Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 50 страниц)
48. БОЛЬНИЦА
Джордж лежал в ночи, обратив к потолку разбитое лицо, и слушал шум дождя в саду. Кроме мерного стука мелких капель по желтому ковру мокрых листьев, не раздавалось ни звука. Стук был уныло, нескончаемо однообразным; неустанный, он представлял собой усталое течение времени; Джордж слушал стук дождя по мокрой палой листве с ощущением, что дожидается безо всякой надежды сам не зная чего.
Потом наступал краткий перерыв, в шум дождя врывались далекие звуки Ярмарки. Обширные, приглушенные, вздымающиеся и опускающиеся волнами обрывки музыки и праздничного шума доносились сквозь дождь, слабели, исчезали; и опять слышался только мерный, нескончаемый стук мелких капель. Иногда вечерами из-за стен, ограждающих сад, доносились голоса, хриплый смех, шаги возвращавшихся домой. А Джордж лежал на спине и, слушая шум дождя, ждал.
Как это произошло? Что он сделал? Воспоминания о тех событиях были смутными, путаными, словно полузабытый кошмар. Он знал, что снова устроил поход на Ярмарку, пил кружку за кружкой хмельного, холодного октябрьского пива, пары его ударяли ему в голову, покуда тысячи пьяных лиц вокруг не стали фантастичными, призрачными в том спертом, задымленном воздухе. Там опять были шумная суматоха поднимающихся из-за стола людей, сцепление рук с поднятыми кружками, ритмичное раскачивание взад-вперед под оглушительную музыку «Ein Prosit!». Опять ритуальное действо всех тех людских колец, раскачивающихся, ревущих хором песню в огромном задымленном зале; опять внезапный страх перед ними, от которого замерло сердце. Что произошло затем, Джордж не знал. В то мгновение пьяного страха размахнулся и саданул большой глиняной кружкой по свиноподобной роже, красным поросячьим глазам стоявшего рядом толстяка? Он не знал, но там началась драка – беспощадное размахивание кружками, мелькание ножей, внезапная слепая вспышка убийственной пьяной ярости. И теперь он лежал здесь, в больнице, со сплошь забинтованной головой; лежал на спине и слушал, слушал шум дождя.
Дождь капал с крыши, с ветвей, из водосточной трубы, и Джордж, прислушиваясь к нему, думал обо всех влажно блестящих постройках на Ярмарке: внутри объедающиеся, пьющие, раскачивающиеся толпы, красные лица блестят в нагретом телами, насыщенном испарениями и дымом воздухе; снаружи месиво грязи, она должна быть на всех дорогах и тропинках, исхоженных, истоптанных многими тысячами ног. Где-то с торжественной, завершающей благозвучностью часы отбили свою меру неумолимого времени, дождь, сквозь который долетел этот звук, придал содержащейся в нем вести фантасмагорический смысл. Звук этот поведал Джорджу, что для всех живущих истек еще один час, что все они на час приблизились к смерти; и послужило ли тому причиной молчаливое присутствие лежавшей вокруг древней, вечной земли – древней земли, что лежала в темноте и теперь, словно живое существо, спокойно, упорно, неустанно пила падающий на нее дождь, – он не знал, но ему внезапно представилось, что вся жизнь человеческая подобна маленькому языку земли, погруженному в воды времени, и что беспрестанно, непрерывно в темноте, в ночи этот язычок распадается в потоке, постепенно растворяется в темных водах.
Джордж лежал, глядя в потолок. Дверь беззвучно отворилась, и монахиня в одеянии медсестры, безупречно белом халате и шляпке с огромными накрахмаленными белыми крыльями, вошла взглянуть на него. Ее маленькое белое лицо, тесно обрамленное головным убором, символизирующим благочестие, выглядывало из этой тюрьмы с потрясающей, почти непристойной обнаженностью. В тусклом свете лампы под абажуром монахиня входила и выходила так бесшумно, что казалась Джорджу привидением, и он почему-то испытывал перед ней страх.
