Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 50 страниц)
Тем не менее Эстер часто произносила грубовато-просторечные словечки, которые тогда стали употреблять утонченные светские люди и в которых было нечто притворное, постыдное, отвратительное, когда их произносили они. Однако теперь Джордж с каким-то нелогичным недоумением и смятением духа подумал, не употребляет ли она их с той же целью, что и прочая светская публика – придать впечатление простоты, прямоты, открытости своей отнюдь не простой натуре, однако до того одаренной, талантливой, что, повторяя эти слова, фразы вновь и нновь с уверенным, умелым притворством, ухитрялась создать полную иллюзию простоты.
Эстер постоянно употребляла слово «вычурный», и было очевидно, что в ее устах это едва ли не худшая характеристика. Однако вспоминая, как она говорила на судне неизменно прямо, открыто, с убедительной искренностью – что считает пьесу Джеймса Джойса «Изгнанники» «величайшей пьесой всех времен», прекрасно сознавая, что это просто-напросто вычурная, невразумительная вещь, ни в какое сравнение с «Улиссом» не идущая; как говорила о Дэвиде Герберте Лоуренсе чуть ли не с религиозным обожанием, словно Лоуренс не только создал прекрасные книги и волнующих персонажей, но и был вторым Иисусом Христом, открывающим путь к жизни и вечной истине; как рассказывала, что «подвергалась психоанализу» и говорила о психоанализе как о величайшей открытой людьми истине, неожиданном средстве исцелить все ярость, беспокойство и безумие, поражающие человеческие души двадцать тысяч лет, – слышав все это наряду с замечаниями об африканской скульптуре, примитивистской живописи, о Чарли Чаплине как величайшем трагическом актере, современных танцах и разговорами обо всех прочих подобных материях, украшающих жизнь утонченной публики, которые под демонстрацией свободомыслия и острого интереса к новым формам искусства и жизни представляют собой просто-напросто серую, скучную, безжизненную форму приспособленчества для тех, кто не в состоянии создать для себя новую жизнь, кто стремится главным образом держать нос по ветру – уже увидев, отметив у нее все эти тревожные признаки знакомого культа, Джордж думал теперь в страдании и смятении духа: является ли она очень способной «вычурной» личностью, притворяющейся простой, или, как и кажется, простой, прямодушной, честной, ненавидящей все «вычурное».
Джорджа это мучительно беспокоило, потому что всякий раз, когда Эстер произносила это слово, он прилагал его к собственной жизни и вспоминал письмо, которое написал ей. Тут он терзался стыдом и отвращением при мысли, что оно вышло напыщенным, витиеватым, вымученным и что вместе с тем писал его кровью сердца – что корпел в настоящем труде, испытывал настоящие страдания, отчаяние, муки ради чего-то фальшивого.
Затем Джордж неожиданно вспомнил, что в последнюю ночь на судне Эстер проявила сочувственную натуру, расстраивалась, так как «не хотела видеть, как он страдает» – и ее слова, случайность их знакомства пробудили в его душе мучительное подозрение, что на его месте мог быть другой молодой человек, что он просто оказался на пути романтической женщины, когда та искала приключений. Ему с горечью вспомнились все обстоятельства их знакомства. Он поморщился и попытался выкинуть их из головы. Понял, что ему хотелось бы познакомиться с нею как-то иначе.
Человек может созерцать всеобщий спектакль жизни с отстраненностью циника или философа, забавляться ее обманами и безрассудствами, охотнее всего смеяться над безумием любви и любовника; но когда он становится актером в этом представлении, отстраненность исчезает, и когда дело касается его чувств и интересов, конфликт между общей правдой и отдельной страстью вызывает сомнение, боль, страдание. И теперь Джордж в какой-то степени ощущал этот конфликт. Кто она – женщина, с ужасом ждущая наступления средних лет и желающая любовника – какого угодно? Нет, редкостная красавица, которая предпочитает его всем остальным. Что представляет собой его связь с нею – часть человеческой комедии безрассудства и иллюзорной страсти, очередной повтор бесконечного приключения возлюбленного юноши, неопытного деревенского простачка, впервые оказавшегося в большом городе? Нет, чудесную случайность, соединение двух половинок сломанного талисмана, слияние двух верных сердец, прекрасных и верных любовников, прошедших весь лабиринт и хаос обширных дебрей земли, чтобы найти друг друга – веление и волю судьбы.
