Электронная библиотека » Томас Вулф » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Паутина и скала"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:44


Автор книги: Томас Вулф


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 50 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– ЭЙ! ЭТО ТЫ?

Потом ответил странным, слабеньким голоском, словно бы доносящимся за много миль:

– Да, сэр.

– ОТКУДА У ТЕБЯ СИНЯК? – спросил папа.

Голосок ответил: – Приятель поставил.

– КАК ТАМ МОСТ? – крикнул папа.

– Замечательно, сэр, – послышался голосок.

– ПОДТЯНИ ОСЛАБЕВШИЕ ТРОСЫ. НАМ НИ К ЧЕМУ НЕСЧАСТНЫЕ СЛУЧАИ, – приказал папа.

– Будет сделано, сэр.

– РЫБЫ НАЛОВИЛ? – крикнул папа.

– Нет, сэр, – ответил голосок.

– ПОЧЕМУ?

– Не клюет.

Скажите, скажите: где теперь утраченное время? Где утраченные суда, утраченные лица, утраченная любовь? Где утраченная девочка? Никто не видел ее на отходящих судах? У воды? Утрачена? Никто не говорил с ней? Господи, неужели никто не может найти ее, остановить, задержать – вернуть мне девочку? Нет ее? Всего минуту, умоляю, всего минуту измеренного, расчитанного, забывчивого времени!

Нет ее? Значит, она утрачена? Неужели никто не в силах вернуть мне девочку? Вы построите еще более огромные машины, еще более высокие башни, наш прах будет содрогаться в такт вращению еще более громадных колес: так неужели у вас нет машин, способных вернуть шестьдесят секунд утраченного времени? В таком случае она утрачена.


Ты полюбил бы папу. Он был такой необузданный, красивый, все обожали его. В том-то и беда: все давалось ему легко, он никогда ни к чему не прилагал усилий.

За год до его смерти мне было около шестнадцати лет. Господи, я была прямо-таки писаной красавицей и думаю, что почти такой и осталась. Хорошее у меня лицо? Оно такое же, как всегда, люди мало меняются.

Папа в тот год играл в Нью-Йорке. Слышал ты о пьесе «Полониус Поттс, филантроп»? Чудесная пьеса! Папа в ней был замечателен – он играл профессора Макгиллигру Мампса, доктора богословия из Мемфиса – люди начинали хохотать, едва он появлялся на сцене. Сохранилась его фотография в гриме: у него лысый парик, длинные бакенбарды, торчащие клочьями в разные стороны, одет он в длинный сюртук, в руке большой обвислый зонтик, который раскрывался всякий раз, стоило папе на него опереться. «Моя фамилия Мампс, Макгиллигру Мампс из Мемфиса…», потом он вытаскивал из бокового кармана большой красный платок и оглушительно сморкался. Хохот после этого не утихал пять минут.

Папа был очень красивым. Уголки его рта загибались вверх, словно он всегда был готов улыбнуться, а когда улыбался, лицо его будто бы светилось. В это было что-то изысканное – словно бы кто-то включал свет.

Таких пьес больше не ставят. Видимо, зрители сочли бы их примитивными, глупыми. Я считала их замечательными. Не знаю, но мне кажется, что люди тогда были проще. Большинство людей сейчас такие спесивцы – каждый полагает, что постоянно должен говорить или делать что-то умное. Такие вычурные, я от них устаю. Большинство молодых людей совершенная шваль, все представляют собой чью-то бледную тень – чуть-чуть фальши здесь, капельку притворства там, сплошное подражание. Господи, чего ради стараться выглядеть не тем, что есть, не быть самим собой?


На другой год Ричард Бранделл поставил «Ричарда Третьего» и прислал моему отцу билеты с запиской, в которой очень взволно-нанно и настойчиво просил заглянуть к нему перед спектаклем. Отец не играл на сцене уже около года. Глухота его так усилилась, что он уже не слышал суфлера, и дядя Боб дал ему должность своею секретаря в управлении полиции. Я приходила к нему каждую субботу, – полицейские были очень любезны со мной, давали коробки карандашей и большие пачки прекрасной бумаги.