Но теперь он посмотрел на монахиню и увидел, что лицо у нее открытое, изящное; это было приятное лицо, но для мужчин в нем не было ни нежности, ни страсти, ни любви. Ее сердце, ее любовь были отданы Богу и пребывали среди блаженных на небесах. Жизнь в этом мире она проводила тенью, изгнанницей; кровь раненых, муки страдающих, слезы горя, страх смерти оставляли ее равнодушной. Она не могла скорбеть, подобно ему, о смерти людей, ибо то, что для него было смертью, для нее было жизнью; что для него было концом надежды, радости, счастья, для нее являлось только началом.
Монахиня положила прохладную руку ему на лоб, произнесла несколько слов, которых он не расслышал, и покинула его.
Когда Джордж оказался в клинике, Geheimrat[36]36
Тайный советник (нем.).
[Закрыть] Беккер осмотрел голову и обнаружил на черепе слева две раны. Они были дюйма по полтора длиной и пересекались буквой X.
Herr Geheimrat велел своему ассистенту сбрить волосы вокруг ран, что и было сделано. Поэтому Джордж остался с гривой густых волос и нелепой, величиной с блюдце лысиной сбоку черепа.
Сперва, когда жестокие пальцы Беккера зондировали, нажимали, обтирали, Джорджу казалось, что под густыми волосами на затылке есть еще ранка, которой доктор не заметил. Но репутация этого человека была столь высока, манеры так властны, а речь, когда Джордж заикнулся об этом, до того груба и презрительна, что Джордж прикусил язык, уступив его авторитету и знакомому нам всем желанию попытаться избежать проблем, отмахнувшись от них.
На Ярмарке он не подвергался никакой опасности. Страхи его были призраками мрачного воображения, теперь ему это было понятно. Кровотечение у него было обильным, крови потерял он много, но раны уже заживали. Волосы со временем должны были отрасти, закрыть шрамы на выбритой части черепа, и единственным заметным последствием травм могли остаться только легкая кривизна перебитого носа и шрамик от ножа на его мясистом кончике.
Поэтому ночами теперь ему оставалось только лежать, ждать и глядеть в потолок.
В палате были четыре белые стены, койка, тумбочка, лампа, туалетный столик и стул. Стены были высокими, квадратными, потолок тоже был белым, словно пробел времени и памяти, и все блистало чистотой. Ночами, когда светила только лампа возле койки, высокие белые стены и потолок лишались своей яркости, их заливала, тускнила тень темного абажура. И это гармонировало с ожиданием и шумом дождя.
Над дверью висело распятие с мучительно скрюченными пальцами, косо приколоченными ступнями, искривленными бедрами, выступающими ребрами, изможденным лицом и смиренным страданием Христа. Это изображение, столь жестокое в сочувствии, столь изможденное, искривленное, смиренное в этом парадоксе сурового милосердия, этот роковой образец страдания был до того чужд Пайн-Року, Джойнерам, баптизму, всем знакомым ему распятиям, что наполнял Джорджа чувством непривычности и смущенного благоговения.
Потом в этой вечности унылого ожидания наступил беспокойный перерыв. Джордж ворочался на жестких простынях, взбивал подушку, раздраженно поправлял одеяло, клял неудобство покатого матраца, из-за которого верхняя часть его тела постоянно находилась в приподнятом положении. Провел пальцами по бинтам на выбритой части головы, ощутил бугорки струпьев и, бранясь, сунул руку под повязку, туда, где оставались волосы, к дергающей боли той раны, которую не обнаружили; и внезапно вскипев слепой, безрассудной яростью, поднялся, решительно подошел к двери и громко закричал в тишину сонного коридора:
– Иоганн!.. Иоганн! Иоганн!
Тот появился и пошел к пациенту по ковровой дорожке окрашенного в зеленый цвет коридора, сильно прихрамывая. Хромота его тоже привела Джорджа в ярость, потому что Беккер хромал на ту же ногу; на войне Иоганн был денщиком Беккера, оба получили ранения и оба хромали одинаково. «Они все хромают?» – подумал Джордж, и эта мысль привела его в бешенство.
– Иоганн.
Тот подошел, хромая. Лицо его, широкое, полное, толстоносое, неприглядное, было исполнено протеста, увещевания и недоуменного беспокойства.