Глядя в замешательстве, в сомнении на эту женщину, погруженную в мрачную, вызывающую беспокойство задумчивость, он вдруг захотел крикнуть ей отчаянно, яростно: «О чем думаешь? Что означает этот трагичный, таинственный вид? Думаешь, ты до того утонченная, что я не способен тебя понять? Ты вовсе не столь уж изумительна! Мои мысли и чувства не менее глубоки, чем твои!».
Какое-то время миссис Джек, погруженная в мрачную, глубокую, непостижимую для Джорджа задумчивость, опиралась о стол, на котором были разбросаны эскизы и наброски костюмов. В конце концов Джордж порывисто, раздраженно с силой ударил ладонью по гладкой столешнице. Эстер тут же вышла из задумчивости, испуганно взглянула на него, снимая кольцо и вновь надевая, потом с добрым, теплым взглядом подошла к нему и улыбнулась.
– Что разглядываете, мистер Уэббер? Нравятся вам мои эскизы, а?
– Да! Очень, – холодно ответил он. – Замечательные, – хотя не смотрел на них.
– Люблю работать здесь, – сказала Эстер. – Все инструменты такие чистые, красивые. Посмотри, – указала она на стену, где свисали с гвоздей рейсшина и треугольник.
– Красивые, правда? Словно бы живут своей жизнью. Такие опрятные, крепкие. С их помощью можно сделать очень изящные, красивые вещи. И сами они величественные, благородные. Наверное, замечательно быть писателем, как ты, обладать спо собностью выразить себя в словах.
Джордж покраснел, резко, с подозрением глянул на нее, но промолчал.
– По-моему, это величайшая способность на свете, – продолжала Эстер серьезным тоном. – С нею не может сравниться ничто – она доставляет полное удовлетворение. Господи, жаль, что я не умею писать! Если б могла изложить то, что знаю, написала бы замечательную книгу. Сказала бы несколько таких вещей, что у читателей глаза бы на лоб полезли.
– Каких? – с любопытством спросил Джордж.
– О, – с горячностью ответила Эстер, – всевозможных, какие знаю. Я каждый день вижу изумительные вещи. Вокруг такая красота, великолепие, и, похоже, всем на это наплевать! Позор, тебе не кажется, а? – произнесла она тем негодующим тоном, который вызывает у людей смех. – Мне кажется. Я бы хотела рассказать людям о своей работе. О тех вещах, которыми работаю, – сказала она, поглаживая пальцами мягкую, гладкую столешницу. – Хотела бы рассказать обо всем, что можно делать с помощью этих чудесных принадлежностей: о том, какая жизнь заключена в них – как они висят на стене, каковы они на ощупь. Господи, как бы хотелось мне рассказать людям о своей работе! О том, что я испытываю, когда делаю эскизы! Внутри у меня происходит нечто чудесное, захватывающее, и никто ни разу не спросил меня об этом, никто не попытался уз нать, что это такое, – возмущенно сказала она, словно несла какую-то личную ответственность за это дурацкое невнимание. – Позор!.. Знаешь, я хотела бы написать обо всем, что вижу всякий раз, выходя на улицу. Все это постоянно становится более великолепным, красивым. Я все время обнаруживаю новые вещи, которых прежде совершенно не замечала… Знаешь, что мне кажется одной из самых замечательных вещей на свете? – внезапно спросила она.
– Нет, – ответил Джордж, словно зачарованный, – что?
– Так вот, слушай, – выразительно ответила она, – витрина скобяной лавки… На днях я проезжала мимо одной по пути в театр, и Господи! – она была такой замечательной, что я остановила машину и вылезла. Там были все эти прочные, красивые инст рументы, они образовывали чудесный рисунок, это была словно бы некая странная, новая разновидность поэзии… Да, и вот что еще! Я хотела бы рассказать, как выглядит высокое здание, когда подходишь к нему. Иногда вечером оно образует замечательный вид на фоне неба – мне бы хотелось написать его красками… Хотелось бы рассказать и обо всех разных людях, которых вижу, о том, как они одеты. Написать все, что знаю об одежде. Это самая очаровательная вещь на свете, а о ней как будто бы никто ничего не знает.