Мистер Бранделл не видел моего отца несколько месяцев. Придя в театр, мы ненадолго отправились за кулисы. Когда отец распахнул дверь и вошел в артистическую уборную, Бранделл обернулся и выскочил из кресла, будто тигр, обнял отца обеими руками и воскликнул дрожащим, взволнованным голосом, словно в невыносимой душевной муке:

– Джо! Джо! Я ошень рад твоему приходу! Ошень рад видеть тебя!

Волнуясь, он всегда говорил с заметным акцентом. Он хоть и утверждал, что по рождению англичанин, но родился в Лейпциге, отцом его был немец; настоящая фамилия его была Брандль, став актером, он изменил ее на Бранделл.

Я больше ни у кого не видела такой потрясающей возбудимости. Мистер Бранделл был очень красив, но в ту минуту его лицо, приятное, выразительное, удивительно подвижное, было так раздуто и перекошено сильным душевным волнением, что он походил на свинью. Обычно он бывал очень обаятельным, сердечным, приветствовал меня нежно, ласково, целовал. Но тут на радостях забыл обо всем. Несколько минут он молчал, любовно потряхивая отца за плечи; потом заговорил о «них». Мистер Бранделл считал, что все ополчились против него, твердил, что папа его единственный друг на свете и спрашивал, презрительно и имеете с тем жалко:

– Джо, что они говорят? Слышал ты их разговоры?

– Слышал только, – ответил отец, – что роль ты играешь замечательно, что сейчас на сцене равных тебе нет, что всем далеко до тебя, Дик – и сам я тоже так считаю.

– И даже Подколодному? Даже Подколодному? – воскликнул мистер Бранделл со злобной гримасой.

Мы знали, что он имел в виду Генри Ирвинга, и не ответили. После своего провала на гастролях в Лондоне он в течение многих лет был уверен, что провал произошел по вине Ирвинга. В его представлении этот человек являлся чудовищем, постоянно строящим планы подвести его, погубить. Он был одержим мыслью, что почти все на свете ненавидят его, стремятся сжить со свету, поэтому схватил отца за руку и, пристально глядя ему в глаза, сказал:

– Нет-нет! Не лги мне! Не води меня за нос! Ты единственный, кому я могу доверять!

И принялся рассказывать о кознях своих врагов. Исступленно бранить всех и каждого. Сказал, что все рабочие сцены сговорились против него, что никогда не ставят декорации вовремя, что перерывы между действиями способны загубить постановку. Видимо, он считал, что враги его платят рабочим, дабы испортить спектакль. Папа говорил ему, что это глупость, что никто на такое не пойдет, а мистер Бранделл все твердил:

– Они пойдут! Они ненавидят меня! И ни за что не успокоятся, пока не сживут со свету! Я знаю! Я знаю! – Голос его звучал очень таинственно. – Я мог бы тебе кое-что рассказать… Я знаю такое…Ты просто не поверишь, Джо.

И заговорил злобным голосом:

– Тогда почему же я изъездил эту страну от побережья до побережья, каждый вечер играл в новом городе и никогда не знал таких неприятностей? Да! Черт возьми, я играл в каждом оперном театре, в каждом захолустном лектории на североамериканском континенте, и всякий раз сцена бывала подготовлена вовремя! Декорации привозили за два часа до спектакля и устанавливали своевременно! Да! Так бывало в любом городишке! По-твоему, в Нью-Йорке это невозможно?

Немного помолчав, он продолжал с горечью:

– Я отдал жизнь театру. Отдал публике лучшее, что было во мне – и какую же благодарность получил? Публика меня ненавидит, коллеги обманывают и предают. Я начал жизнь банковским служащим, в клетке кассира и подчас проклинаю злую судьбу, которая вырвала меня оттуда. Да! – яростно выпалил он. – Нужно было пренебречь этой мишурой, блеском, недолгой славой – аплодисментами толпы, которая завтра же тебя забудет, а послезавтра оплюет – зато я приобрел бы нечто бесценное…

– Что же? – спросил отец.

– Любовь благородной женщины и счастливые голоса малышей.