– Was ist?[37]37
Что такое? (нем.).
[Закрыть]
– Verbindung[38]38
Повязка (нем.).
[Закрыть].
– Ах! – Он посмотрел и укоризненно сказал: – Вы ее сдвигали!
– Но я verletrt[39]39
Ранен (нем.).
[Закрыть] еще в одном месте! Посмотрите! Скажите Беккеру, что он не заметил одной раны!
И приставил к ней палец, указывая.
Иоганн пощупал; потом рассмеялся и покачал головой:
– Nein, это всего-навсего Verbindung!
– Говорю вам, я verletrt! – выкрикнул Джордж.
Торопливо простучав каблуками по зеленому ночному коридору, вошла ночная Мать Настоятельница, ее открытое лицо утопало между огромными накрахмаленными крыльями шляпки.
– Was ist?
Джордж, немного смягчась, указал:
– Здесь.
– Там ничего нет, – сказал ей Иоганн. – Его беспокоит повязка, а он думает, что там рана.
Монахиня коснулась легкими пальцами указанного места.
– Рана, – сказала она.
– Nein! – воскликнул изумленный Иоганн. – Но Негг Geheimrat говорил…
– Там рана, – сказала монахиня.
О, как приятно это подтверждение, словно предвестие близкой победы – знать, что этот доктор-мясник один раз ошибся! Этот хам с презрительной речью, этот грубиян с кабаньей шеей и пальцами мясника – ошибся! – ошибся! Ей-богу! – раны, шрамы, повязки – для него все едино! Хромой мясник с жестокими пальцами один раз в своей треклятой мясницкой жизни – ошибся!
– Verletrt, ja!.. И у меня жар! – злорадно сказал Джордж.
Монахиня приложила легкий, прохладный палец к его лбу; и спокойно сказала:
– Nein Fieber![40]40
Жара нет (нем.).
[Закрыть]
– Fieber? – обратил к ней широкое, недоуменное лицо Иоганн.
Монахиня со строгим, как всегда, лицом ответила спокойно, серьезно, безжалостно:
– Nein Fieber. Nein.
– Говорю вам, жар есть! – воскликнул Джордж. – А Geheimrat – сдавленно: – Да! Великий Geheimrat Беккер…
Монахиня сурово, негромко, со строгим упреком произнесла:
– Негг Geheimrat!
– Ладно, Негг Geheimrat! – не смог ее обнаружить!
Сурово, спокойно:
– Жара у вас нет. А теперь возвращайтесь в постель!
Монахиня вышла.
– A Geheimrat! – повысил голос Джордж.
Иоганн твердо посмотрел на него. Его некрасивое немецкое лицо застыло в спокойном выражении протеста против нарушения приличий.
– Прошу вас, – сказал он. – Люди спят.
– Но Geheimrat…
– Herr Geheimrat, – спокойно и подчеркнуто, – Herr Geheimrat тоже спит!
– Иоганн, так разбудите его! Скажите ему, что у меня жар! Он должен прийти! – и внезапно задрожав от гнева и оскорбленности, Джордж закричал в коридор: Geheimrat Беккер… Беккер! Где Беккер!.. Мне нужно Беккера!.. Geheimrat Беккер – о, Geheimrat Беккер, – насмешливо, – великий Geheimrat Беккер – вы здесь?
Возмущенный нарушением приличий Иоганн схватил Джорджа за руку и прошептал:
– Тише!.. С ума сошли?.. Herr Geheimrat Беккер не здесь!
– Не здесь? – Джордж изумленно уставился в широкое лицо.
– Не здесь?
– Нет, – безжалостно, – не здесь.
Не здесь! – хромой мясник не здесь! – не на своей бойне! Бритый мясник с покрытым шрамами лицом, выбритой головой, морщинистой шеей – не здесь! – где ему положено находиться, хромать по коридорам, зондировать толстыми пальцами раны – на своей бойне, мясник не здесь!
– Тогда где же? – обратился к Иоганну изумленный Джордж.
– Тогда где же он?
– Дома, разумеется, – ответил Иоганн с терпеливым упреком. – Где еще ему быть?