– А ты? – спросил Джордж. – Много знаешь о ней? Думаю, что да.
– Много ли знаю? – воскликнула Эстер. – Он еще спрашивает! – Возмутилась она с комичным видом и по-еврейски воздела руки к небу. – Дай мне растерзать его! – произнесла она, весело имитируя свирепость. – Дай мне его растерзать! Так вот, молодой человек, скажу только, что если хочешь найти кого-то, кто знает о ней больше, чем твоя старушка Эстер, тебе придется посвятить поискам долгие годы. Больше по этому поводу сказать мне нечего.
Джордж невольно восхитился той радостью, которую доставляли Эстер ее мастерство и знание; хвастовство ее было таким веселым и добродушным, что ни у кого не могло бы вызвать недовольства, и он был уверен, что оно полностью оправдано.
– О, я знаю изумительные вещи об одежде, – торжественно продолжала она. – Такие, которых не знает больше никто. Как-нибудь расскажу тебе… знаешь, у меня есть работа в одной крупной швейной фирме в южном Манхеттене. Приезжаю туда по ут рам дважды в неделю, делаю эскизы. Место для работы великолепное, жаль, ты его не видел. Такое чистое, просторное, там большие, тихие комнаты, и вокруг рулоны, рулоны превосходного материала. В этих тканях есть нечто величественное, они благородные, красивые, из них можно делать прекрасные вещи. Я люблю ходить в цех и наблюдать маленьких портных за работой. Знаешь, они отличные мастера, некоторые получают двести долларов в неделю. И Господи! – неожиданно воскликнула она, ее маленькое лицо весело раскраснелось, – как от них воняет! Иногда просто ужасно, кажется, эту вонь можно резать ножом. Но я люблю наблюдать за их работой. У них такие искусные руки. Когда они продевают нитку и завязывают узелок, это похоже на танец.
Джордж слушал эту женщину, и в душу ему входили огромная радость, покой, уверенность. Она внушала ему сознание силы легкости, счастья, каких он никогда не испытывал, а все недавние сомнения, смятение исчезли. Внезапно жизнь города показалась роскошной, великолепной, исполненной торжества, он почувствовал в себе способность побеждать, одолевать любые препятствия, забыл ужас и страх перед кипучей жизнью улиц, жуткое одиночество и бессильное отчаяние человеческого атома, прокладывающего свой путь среди миллионов, стремящегося восторжествовать в противостоянии ужасу громадных зданий и толп.
Это маленькое создание нашло образ жизни, который казался ему исполненным счастья и успеха: она была сильной, небольшой, умелой, была исполнена радости, нежности, живого юмора, была очень храброй и доброй. Он ясно видел, что она порождение этого города. Она родилась в этом городе, прожила в нем всю жизнь и любила его; притом у нее не было встревоженного, загнанного вида, бледности, металлической скрипучести голоса, характерных для многих нью-йоркцев. Дитя стали, камня, кирпича, она была свежей, румяной, налитой соками, словно дитя земли.
Есть люди, обладающие способностью испытывать довольство и радость, они придают их всему, к чему прикасаются. Это прежде всего физическая способность; потом духовная. Неважно, состоятельны эти люди или бедны: в сущности, они всегда богаты, потому что обладают такими внутренним богатством и жизненной силой, что придают всему достоинство и привлекательность. Когда видишь такого человека в буфете за чашкой кофе, то почти ощущаешь вкус и запах напитка: это не просто одна из множества чашек буфетного кофе, это чашка лучшего кофе на свете, и человек, который пьет его, кажется, получает от его вкуса и аромата все возможное наслаждение. Притом делается это без демонстративного смакования, гурманства, вздохов, причмокивания и облизывания губ. Это неподдельная, природная способность к радости и довольству; она исходит из основ его жизни, ее невозможно имитировать.