– Отдает наигрышем, – цинично заявил отец. – Дик, да ведь тебя целый пехотный полк не смог бы не пустить на сцену. Актерство из тебя так и прет.

– Да, – сказал с отрывистым смешком мистер Бранделл, – ты прав. Я говорил, как актер. – Подался вперед и уставился в зеркало на гримировочном столике. – Актер! И ничего больше! «Коню, собаке, крысе можно жить, но не тебе».

– Дик, – заметил отец, – я бы не сказал этого. Ты живешь полной жизнью.

– Всего-навсего актер! – воскликнул мистер Бранделл, глядись в зеркало. – Жалкий, рисующийся, низкий, высокомерный актеришка! Актер – человек, который лжет и не сознает этого, который произносит слова, написанные лучшими, чем он, людьми, читатель любовных записок от продавщиц, соблазнитель доступных женщин, человек, который прислушивается к интонациям собственного голоса, который не может купить в мясной лавке кость для своей собаки без мысли о том, какое производит впечатление, который не может даже поздороваться, не играя – актер! Клянусь Богом, Джо, – воскликнул он, поворачиваясь к отцу, – я с ненавистью вижу свое лицо в этом зеркале.

– Откуда так несет наигрышем? – произнес папа, поворачиная голову и принюхиваясь.

– Актер! – заговорил снова мистер Бранделл. – Человек, который перебывал столькими персонажами, что уже не способен быть самим собой! Который имитировал столько чувств, что у него не осталось своих! Знаешь, Джо, – голос мистера Бранделла стал каким-то шелестящим, – когда мне сказали, что моя мать умерла, у меня был миг – да, пожалуй, именно миг – искреннего горя. А потом я побежал глядеться в зеркало и очень жалел, что нахожусь не на сцене, не могу показать лица публике. Актер! Человек, который создал столько лиц, что уже не знает собственного – он коллекция поддельных рож!.. Какое лицо вам угодно, дорогая моя? – обратился он ко мне с иронией. – Гамлета? – И тут же стал выглядеть Гамлетом. – Доктора Джекила и мистера Хайда? – Тут его лицо чудесным образом дважды преобразилось: в первый миг он выглядел доброжелательным джентльменом, в следующий – уродливым, жутким чудовищем. – Ришелье? – И сразу же превратился в коварного, зловещего старика. – Франта Браммелла? – И стал юным, жизнерадостным, надменным и глупым. – Герцога Глостера? – И преобразился в жестокого, беспощадного негодяя, которого ему вскоре предстояло играть.

Это было необыкновенно, очаровательно; и вместе с тем жутко. Казалось, он обладал какой-то мощной, кипучей энергией, которая вся уходила в этот чудесный и губительный дар подражания – дар, который, возможно, как он говорил, разрушил, уничтожил его собственную личность, потому что в промежутках между преображениями этого человека мимолетными, тревожащими проблесками возникало некое осознание, скорее угадывалось, чем вспоминалось, каким был этот человек, как выглядел – возникало осознание беспокойного, заблудшего, одинокого духа, который проглядывал с упорной, печальной, безмолвной неизменностью сквозь все изменения его маски.

Мне казалось, что мистер Бранделл испытывал настоящее отчаяние, настоящее горе. Думаю, его, как и моего отца, мучила вечная загадка театра: его почти невозможные грандиозность и великолепие, его поэзия и очарование, не сравнимые ни с чем на свете; и шарлатанство, дешевка, которыми он разлагает тех, кто служит ему. Ричард Бранделл был не только величайшим актером, какого я видела на сцене, он был еще и человеком величайших достоинств. Обладал всеми способностями, какими должен обладать великий актер. И вместе с тем дух его был обезображен словно бы неуничтожимым налетом – он чувствовал, осознавал этот налет, как человек может осознавать действие смертного яда в крови, с которым он ничего не в силах поделать.