– Дома? – вытаращился Джордж на него. – У него есть дом? Вы хотите сказать, что у Беккера есть дом?
– Aber ja. Naturlich[41]41
Ну, да. Конечно (нем.).
[Закрыть], – сказал Иоганн с терпеливой усталостью. – И жена с детьми.
– Жена! – На лице Джорджа появилось озадаченное выражение. – С детьми? Вы хотите сказать, что у него есть дети?
– Конечно, разумеется. Четверо!
У этого хромого мясника с жестокими пальцами есть…
То, что угрюмый Беккер с короткими толстыми пальцами и волосатыми руками, с сильной хромотой, круглоголовый, с жесткой щеточкой черных, тронутых сединой усов, с голым, выбритым до синевы черепом, грубым, морщинистым лицом со шрамами после давних дуэлей – то, что это существо может иметь какую-то жизнь, не связанную с больницей, Джорджу не приходило в голову и теперь казалось фантастическим. Беккер господствовал в больнице: он казался существом с наглухо застегнутым до толстой, сильной шеи белым, накрахмаленным мясницким халатом, его так же невозможно было представить без этого одеяния, в обычном костюме, как монахиню в туфлях на высоких каблуках и в короткой юбке мирской женщины. Он казался живым духом этих стен, особым существом, ждущим здесь, чтобы набрасываться на всех раненых и увечных мира, грубо укладывать их на стол, как уложил Джорджа, брать их плоть и кости в свою власть, нажимать, зондировать, стискивать своими жестокими пальцами, если потребуется, вскрывать их черепа, лезть в них, даже добираться до извилин мозга…
Иоганн поглядел на Джорджа, покачал головой и спокойно сказал:
– Возвращайтесь в постель. Herr Geheimrat осмотрит вас утром.
И, прихрамывая, ушел. Джордж вернулся и сел на койку.
49. МРАЧНЫЙ ОКТЯБРЬ
Октябрь вновь пришел на кишащую людьми скалу со всей своей смертью и оживленностью, жизнью и безжизненностью, собранным урожаем и бесплодной землей, предвестием гибели, радостной надеждой. Стоял октябрь, и после осеннего заката в Парке мерцали яркие звезды.
Эстер одиноко сидела на скамье и думала о Джордже. Ровно четыре месяца назад он покинул ее. Что он делает теперь – когда октябрь наступил снова?
Это что, единственный красный лист, последний из своего клана, висит, трепеща на ветру? Сухие листья проносились перед ней по дорожке. В своей быстрокрылой пляске смерти эти мертвые души неслись, гонимые злобными порывами безумного ветра. Октябрь наступил снова.
Это что, ветер завывает над землей, это ветер гонит все своим бичом, это ветер гонит всех людей, словно безжизненных призраков?
Ветер сокрушал и уносил все. Эстер видела величественный утес города, громадный, потрясающий, великолепный, вздымающийся над деревьями Парка, гору высящейся стали, бриллиантовую пыль огней, самоцвет на фоне неба, заносчивость величавого камня, прекрасного и бренного, как женская плоть. Она знала этот город еще ребенком, в нем были тихие улицы и дома, были слышны шаги и голоса людей, цоканье конских копыт, и теперь это все исчезло.
Теперь город казался слишком громадным для проживания людей. Был слишком надменным, бесчеловечным в своем богатстве и блеске, казалось невероятным, что крохотные люди могли возвести такие здания. Он походил на обитель великанов, населенную пигмеями, и казался вечным. Однако Эстер знала, что он не долговечнее сна.
Она видела, как люди расположились лагерем на этой земле, в этих громадных каменных шатрах, как бродят они по этим улицам жизни. И не страшились этого громадного, кишащего людьми лагеря, так как знали, что и она, и все остальные являются гостями, посторонними на этой земле, и не погибнет только земля, что земля пребудет вовеки. Внизу под этими тротуарами и зданиями находилась земля, нет ничего, кроме земли. Если вся земля покроется этими тротуарами, все равно не будет ничего вечного, кроме земли.