Нередко обладают этой способностью бродяга, безработный или нищий. Приятно видеть, как такой человек лезет в обвисший карман старого, потрепанного пиджака, достает мятую сигарету, берет ее в губы, прикуривает, закрывая огонек спички жесткими ладонями, с удовольствием затягивается едким дымом и вскоре выпускает его медленными струйками из ноздрей, обнажая зубы.
Этой способностью зачастую обладают люди, которые водят ночами большие грузовики. Они прислоняются к бамперу своей машины в бледном зеленом свете габаритных огней и курят; потом их жизни посвящаются скорости и темноте, в города они мъезжают на рассвете. Обладают ею люди, отдыхающие от работы. Каменщики, которые возвращаются с работы в поездах и курят крепкие дешевые сигары – есть что-то наивное, трогательное в том, как эти люди с довольными улыбками глядят на дешевые сигары в своих больших, неуклюжих пальцах. Едкий дым приносит их усталой плоти глубокое удовлетворение.
Обладают этой способностью молодые полицейские, сидящие, сняв мундиры, в открытых всю ночь кафе, таксисты в черных рубашках, профессиональные боксеры, бейсболисты и автогонщики, смелые и великодушные люди; строители, сидящие перхом на балке в головокружительной вышине, машинисты и тормозные кондукторы, одинокие охотники, трапперы, сдержанные, замкнутые люди, живущие одиноко и в глуши, и в одной из комнат большого города; словом, все имеющие дело с ощутимыми вещами, с тем, что обладает вкусом, запахом, твердостью, мягкостью, цветом, что требует управления или обработки – строители, транспортники, деятельные труженики, созидатели.
Не обладают этой способностью те, кто перебирает бумаги, стучит по клавишам – конторские служащие, стенографистки, преподаватели колледжей, те, кто обедает в аптеках, бесчисленные миллионы, уныло живущие тепличной жизнью.
И если у человека есть эта природная способность к радости, то сказать «все остальное неважно» не будет нелепым преувеличением. Он богат. Возможно, она самый богатый ресурс духа; она лучше систематического воспитания, и воспитать ее невозможно, хотя с течением жизни она становится сильнее и богаче. Она исполнена мудрости и безмятежности, поскольку в ней есть память о том, что страдание и труд являются противоположностями. Она исходит из понимания и окрашена печалью, потому что в ней есть знание о смерти. Она может примиряться и сожалеть, и это хорошо, так как ей ведомо, что все безрадостное не должно иметь права на существование.
Миссис Джек обладала этой природной способностью испытывать радость в высшей степени. Радость ей доставляло не только физическое, ощутимое, но и богатое воображение, тонкая интуиция; радость эта была исполнена веры и достоинства, и Эстер передавала ее всему, к чему притрагивалась. Так, когда она обратила внимание Джорджа на орудия и материалы, которыми работала – чертежный стол с мягкой гладкой столешницей из белого дерева, маленькие, широкие горшочки с краской, хрусткие листы чертежной бумаги, приколотые кнопками к столу, аккуратно заостренные карандаши и тонкие кисти, рейсшины, счетные линейки и треугольники, – он стал ощущать сущность и живую красоту этих предметов как никогда раньше. Миссис Джек любила эти вещи, потому что они были точными, изящными, потому что верно и безотказно служили тому, кто умел с ними обращаться.
Этот согревающий, восхитительный талант служил ей во всем с неизменными готовностью и уверенностью. Миссис Джек стремилась к самому лучшему и красивому в жизни, она всегда искала этого и, находя, всякий раз узнавала и оценивала. Во всем она хотела только лучшего. Она не стала бы делать салат из вялых листьев: если б их поверхность не была хрусткой и свежей, она сняла бы ее и пустила в дело сердцевину, если б у нее было всего два доллара, а она пригласила бы гостей на обед, то не стала бы расчетливо тратить деньги на чуточку того и другого. Она пошла бы на рынок, купила бы лучший кусок мяса, какой смогла найти на эту сумму, принесла бы домой и готовила сама, покуда оно не приобрело бы всей сочности и вкуса, какие мог придать ему ее прекрасный характер, потом подала бы его на толстом кремовом блюде на стол, украшенный только ее большими тарелками, массивными ножами и вилками восемнадцатого века, которые купила в Англии. И ничего больше, однако, поев, все гости сочли бы, что роскошно попировали.