Мистер Бранделл играл во множестве пьес, от великой музыки «Гамлета» до нелепой, мелодраматической ерунды, которую писали для него литературные поденщики, и в ролях, написанных ими, раскрывал могучий талант с теми же страстью и энергией, что и в своих чудесных образах Яго, Глостера, Макбета. Подобно большинству людей, сознающих в себе что-то порочное, фальшивое, он как-то байронически презирал себя. Постоянно обнаруживал, что чувство, которое считал глубоким и подлинным, было просто-напросто проявлением тщеславия, опьянением самовлюбленностью, самообманом, приносящим глубокое романтическое удовлетворение; и покуда душа его корчилась от стыда, он злобно насмехался над собой и над собратьями-актерами. Иногда загонял кого-то из них в угол, чтобы тот не мог удрать, и безжалостно обрушивался на него:

– Пожалуйста, позвольте рассказать вам о себе. Давайте присядем и заведем приятный, долгий разговор о моей особе.

Вижу по вашему взгляду, вам до смерти хочется послушать, о, вы слишком вежливы, чтобы обратиться с такой просьбой. Я знаю, послушать, как я говорю о себе, вам будет приятно. Вам, разумеется, рассказать о себе нечего, так ведь? – насмехался он. – О, дорогой мой, вы слишком скромны! Ну, о чем пойдет у нас речь? О чем желаете сперва послушать? О том, как меня принимали в Лиме, штат Огайо? Или в Кейро, штат Иллинойс? Знаете, там я заставлял зрителей держаться за край сиденья. Это было чудесно, старина! Какая была овация! Они поднялись и аплодировали десять минут! Женщины бросали мне цветы, сильные мужчины рыдали. Вам интересно? Вижу, что да! Видно по вашему жадному взгляду! Позвольте рассказать еще кое-что. Хотите послушать о женщинах? Дорогой друг, они без ума от меня! Сегодня утром я получил по почте шесть записок, три от бостонских богатых наследниц, две от жен богатых торговцев продуктами и сеном в Миннесоте… но я должен рассказать вам о приеме в Кейро… В тот вечер я играл в «Гамлете». Хорошая роль, старина, – пожалуй, чуточку старомодная, но я сделал вот что: дописал несколько речей в разных местах, однако никто этого не заметил. Придумал несколько замечательных реплик для некоторых сцен – совершенно замечательных! И знаешь, мой мальчик, они любили меня! Обожали! В конце третьего акта меня вызывали шестнадцать раз – не хотели отпускать, старина, вызывали и вызывали – наконец мне пришлось сказать несколько тщательно выбранных слов. Конечно, старина, делать этого мне очень не хотелось – в конце концов, дело все в пьесе, так ведь? Мы выходим на сцену не ради аплодисментов для себя, правда? Нет-нет! – насмехался он. – Но позвольте рассказать, что я сказал зрителям в Кейро. Вижу, вы сгораете от любопытства!

В тот вечер мистер Бранделл видел моего отца последний раз. Перед самым нашим уходом он повернулся ко мне, взял меня за руку и сказал очень искренне, серьезно:

– Эстер, если придется, зарабатывай на жизнь в поте лица своего; если придется, опускайся на четвереньки и мой полы; если придется, ешь горький хлеб унижения – но обещай, что ни в коем случае не попытаешься стать актрисой.

– Я уже заставил ее дать такое обещание, – сказал отец.

– Она такая же послушная, как и хорошенькая? Умная? – спросил мистер Бранделл, не выпуская моей руки и глядя на меня.

– Такой умной девочки на свете не бывало, – ответил отец. – Ей следовало быть не дочерью мне, а сыном.

– И что она собирается делать? – спросил мистер Бранделл, не отводя от меня взгляда.

– То, чего мне так и не удалось, – ответил отец. – Уразуметь кое-что.

Потом взял меня за руки и заговорил:

– Она не будет желать всего на свете и ничего не добиваться! Не будет стремиться сделать все и бездельничать! Не будет тратить жизнь на мечты об Индии, хотя Индия ее окружает! Не будет сходить с ума, думая о миллионе жизней, мечтая вобрать в себя переживания миллиона людей, хотя жизнь у нее всего одна! Не будет дурой, страдающей от голода и жажды, хотя земля стонет под своим изобилием… Дорогая моя детка, – воскликнул отец, – ты такая хорошая, такая красивая, такая одаренная, и я тебя очень люблю! Я хочу, чтобы ты была счастлива и жила замечательной жизнью.