Внезапно Эстер захотелось подняться и отправиться на поиски Джорджа. На миг она забыла, что Джордж покинул ее, ей казалось, он где-то близко. Ей хотелось оказаться рядом с Джорджем, поговорить с ним, сказать ему то, что знает, передать часть своей силы и веры. Она сознавала, что знает очень много, что повидала очень многое, что обладает громадными знаниями, красотой, мощью и мудростью, и что все это было бы прекрасно, если б только могла поделиться всем этим с ним.
Глядя на громадные утесы зданий со множеством огней, Эстер понимала ужас и безумие, которые они вызывали у Джорджа, понимала, что все молодые люди, приехавшие из захолустья, должны быть ошеломлены, испуганы ими. И ей хотелось найти его, сказать ему, чтобы он мужался. Сказать, что человек может быть сильнее толпы, выше башни, и поскольку она долго жила и много знала, ей хотелось сказать ему, что в мире много неизменного, многое навсегда останется тем же самым, многое пребудет вовеки.
На миг Эстер показалось, что Джордж рядом, что его можно коснуться рукой. Потом она вспомнила, что он покинул ее, что его заблудшая душа бродит Бог весть где по миру, гонимая какой-то безумной жаждой, какой-то слепой яростью, и в полученном письме говорится, что его заблудшее тело лежит теперь избитым, покалеченным в чужой земле. Она чувствовала, что теперь прекрасно знает, что ему нужно, что теперь могла бы спасти его, будь у нее возможность поговорить с ним.
Она видела его, когда он губил свой талант, когда его мозг омрачался безумием, когда он тратил силы на то, чтобы расшибать лоб в столкновениях с жизнью. Видела, как его сжигала собственная жажда, как заключенная в нем мощь обращала когти и зубы, подобно дикому зверю, против себя и против всех, кто любил его, и она сознавала, что знает только одна, как спасти его, утолить его жажду. Она являлась стеной, которой ему недоставало, внутренним теплом, которое он искал по всему свету. Поскольку поговорить с ним она не могла, ей хотелось написать ему, передать все богатство своей жизни, жатву всех своих октябрьских урожаев; но красноречие ее сердца было немым, она никогда не пыталась изложить на бумаге такие слова, хотя смысл их носила в себе.
Почему тебя нет в этой ночи, любимый? Где ты, когда в темноте звонят колокола? Вот и снова их звон, как странно его слышать в этом огромном спящем городе! Сейчас во множестве маленьких городков, в мрачных, глухих местах земли маленькие колокола отбивают время! О, моя мрачная душа, мое дитя, мой дорогой, мой любимый, где ты сейчас, в каком месте, в каком времени? О, благозвучные колокола, звоните над ним, пока он спит. Я посылаю тебе свою любовь в этом звоне.
Странное время, навеки утраченное, вечно текущее, словно река! Утраченное время, утраченные люди, утраченная любовь – утраченная навеки! В этой реке ничего нельзя удержать! Ничего! Она уносит твою любовь, твою жизнь, уносит громадные суда, выходящие в море, уносит время, мрачное, неощутимое время, тикающие мгновения странного времени, отсчитывающие наш путь к смерти. Сейчас во мраке я слышу ход мрачного времени, все печальное, тайное утекание своей жизни. Все мои мысли текут, словно река, я сплю, говорю, чувствую совсем как река, текущая мимо, мимо, мимо меня к морю.
Эстер сидела с этими мыслями в Парке, пока часы не пробили полночь. Звон их унес ветер, лист продолжал трепетать на ветру, не желая падать, сухая листва неслась по дорожке перед ней.
К Эстер подошел полицейский и заговорил:
– Уже пора спать, юная леди. Где вы живете?
Она сказала:
– У меня нет дома, ибо дом – это то, где твое сердце, а у меня сердце вырвано, и я брошена здесь умирать одна в темноте.
Полицейский спросил, ждет ли она кого-нибудь, и она ответила, что да, и будет ждать вечно, и он не придет. Полицейский попросил описать этого человека, возможно, он видел его; и она заговорила:
– У него лицо безрассудного ангела, голова его всклокочена и прекрасна, в мозгу его безумие, мрак и зло. Он беспощаднее смерти и очаровательнее цветка. Душа его создана для чистоты и света и отравлена злобными, низкими подозрениями. Мозг его должен быть ярко пламенеющим мечом, но извращен, измучен собственными кошмарами. Он бежит от тех, кто любит, обожает его, наносит им рану в сердце и покидает их, уходит с незнакомцами, которые причинят ему зло. Он словно некий бог, весь сотворен из света и живет один, в оковах и во мраке.
Полицейский сказал, что не видел никого, кто соответствовал бы этому описанию. И Эстер ответила:
– Да, если б увидели его, то запомнили бы, потому что другого такого нет. «Лицо его прекраснее небес с парящей в них поющей птицей…» – И не смогла продолжать, потому что слезы хлынули слепящим потоком и сжали ей горло.
Полицейский сказал, что она не совсем трезвая, и это было правдой. Она пила весь день, ничего не ела, она вливала в себя отраву, и облегчения ей это не принесло. («Вот до чего, – подумала она, – ты меня довел, а мы, евреи, приличные люди, исполненные гордости, и я была добронравной и преданной всю жизнь»).
Потом страж порядка сказал, что если она не уйдет, он ее арестует; ей было все равно, и она сказала:
– Я готова. Ведите меня в другую тюрьму.
Полицейский был добрым, он продолжал называть ее «юная леди», в темноте ему не было видно седых волос; он сказал, что не хочет делать этого, спросил, где она живет, и услышав, что на Парк-Авеню, решил, что женщина спьяну его разыгрывает. Но когда она сказала, что это правда, и назвала адрес, он спросил с недоверчивым выражением лица:
– Ваша фамилия есть в светском календаре?
(«Господи, ну и чудо же они, – подумала Эстер. – Ходишь, встречаешь их каждый день, а когда вспоминаешь, что они говорили, то даже не верится, это кажется невозможным, кажется, что это чья-то выдумка»).
И сказала:
– Моей фамилии нет в светском календаре, я просто-напросто маленькая еврейка, а фамилии маленьких евреек не заносят в светский календарь. Но если б существовал светский календарь для маленьких евреек, я была бы там.
Тут полицейский как-то странно посмотрел на нее. Взял под руку, назвал «леди», они пошли по дорожке к углу и сели в такси.
Город кружился перед Эстер в каком-то пьяном танце – утес огней, безумие башен, спицы улиц, клочья и осколки хаотичной яркости. А в глазах у нее все еще трепетал тот красный лист на нижней ветке, дул ветер, и все терялось, утопало в нем.
В неприветливом трепещущем свете ветер кружил на углу газетные обрывки, они гонялись под фонарем один за другим, словно крылатые существа, по кругу, не останавливаясь, не разлетаясь. То были изорванные в клочья сведения вчерашнего дня, и тот огромный мир, о котором они сообщали, уже перестал существовать и был забыт.
Эстер сидела рядом с полицейским в такси, молчала и прислушивалась в темноте к собственным мыслям:
Мы пытаемся уловить жизнь всеми этими сетями, капканами слов, наше неистовство нарастает от нашего бессилия, мы пытаемся сохранить, удержать хоть что-то с помощью всей этой бесплодной плодовитости прессы, и в итоге остается несколько газетных обрывков на ветру. Обладать чем бы то ни было, даже воздухом, которым дышим, нам не дано, река жизни и времени течет у нас между пальцев, нам остаются только эти трепещущие, разрозненные мгновения. Над этими попранными, забытыми словами, истлевшими, ставшими прахом останками прошлого, мы тысячу раз рождаемся заново и умираем, и вечно останемся только с нашей усталой плотью и с призраками случайных воспоминаний.
Вот идут под ветром двое влюбленных. Лица их обращены друг к другу, они горделивы, улыбчивы, таких, как они, нет больше на свете, то, что они знают, никто никогда не знал. Они проходят. Следов их ног на тротуаре нет. Они оставляют этот угол ветру, пустоте, октябрю.
Красный свет светофора сменяется зеленым, и по авеню утес за утесом вздымаются здания, ужасающие в своей надменности и гордыне, в своей холодной красоте. На другой стороне улицы я вижу магазин, где работает Эдит, одиннадцать стройных этажей изысканности. Неукрашенная белая гладкость его стен подобна бедрам женщин, которых он украшает. Вдохновенное, прекрасное здание столь же высокомерно, сладострастно, роскошно, как та жизнь, что питает его, поскольку оно живет за счет нахальства моды и гибели вещей. Оно гласит о громадном богатстве и бездушии, хотя на его гладких стенах ни надписи, ни символа, ни единого знака.
Теперь я вижу в сердце жизни свернувшуюся, поджидающую змею, вижу, как мужчины начинают любить эту гадюку, эту кобру. Некоторые из нас, самые лучшие и красивые, страшились любви и умерли, и над всей этой суровостью башен виден лик страха.
О, я хочу воззвать к ним, сказать, что бояться глупо! Хочу сказать то, что они боялись сказать – что любовь коренится в земле, что любовь прекрасна и вечна, что мужчины должны любить жизнь и ненавидеть нежить, которая не умрет, но все же боится умереть. Я узнала нечто ужасное о нас, и это необходимо изменить. Те, кто боялся любви, возненавидели любовь. Они ненавидят любящих, насмехаются над любовью, и сердца их полны праха и злобы.
Эдит и я были в детстве красивыми и смелыми. Очень сильными, преданными, исполненными любви. Волнующая канва нашего детства была красочной, но исполненной страдания, радости и очень непрочной. В детстве были отец, мать и наша очаровательная Белла. До того непрактичные и прекрасные, что теперь даже кажется, будто мы были родителями наших родителей, матерями детей, которые породили нас. Мы обе были так юны, так свободны, так просты, так щедро одарены. Талант к созиданию, к прекрасному бурлил в нас, и все, что мы делали, было замечательно.
Мир принадлежал нам, потому что мы любили его. У нас было обостренное чувство природы. Мы видели жизнь во всем окружающем – жизнь, которая слабо бьется в толще старой кирпичной стены, жизнь, которая устало висит в досках старой, покоробившейся двери, жизнь, которая заключена в столах и стульях, в ножах с истертыми серебряными рукоятками, жизнь всех вещей, которыми люди пользовались – пальто, башмаков, твоей старой шляпы, дорогой мой. И этих улиц, надземной железной дороги, от которых сжималась твоя душа, этих толп и суеты, перед которыми ты испытывал робость!
– Земля! – говорил ты. – Верните нам землю! Я говорю тебе, что земля здесь, и что мы это знали. Вот она, почва, урожай, земля. Говорю, что никогда не бывало более плодородной, более живой земли, чем эти улицы и тротуары. Возможно, как ты сказал, в моей густой еврейской крови есть нечто, заставляющее меня любить толпу. Мы – рой пчел с медом, мы любим веселье, изобилие, движение, еду и многолюдье толпы. Этот город был моей поляной, я знала его и любила, я гуляла по нему, эти лица были моими травинками. Я понимала жизнь этого города – усталую, но счастливую жизнь улиц, когда их покидают вечерние толпы, задумчивое спокойствие зданий, отдыхающих после работы в них, негромкие вечерние звуки, запах моря и судов, постоянно доносящийся из гавани, последний, красный, неземной свет заходящего вдали солнца, не слепящий, не жгучий, на стенах старых кирпичных зданий. Все это и еще многое я знала и любила.
Поэтому я знаю, что земля не хуже, чем холмы и горы твоего детства. От какого ужаса ты хотел бежать? Неужели тебе суждено вечно быть глупцом без веры и проводить жизнь в скитаниях?
«От ужаса восьми миллионов лиц!».
Помни о восьми – знай один.
«От ужаса двух миллионов книг!»
Напиши одну, в которой будет две тысячи слов мудрости.
«Каждое окно – это свет, каждый свет – комната, каждая комната – камера, каждая камера – человек!»
Все комнаты, все окна, все люди для твоей жажды? Нет. Вернись в одну: наполни эту комнату светом и великолепием, пусть она сияет, как не сияла ни единая, и вся жизнь будет делить с тобой эту комнату.
О, если б только я могла докричаться сейчас до тебя, поделиться с тобой своей мудростью, сказать, что ты не должен страшиться этих ярко освещенных каменных чудовищ! Здесь нет чуда, нет тайны, которых ты неспособен постичь. Если построят Вавилонскую башню в десять тысяч этажей или если десятимиллионный город съежится до размеров муравейника, все равно мое сердце будет биться ровно, все равно я буду помнить листок, появление первой зелени в апреле. Потому что видела, как эти тихие улицы заполнялись машинами, дымом и грохотом, видела, как веселый поток жизней и лиц становился густым, бурным, видела, как человеческий дом поник под нечеловеческими башнями, и не нахожу в этих знамениях никакой тайны. Я говорила тебе, что магазин, где работает моя сестра, обязан своим существованием платью, которое она сшила мне из отреза купленной по дешевке ткани: в ее таинственном духе есть некое волшебство, из этого духа и появилось горделивое каменное здание. А раз так, то разве человек не выше башни? Разве тайна, сокрытая в одном атоме усталой плоти, не значительнее, чем все вздымающиеся огни?
И теперь я снова думаю о тихих улицах, особняках, старом утраченном городе моего детства, и он кажется до того близким, что можно коснуться рукой. Снова вижу детское лицо, вижу десяток людей, которыми была некогда. Слышу прежние звуки, прежние песни, прежний смех. Прилив памяти заливает мне сердце со всем разнообразным грузом значительного и мимолетного – с лицами мужчин в шляпах дерби, идущих по Бруклинскому мосту, смехом влюбленных на темных улицах, трепетом листа на ветке, неожиданным пятном лунного света на темной морской воде в тот вечер, когда познакомилась с тобой, шелестом кружащихся на ветру газетных обрывков, узловатым деревом над развалинами стены в штате Мэн, голосом, который давным-давно отзвучал, и с песней, которую пела в сумерках моя мать перед смертью.
И думаю о тебе! Думаю о тебе!
Все события, все времена моей чудной жизни сошлись воедино, и я думаю обо всей красоте, которую создала, и которая исчезла. Вижу театральные декорации, над которыми трудилась, конец спектакля, рабочих, убирающих сцену, прощающихся друг с другом актеров: краткое сияние, великолепие своей работы и ее скорый конец, забвение на складе, занавес, поднятый перед рядами пустых кресел.
И думаю о тебе.
А ты, представилось мне как-то, вечером сидел там, в темном зале, и вся моя душа воскликнула: «Он вернулся ко мне!». И я сказала: «Кто это? Что за человек сидит там?». А потом увидела, и всегда вижу, что это не ты. Я вижу не тебя. А уборщицы продолжают откидывать пустые сиденья.
А теперь я снова приехала домой, из Парка в давнем октябре.
Полицейский привел Эстер домой, она надеялась, что там никого не будет. Кэти впустила их, Эстер велела ей дать этому человеку денег и угостить его выпивкой.
А потом вошла в темноту своей комнаты й стояла в потемках, прислушиваясь к пароходам на реке. Думала о Джордже, и в мозгу ее все кружилось, словно палая листва на ветру в Парке, в давнем октябре.
Думала о нем. Долго, долго в ночи думала о нем.
(Раз!)
О, я слышу пароходы на реке.
(Два!)
О, вот большие пароходы идут вниз по реке.
(Три!)
Когда долго, долго я лежу в ночи без сна.
Время, прошу тебя, время! Который час? Уже пора спать, юная леди. Уже пора умереть, юная леди. Да, твоей любимой пора умереть.
«И слушая тебя, о времени напрочь забываю». О, Господи! Как это прекрасно, как правдиво! Я думаю обо всем времени, что мы провели вместе, обо всем восторге и блаженстве, что мы познали. Поверит ли кто этому? Бывало ли когда-нибудь нечто подобное?
Я беру книгу, большую антологию, твой подарок, и читаю иногда чуть ли не всю ночь. Господи, какие замечательные стихи можно отыскать в ней! Я вижу, что другие сердца были отягощены задолго до моего, что поэты во все времена писали о своей печали. Это так прекрасно, но какое блаженство было больше нашего? Кто описал его? Кто умерил мои страдания? Кто любил так, как мы? Кто знал блаженство, горе и все прекрасные времена, какие мы знали вместе?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.