Люди, обладающие этой энергией радости и очарования, притягивают к себе других, как спелые сливы пчел. Большинству людей недостает энергии, чтобы жить внутренней жизнью, они робки и неуверены в своих мыслях и чувствах, думают, что могут почерпнуть силу, живость, характер, которых им недостает, v полных жизни, решительных. Поэтому люди любили миссис Джек и тянулись к ней: она давала им чувство уверенности, радости, живости, которым они не обладали.
К. тому же, мир полон людей, считающих, что знают то, чего на самом деле не знают – другие снабжают их своими убеждениями, взглядами, чувствами. По миссис Джек сразу было видно, что она знает то, что знает. Когда она говорила о маленьких портных, сидящих на столах, закинув ногу на ногу, о точных, Красиных движениях их рук, описывала красоту и величие больших рулонов тканей или когда с любовью и благоговением говорила о сноих материалах и орудиях, сразу чувствовалось, что говорит она так, потому что знает эти вещи, работает ими, и это знание япляется частью ее жизни, ее плоти, любви, костного мозга, нервной ткани и неразрывно смешано с ее кровью. Вот что на самом деле представляет собой знание. Это поиск чего-то для себя с болью, с радостью, с ликованием, с трудом во все крохотные, тикающие, дышащие мгновения бытия, пока оно не становится нашим в той же мере, как то, что коренится в самой сути нашей жизни. Знание – это крепкий, тонкий дистиллят жизненного опыта, редкий напиток, и дается оно тому, кто обладает способностью видеть, думать, чувствовать, отведывать, обгонять, наблюдать сам и кто имеет тягу к этому.
По мере того как миссис Джек говорила о себе и своей жизни, рассказывала в присущей ей оживленной манере о своих ежедневных маленьких открытиях на улицах, у Джорджа появлялось иидение городской жизни, совершенно непохожее на мятущийся ужас его собственного фаустианского видения. Он видел, что город, огромность которого затопляла его смятением и бессилием, был для нее просто тем же, что красивые леса и поляны для сельского мальчишки. Она любила толпы, как ребенок реку и иысокую, волнующуюся траву. Этот город был ее восхитительным садом, ее волшебным островом, на котором она всегда могла найти какую-то новую, западающую в память картину.
Она походила на время, на волшебный свет времени, потому что придавала теплую, чудесную окраску отдаленности и воспоминания тому, что видела всего час назад. Благодаря этим рассказам, в которых ярко и образно отражался ее жизненный опыт, часто возникали ее детство и юность, в разуме Джорджа ширилась картина старого Нью-Йорка, старой Америки, обретая порядок и перспективу.
Его Америка была Америкой сельского человека из глуши. История его горячей, бурной крови представляла собой историю сотен мужчин и женщин, живших в безлюдье, кости которых покоились в той земле. Жившая в нем память была не памятью о тех, кто жил на вымощенных и пронумерованных улицах, то была память об уединенности, о представлении о расстояниях и Направлениях охотника и колониста – поныне память о людях, которые «жили вон там», о «парне, с которым я на днях разговаривал в Зибулоне», о тех, кто жил «перед развилкой, где дорога сворачивает в ту лощину – увидишь там большую акацию, и если пойдешь по той тропке, она прямиком приведет тебя к его дому – это недалеко, пожалуй, не больше мили – ты его никак не пропустишь».
Их приветствия незнакомцам были сердечными, голоса подчеркнуто любезными, жесты неторопливыми и учтивыми, однако глаза бывали недоверчивыми, колючими, быстро вспыхивающими, тлеющие в них огоньки насилия и убийства мгновенно разгорались в пламя ярости. Когда они просыпались по утрам, глаза их бывали устремлены на спокойную, неизменную землю, они наблюдали за неторопливой сменой времен года, и в памяти их всегда были запечатлены несколько знакомых предметов – дерево, скала, колокол. Это спокойствие вечной, пружинящей под ногами земли и являлось наследием Джорджа. У него был жизненный опыт деревенского парня, приехавшего в большой город – его ноги устали от бесконечных тротуаров, глаза утомились от нескончаемых перемен и движения, мозг страдал от ужаса громадных толп и зданий.
Но теперь он видел в миссис Джек естественное, счастливое порождение той среды, которая ужасала его, стал находить в ее пылких коротких рассказах картину городской Америки, которой не знал, но которую рисовал в воображении. То был мир роскоши, уюта и легких денег; мир успеха, славы и оживленности; мир театров, книг, художников, писателей; мир изысканных еды и вина, хороших ресторанов, прекрасных зданий и красивых женщин. То был мир теплой, щедрой, утонченной жизни; и весь он казался теперь Джорджу чудесным, счастливым, вдохновенным.
В своих бесчисленных путях по Нью-Йорку, поездках в метро, хождениях по улицам, каждое из которых превращалось в жестокий разлад с жизнью, шумом, движением, оформлением, отчего всякий выход в толпу вызывал у него нервозность, отвращение и досаду, он часто замечал на лицах пожилых нью-йоркцев выражение, которое вызывало у него неприязненное, гнетущее чувство. Выражение это было угрюмым, кислым, недовольным, кожа лиц – серовато-бледной, обвислой. На этих лицах можно было прочесть обыденную историю жалкой, убогой жизни, скверной пищи, вяло поедаемой без отвращения или удовольствия в кафетериях, в унылых холостяцких спальнях или квартирах, работы ночными портье в дешевых отелях, продавцами билетов в метро, кассирами в закусочных, мелкими, сварливыми служащими в форменной одежде – эти люди ворчат, задираются и вызывающе отвечают на вежливо заданный вопрос, или скулят, отвратительно раболепствуют, узнав, что незнакомец, которого они оскорбили, нужный их нанимателю человек:
– Чего же не сказали, что вы друг мистера Кроуфорда? Я ведь не знал! А то услужил бы вам, как только мог. Будьте уверены! Извините. Сами понимаете, в каком мы положении, – скулящим, доверительным тоном, располагающим, по их мнению, к себе. – Нам надо быть осмотрительными. Мистера Кроуфорда хотят видеть столько людей, которым у него нечего делать, что пропускай мы их всех, у него бы свободной минуты не осталось. И если пропустим, кого не нужно, нам влетит. Сами понимаете.
На этих неприветливых лицах Джордж не мог отыскать каких-то признаков достоинства или красоты в жизнях их обладателей. Из жизни уходили чередой хмурых, безрадостных дней в гот прежний Нью-Йорк, который он был неспособен представить иначе как безотрадным, скучным, унылым. Он испытывал к ним презрение, отвращение, жалость. Они походили на собачонок, скулящих от угроз и побоев, они принадлежали к той громадной серой орде, которая ворчит, раболепствует, пререкается, скулит, покуда не упокоится в безымянных, безномерных, забытых могилах.
И Джордж ненавидел этих людей, потому что они показывали ложность его ранних провинциальных представлений о яркой, великолепной, богатой жизни в большом городе. Казалось невероятным, что родом они из того же времени, того же города, что и миссис Джек. Когда он слушал ее рассказы о детстве и юности, о замечательном, необузданном отце-актере, о красивой, расточительной матери, которая откусывала бриллианты с ожерелья, когда нуждалась в деньгах, о дядьях-христианах, толстых раблезианцах, которые были очень богаты, ели самую сочную пищу, за которой сами ежедневно ходили на рынок, где пробовали на ощупь мясо и овощи, о красивой и великодушной тете-еврейке, о тете-христианке, о своих английских и датских родственниках, о немецких родственниках мужа и своих поездках к ним, о мистере Рузвельте и актерах, веселых священниках, пьесах, театрах, кафе и ресторанах, о множестве блестящих, интересных людей – о банкирах, маклерах, социалистах, нигилистах, суфражистах, художниках, музыкантах, слугах, евреях, христианах, иностранцах и американцах, в его воображении складывалась роскошная, восхитительная картина этого города в конце девятнадцатого века и первых годах двадцатого.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.