Он произнес эти слова с таким искренним и пылким чувством, что казалось, вся его сила, вся мощь передалась мне через его руки, словно он вложил всю свою жизненную энергию в это пожелание.

– Знаешь, Дик, – обратился он к мистеру Бранделлу, – этот ребенок появился на свет с такой мудростью, какой у нас никогда не будет. Она может пойти в парк, принести оттуда десяток разных листьев, а потом изучать их целыми днями. И в конце концов знать об этих листьях все. Она знает их размер, форму, цвет – знает до последней черточки и может рисовать их по памяти. Дик, ты мог бы нарисовать лист? Знаешь ты форму и узор хоть одного листа? Я ведь навидался лесов, я бродил по рощам и пересекал в поездах континент, глядел во все глаза, пытался охватить взглядом всю землю – и едва могу отличить один лист от другого. Нарисовать лист по памяти я не смог бы даже ради спасения собственной жизни. А она может выйти на улицу и потом рассказать, как люди были одеты, и что это были за люди. Можешь ты вспомнить хоть одного из тех, с кем ты разминулся сегодня на улице? Я хожу по улицам, вижу толпы людей, гляжу на множество лиц до одури, а потом все эти лица болтаются, как пробки в воде. Я не могу отличить одно от другого, я вижу миллион лиц и не могу вспомнить ни единого. А она видит одно и вспоминает миллион. В этом все дело, Дик. Если б начать жизнь сначала, я бы старался видеть лес в одном листике, все человечество в одном лице.

– Послушай, Эстер, – сказал мистер Бранделл, – уже не открыла ли ты новую страну? Как проникнуть в тот чудесный мир, где ты живешь?

– Очень просто, мистер Бранделл, – ответила я. – Нужно выйти на улицу и смотреть вокруг, вот и все.

– Вот и все! – повторил мистер Бранделл. – Дорогое дитя, я выхожу на улицу и смотрю вокруг вот уже почти пятьдесят лет, и чем дальше, тем меньше вижу того, на что хочется смотреть. Что за чудесные зрелища ты находишь?

– Знаете, мистер Бранделл, – заговорила я, – иногда это лист, иногда карман чьего-то пальто, иногда пуговица или монета, иногда старая шляпа или старый башмак на полу. Иногда это табачный магазин, связки сигар на прилавке, банки с трубочным табаком и чудесный загадочный запах. Иногда это маленький мальчик, иногда девочка, глядящая из окна, иногда старушка в смешной шляпке. Иногда это цвет фургона со льдом, иногда – старой кирпичной стены, иногда кошка, крадущаяся по забору в заднем дворе. Иногда это ноги мужчин на перекладине внизу стойки, иногда проходишь мимо салуна, опилки на полу, голоса и чудесный запах пива, апельсиновой цедры и ангостуры. Иногда это люди, проходящие поздно вечером у тебя под окнами, иногда стук лошадиных копыт на улице рано утром, иногда гудок судна, выходящего в темноте из гавани. Иногда это контуры строения на другой стороне улицы, в котором расположена какая-то станция, иногда запах рулонов новой, свежей ткани, иногда это чувство, с каким ты шьешь платье – ты чувствуешь, как силуэт этого платья исходит на материал из кончиков пальцев и чувствуешь себя уже в этом платье, у него есть сходство с тобой, и ты сознаешь, что никто на свете не мог бы сшить его так. Иногда это ощущение воскресного утра, которое испытываешь, когда просыпаешься, ты осязаешь, обоняешь его, и пахнет оно завтраком. Иногда это похоже на субботний вечер. Иногда это ощущение, какое бывает в понедельник утром, ты волнуешься, нервничаешь, кофе в желудке бурлит, и вкуса завтрака не ощущаешь. Иногда это то, что испытываешь в воскресенье, когда люди возвращаются с концерта, – ощущение жуткое, оно нагоняет на тебя тоску. Иногда это то, что испытываешь, когда просыпаешься ночью и знаешь, что идет снег, хотя не видишь его и не слышишь. Иногда это гавань, иногда доки, иногда Мост с идущими по нему людьми. Иногда это рынки и запах цыплят; иногда свежие овощи и яблочный запах. Иногда это люди во встречном поезде: они близко, ты видишь их, но не можешь коснуться, прощаешься с ними, и это приводит тебя в печаль. Иногда это дети, играющие на улице: кажется, они не имеют ничего общего со взрослыми, и вместе с тем кажется, что они взрослые и живут в каком-то собственном мире – в это есть что-то странное. А иногда это как с лошадьми – иногда выходишь и не видишь ничего, кроме лошадей, они заполняют улицы, и ты совершенно забываешь о людях, кажется, что лошади владеют землей, они разговаривают друг с другом, и кажется, что у них своя жизнь, к которой люди никакого отношения не имеют. Иногда это всевозможные экипажи – двухколесные, четырехколесные, «виктории», ландо. Иногда это мастерская по изготовлению экипажей Брустера на Бродвее: туда можно заглянуть и увидеть, как в подвале делают экипажи – все очень изящно, красиво, пахнет стружками превосходного дерева, свежей кожей, упряжью, оглоблями, пружинами, колесами и ободами. Иногда это все люди, идущие по улицам, иногда это только евреи – бородатые старики, старухи, ощупывающие уток, девушки и малыши. Я знаю все об этих людях, все, что происходит у них в душе, но говорить вам с папой об этом бесполезно – вы оба христиане и не поймете меня. Ну и еще многое – сдаетесь?

– Господи, еще бы! – ответил мистер Бранделл, взял с гримировочного столика полотенце и махнул в мою сторону. – Сдаюсь! О, дивный новый мир, обладающий такими чудесами!.. Джо, Джо, – обратился он к моему отцу, – случится ли это еще когда-нибудь с нами? Неужели мы всего-навсего голодные, уставшие от жизни нищие? Способен ли ты, идя по улице, видеть все это? Вернется ли к нам эта способность когда-нибудь?

– Ко мне нет, – ответил отец. – Я был сержантом, но меня разжаловали.

При этих словах он улыбался, но голос его был старческим, усталым, безрадостным. Теперь я понимаю, он чувствовал, что жизнь его не удалась. Лицо его сильно пожелтело от болезни, плечи ссутулились, большие кисти рук болтались возле колен; стоя там между мной и мистером Бранделлом, он казался сгорбленным, словно только что поднялся с четверенек. И все-таки его лицо было изящным и необузданным, как всегда, у лица был странный, парящий вид – словно оно улетало от некоего стесняющего, унизительного бремени – как всегда, и к этому выражению возвышенного полета теперь добавилось напряженно-внимательное, как у всех глухих.

Мне казалось, что ощущение одиночества, изгнанничества, какой-то краткой внеземной остановки, словно некий крылатый дух временно прервал его полет на неведомую землю, было заметно у него сильнее, чем когда бы то ни было. Внезапно я поняла всю странность его жизни и участи – его отдаленность от всей той жизни, которую я знала. Подумала о его странном детстве, о непостижимой, чудесной случайности, приведшей его к моей матери и евреям – он был посторонним, чужаком, изгнанником среди смуглых лиц – был с нами, но не нашим. И сильнее, чем когда-либо, ощутила нашу близость и отдаленность; почувствовала себя самой близкой к нему из всех людей и вместе с тем самой далекой. В его жизни было уже что-то неправдоподобное, чужедальнее; он казался человеком из какого-то безвозвратно ушедшего времени.

Думаю, мистер Бранделл раньше не замечал, каким усталым и больным выглядел мой отец. Он был погружен в собственный мир, горел неистовым, полуподавленным волнением, почит безумной жизненной энергией, которая в тот вечер достигла высшего накала. Однако перед нашим уходом он пристально, оценивающе взглянул на отца, взял его за руку и с огромной нежностью спросил:

– Джо, в чем дело? У тебя такой усталый вид. Что-нибудь стряслось?

Отец покачал головой. Он стал очень мнительным из-за глухоты, и любое упоминание о несчастье, заставившем его покинуть сцену, любое выражение сочувствия от бывших коллег больно ранили его.

– Да ну, что ты, – ответил он. – Я никогда не чувствовал себя лучше! Был Джо Страхолюдным Актером, стал Джо Страхолюдным Полицейским, в подтверждение чего могу показать значок. – И с этими словами вынул значок полицейского, которым и вправду очень гордился. – Разве это не успех? Пошли, дочка, – обратился он ко мне. – Предоставим этому злодею устраивать заговоры и совершать убийства. Если он хватит через край, я его арестую!

Мы направились к двери, но мистер Бранделл остановил нас и молчал. Огромное подавленное волнение, ликующая ярость, ощущавшиеся в нем все это время, теперь стали заметнее. Этот человек гудел, как динамо-машина, его сильные руки дрожали, и когда заговорил, казалось, что он уже перевоплотился в герцога Глостера: в голосе его слышались глубокое коварство и ликующее пророчество, нечто безумное, таинственное, заговорщицкое и уверенное.

– Смотрите на сцену в оба, – сказал он. – Возможно, увидите кое-что, достойное запоминания.

Мы покинули его и пошли в зрительный зал. Больше моего отца мистер Бранделл не видел.

Когда мы вошли в зал, он был уже почти полон, хотя люди все еще шли по проходам к своим местам. Поскольку отец плохо слышал, Бранделл дал нам места в первом ряду. Несколько минут как входят люди, как заполняется зал, я вновь ощущала восторженность и радость, как всегда перед поднятием занавеса. Глядела на красивых женщин, на мужчин в вечерних костюмах, на все аляповатые, броские украшения зала; слышала торопливые, оживленные разговоры, шорох шелка, шевеление – и любила все это.

Через несколько минут свет стал гаснуть. Весь зал вздохнул, стало слышно, как люди подались вперед, а затем я увидела в тусклом свете то, что мне всегда казалось исполненным красоты и очарования: множество людей, внезапно ставших обособленными существами, и нежные белые пятна лиц, цветущих лепестками в бархатистой темноте, запрокинутых жадно, молча, сосредоточенно и прекрасно.

Затем поднялся занавес, на огромной, высокой сцене стоял одинокий уродливый человек. На миг я осознала, что это Бранделл; на миг ощутила только изумление, чувство нереальности при мысле о чуде преображения, происшедшего за несколько минут, сознании, что это жестокое, зловещее существо – тот самый человек, с которым мы только что разговаривали. Потом на весь зал прозвучали первые слова великолепного вступительного монолога, и все это мгновенно забылось: этот человек был уже не Бранделлом, а герцогом Глостером.

Тот вечер будет жить в моей памяти, как самый великолепный, какой я провела в театре. Ричард Бранделл достиг тогда вершины мастерства. Тот вечер явился вершиной в буквальном смысле. Сразу после спектакля у Бранделла началась нервная депрессия: пьеса была снята с репертуара, Бранделл уже никогда не играл Ричарда. Прошло несколько месяцев, пока он вообще вышел снова на сцену, и до конца жизни он уже не приближался к тому уровню исполнения, какой продемонстрировал в тот вечер.

При первых же его словах зрители мгновенно поняли, что увидят такую игру, какую удается увидеть на сцене лишь раз в жизни. И все же поначалу не было ощущения раскрытия характера, жестокости и коварства Ричарда – была лишь могучая музыка, звучавшая на весь зал, настолько великая и ошеломляющая, что уничтожала всякую память обо всем низком, уродливом, мелком в жизни людей. В звучании этих слов словно бы заключалась вся мера благородства, величия и трагического отчаяния человека, слова взлетали к огромному вечному небу словно вызов и свидетельство человеческого достоинства, словно проповедь веры, что ему нечего стыдиться или бояться.

 
Итак, преобразило солнце Йорка
В благое лето зиму наших смут.
И тучи, тяготевшие над нами,
Погребены в пучине океана[14]14
  Перевод М. Донского.


[Закрыть]
.
 

Затем стремительно, потрясающе, с яркими проявлениями одержимости, страха, жестокости стала раскрываться жуткая личность Ричарда; она предстала во всей полноте едва ли не до конца вступительного монолога. Речь эта была поистине ужасающей, в ней отчетливо выявлялся искривленный, уродливый, страдающий Глостер, для которого в жизни не существовало ничего прекрасного, человек, который не имел иной возможности возвыситься, кроме совершения убийств. По ходу пьесы личность Ричарда становилась для меня совершенно реальной, убийства донельзя пугающими, стихи полнились такой музыкой и таким ужасом, что когда началась та кошмарная сцена в палатке, я почувствовала, что не смогу оставаться там, если прольется хоть одна капля крови. Потом, когда Ричарду явились призраки маленьких принцев, когда он начал произносить «Огонь блестит каким-то синим светом», со мной произошло одно из самых необычных событий в жизни.

Неожиданно я услышала негромкое, очень далекое громыхание колес, оно постепенно приближалось. Королевская палатка исчезла, и перед моим взором протянулась длинная полоса жесткого серебристого песка, а за ней был спокойный океан. Вода была нежно-голубого цвета, известного как аквамариновый, солнце висело низко над землей. Берег у самой воды был совершенно плоским, человеческая нога не ступала на него с тех пор, как начался отлив.

Я догадалась, что та земля представляла собой остров, прибрежная полоса огибала высокий, поросший зеленью обрыв. Громыхание колес стало ближе, показалась мчащаяся колесница, запряженная тройкой лошадей. Громыхание стало оглушительным, и греческая колесница явственно предстала моему взору. Правила ею женщина, сразу же заполнившая все мое существо сердечной теплотой и чувством узнавания. Она была среднего роста, с небольшой головой, лицо ее я могу описать лишь как имевшее форму сердца: широкое у висков, оно сужалось к хрупкому, острому подбородку. У нее были прекрасные, шелковистые волосы, перехваченные венцом из золотых листьев, сзади венец был связан пурпурной лентой. Ни лицо, ни фигура ее не были классическими в нашем понимании. Лицо было по-своему красивым и задело во мне какую-то струну, отозвавшуюся всей теплотой моей натуры.

Я знала эту женщину всю жизнь. Иногда тембр звука заставляет хрустальный кубок звенеть, хотя его ничем не касались. То же самое эта женщина сделала с моим сердцем. Если бы я вошла в комнату, заполненную самыми прекрасными на свете женщинами, и увидела бы ее, то воскликнула бы: «Вот она!». Для меня эта женщина символизировала дом, любовь, радость. Фигура ее была округлой, но не совершенной, как греческие статуи, и не особенно красивой, если не считать прямой, благородной осанки. Одной рукой она правила лошадьми с проворным, уверенным изяществом, другой поглаживала по головкам двух стоявших слева от нее детей – худенькую девочку лет десяти и крохотного мальчика лет четырех, глаза которого едва возвышались над краем колесницы. Платье ее было цвета светлой слоновой кости, отделанным мельчайшей плиссировкой, сшитым из облегающей и вместе с тем ниспадающей ткани, как у древних греков. На ногах у нее были высоко зашнурованные котурны из белой, украшенной золотом кожи.

Они ехали быстро, ветер обтягивал ее платье вокруг тела. Я слышала громыхание колес и топот копыт по жесткому мокрому песку. Видела, как колесо вращается на оси. Они проехали и вскоре обогнули мыс. У меня появилось чувство невосполнимой утраты. Ничего подобного я не испытывала ни раньше, ни позже.

Потом до меня дошло, что я нахожусь в заполненном людьми зрительном зале. Я снова увидела действие на сцене и услышала какой-то звук, исходящий из моего горла. Отец взял мои простертые руки в свои и мягко заговорил со мной. Видение, или что там это было, длилось, как казалось мне, добрых пять минут, но в действительности, должно быть, оно заняло гораздо меньше времени.

Я выбросила видение из головы и стала смотреть на сцену. Пьеса шла к своему блистательному концу. Однако этот сон не давал мне покоя много дней, и несколько месяцев я все еще испытывала то восхитительное чувство узнавания и любви, чувствовала запах песка, моря, берега, и видела все так же ясно, как происходящее вокруг. Потом со временем видение поблеоо; но иной раз возвращалось так же явственно, как виделось тогда в театре.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации