляпа, штанина от кальсон, пара потрескавшихся, стоптанных ботинок с зияющими дырами на подошвах, Библия, Бертон, Кольридж, Донн, Катулл, Гейне, Джойс и Свифт, десяток толстых антологий пьес, стихов, очерков, рассказов и старый, потрепанный словарь Вебстера, сложенные в шаткие стопы или разбросанные неровным полукругом возле кровати, присыпанные табачным пеплом, брошенные раскрытыми страницами вниз перед тем, как отойти ко сну, – представляли собой хаотичную смесь пыли и хлама последних десяти лет. Тут были газетные вырезки, обломки и сувениры из его поездок по многим странам, которые он не мог выбросить, при взгляде на большую их часть его охватывала скука, и все они, казалось, были брошены в этот неимоверный беспорядок со взрывной силой.

Почему эта утонченная, разборчивая женщина ежедневно приходила в дикий беспорядок этой громадной комнаты? Чего надеялась добиться от него тем, что льнула к нему, любила его, щедро расточала на него свою неистощимую нежность, несмотря на все упреки, обиды, оскорбления, которыми он осыпал ее, поддерживала его со всей энергией своей неукротимой воли?

Да – почему, почему? Джордж задавался этим вопросом с холодным, нарастающим неистовством отвращения к себе. Что за непостижимый тайный умысел мог быть у нее? Где коварное вероломство, сводившее его с ума множеством гнусных подозрений? Где хитроумная ловушка, которую она ему подготовила? Что за сокровища она домогалась, какое бесценное достояние хотела у него похитить, что за смысл и цель были у всех этих силков любви?

Что же в нем притягательного? Огромное богатство и высокое положение в обществе? Гордое звание преподавателя на огромном, многолюдном образовательном конвейере, высокая честь, которую он делил почти с двуми тысячами пугливых, озлобленных, серых людишек? Его редкостная культура, выдающаяся способность говорить изнуренным машинисткам и желчным, дурно пахнущим молодым людям с резкими голосами о «высших ценностях», «широких взглядах», «здравой, глубокой и всеобъемлющей точке зрения»? Тонкое, благожелательное восприятие, необходимое, дабы разглядеть истинную красоту их унылых, косных, вялых умов, перлы, сокрытые в занудной безграмотности их сочинений, увлекательность и жар, пронизывающие «Самый волнующий миг моей жизни» или простые, глубоко волнующие истины в «Моем последнем году в школе»?

Или же ее очаровали его элегантность, изысканность костюма, утонченное, неотразимое обаяние манер, несравненная красота его лица и телосложения? Грациозное, небрежное достоинство, с каким покрывали его колени и зад эти наряды, старые, пузырящиеся брюки, сквозь которые, надо признать, его задние прелести сверкали неземной белизной, но которые, несмотря на это, он носил с такой светской безупречностью, с такой уверенностью и непринужденностью? Изящество, с каким он носил свой пиджак, элегантный «мешок на трех пуговицах», из которых уцелела одна верхняя, эффектно украшенный следами прошлогоднего бифштекса с соусом? Или его нескладное тело, над которым потешаются уличные мальчишки, подскакивающий, стремительный, широкий шаг, массивные, покатые плечи, болтающиеся руки, копна нечесаных волос, слишком маленькое лицо и слишком короткие для его грузного тела ноги, выставленная вперед голова, выпяченная нижняя губа, угрюмый взгляд исподлобья? Эти его достоинства прельстили светскую даму?

Или она оценила что-то иное – нечто тонкое, благородное, глубокое? Великую красоту его души, мощь и яркость «таланта»? Увлеклась им потому, что он «писатель»? Вспыхнув в сознании, это слово заставило его конвульсивно скорчиться от стыда, явило мучительную картину тщетности усилий, отчаяния, ложных претензий. И внезапно он увидел себя членом огромной убогой армии, которую презирал: армии жалких, пустых графоманов, никому не известных обидчивых юнцов, считавших свои души до того возвышенными, чувства до того тонкими, таланты до того изысканными и своеобразными, что грубый, вульгарный мир не способен их понять.

Джордж знал их вот уже десять лет, слышал их разговоры, видел их жалкую надменность, их немощное позерство и подражательство, и они вызывали у него отвращение своей безнадежной беспомощностью, поражали сердце серым ужасом неверия и отчаянной бессмысленности. А теперь, в единый миг слепящего стыда, они явились язвить его ужасающим откровением. Бледные, бездарные, немощные, озлобленные они нахлынули несметной ордой, бесясь от мучительного недовольства, злобясь на непризнание их талантов, насмехаясь с заливистым презрением над способностями и достоинствами более сильных и одаренных людей, неуверенно утешая себя смутной верой в таланты, которыми не обладали, слегка опьяненные туманными планами творений, которые никогда не завершат. Он видел их всех – жалких рапсодов из джаза, примитивных Аполлонов, модернистов, гуманистов, экспрессионистов, сюрреалистов, неопримитивистов и литературных коммунистов.

Джордж вновь услышал их давно знакомые слова жульнического притворства, и внезапно ему открылся в них окончательный приговор собственной жизни. Разве он не хмурился, не мрачнел, не плакался на недостаток того, отсутствие этого, на какие-то препятствия, мешавшие его гению раскрыться в полной мере? Не сетовал на отсутствие некоего земного рая, в чистом эфире которого его необычайная душа могла бы торжествующе воспарить к великим свершениям? Разве не было солнце этой низкой, отвратительной земли слишком жарким, ветер слишком холодным, перемены погоды слишком грубыми для его нежной, чувствительной кожи? Разве злобный мир, в котором он жил, люди, которых он знал, не были преданы низкому стяжательству и презренным целям? Разве этот мир не был равнодушным, убогим, безобразным, губительным для души художника, и если бы он перенесся под иные небеса – о! если бы он мог перенестись под иные небеса! – разве там душа его не преобразилась бы? Разве бы он не расцвел в ярком свете Италии, не стал бы великим в Германии, не распустился бы, подобно розе, в ласковой Франции, не обрел бы уверенности и красоты в старой Англии, не осуществил бы полностью своего замысла, если бы только мог, как тот эстет-беженец из Канзаса, с которым он познакомился в Париже, «поехать в Испанию, немного пописать»?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации