Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)
В наступившей благоговейной тишине он ловко выколотил трубку о каблук, потом бодро выпрямился, встал и весело заговорил:
– Вот так так! Что ж молчите, джентльмены? Ну-ну! Сильным людям нашего склада так не годится!
После этого лестного замечания началась общая дискуссия, послышались взволнованные голоса, смех, в дыму задвигались силуэты, появились тарелки с бутербродами и лимонад. А в центре всего этого стоял поджарый Проповедник Рид, великолепно прямой, с внимательным выражением худощавого лица, он перекрывал шум юношеских голосов своим звучным, более низким голосом, то и дело весело издавал неожиданные отрывистые смешки. И словно мотыльки, завороженные ярким светом, все пришедшие в движение жестикулирующие группы неизбежно вновь собрались в тот магический круг, центром которого был Проповедник.
Джордж не понимал, в чем тут дело, но все они чувствовали себя радостными, восторженными, взволнованными, возвышенными, вдохновенными; либеральными, просвещенными, соприкасающимися с жизнью и высокой истиной; получающими наконец то, ради чего поступили в колледж.
Что до Джерри Олсопа, он довольствовался тем, что ждал и наблюдал, изредка посмеиваясь, в том углу, где хотел бы поговорить с первокурсниками, и все же едва заметно выдавал легкой улыбкой, чуть увлажненными глазами, редкими спокойными, но пристальными взглядами в центр комнаты, что знает о присутствии любимого учителя, и другого блаженства ему не нужно.
И когда стихли последние, неохотно удаляющиеся шаги, когда отзвучало последнее «доброй ночи», он, протирая в опустевшей комнате запотевшие очки, сказал с легкой хрипотцой:
– …Это было просто восхитительно! Просто чертовски восхитительно! Да-да! Иначе не скажешь!
И он был прав.
12. СВЕТОЧ
Когда Джордж Уэббер поступил в колледж, Олсоп взял его под свое крылышко, и какое-то время связь между ними была очень тесной. Джордж быстро стал членом кружка преданных первокурсников, жавшихся к своему руководителю, словно цыплята к квочке. По крайней мере несколько месяцев он был неразрывен с компанией Олсопа.
Однако признаки того, что журналисты именуют «разрывом», начали появляться еще до конца первого курса – когда юный студент стал оглядываться вокруг и задаваться вопросами об этом тесном, однако новом и сравнительно либеральном мире, где он впервые в жизни ощущал себя нестесненным, свободным, взрослеющим. Вопросы неистово множились.
Джордж слушал президента колледжа, покойного Хантера Гризволда Мак-Коя, которого Олсоп называл не только «вторым величайшим после Иисуса Христа человеком», но и замечательным убедительным оратором, мастером литературного стиля, который, как и стиль Вудро Вильсона, несомненно, оказавший на Мак-Коя сильное влияние, являлся непревзойденным во всей англоязычной словесности. Обладая, как большинство юношей этого возраста, весьма острым и пытливым умом, Джордж при этих утверждениях Олсопа стал чувствовать себя очень неловко, беспокойно ерзать на стуле, помалкивать или почтительно, нехотя соглашаться и при этом отчаянно задаваться вопросом, что с ним такое. Дело в том, что «второй величайший после Иисуса Христа человек» наводил на него ужасную скуку.
Что же до блистательного стиля, почти непревзойденного, по уверениям Олсопа, во всей английской словесности, Джордж много раз делал попытки вчитаться в него, разобраться в нем – надежно сохранявшемся от забвения в книге, озаглавленной «Демократия и руководство» – и просто не мог продраться через эти словеса. А знаменитые беседы в часовне, считавшиеся шедеврами непритязательного красноречия и перлами философии, он ненавидел. Он предпочел бы принять горькое слабительное, чем высидеть до конца на одной из них; однако терпеливо высиживал множество раз и проникся к Хантеру Гризволду Мак-Кою стойкой неприязнью. Бледное, ясное лицо президента колледжа, вытянутое и чахлое, вид его, неизменно говоривший, что он носит в душе некую глубокую, таинственную печаль и утонченную, непостижимую скорбь обо всем человечестве, стали вызывать у Джорджа чувство, близкое к отвращению. И когда Олсоп уверял его и остальных благоговейных членов группировки, что Хантер Гризволд Мак-Кой всегда был и останется «чистым и добрым, как милая, непорочная девушка – да-да!» – неприязнь его к Хантеру Гризволду Мак-Кою становилась мучительно жгучей. Джордж питал к нему неприязнь, потому что Хантер Гризволд Мак-Кой заставлял его чувствовать себя презренным, как птица, гадящая в собственном гнезде, потому что непрестанно, мучительно думал, что в нем, видимо, есть нечто порочное, низкое, извращенное, раз он не способен разглядеть сияющей добродетели этого безупречного человека, и потому что сознавал, что никогда в жизни не станет ни в чем на него похожим.
Олсоп уверял его, что в блестящих фразах Хантера Гризволда Мак-Коя содержатся не только перлы красноречия и поэзии, но и очень яркая картина самой жизни, что каждый, кому посчастливилось прослушать одну из этих бесед в часовне, получил не только сведения об истине и действительности, но и некий волшебный ключ ко всей тайне жизни и сложной проблеме человечества, которым может пользоваться во веки веков. Однако Джордж страдальчески сидел в часовне день за днем, неделю за неделей, и, надо сказать грубую, горькую правду, ничего не понимал. Ища вина жизни в этих гроздьях красноречия, он сжимал их изо всей силы, и они лопались, будто пустые стручки. «Демократия и руководство», «образование для достойной жизни», «служение», «идеалы» и все прочее ничего не говорили ему. Джордж не мог понять, хоть и отчаянно старался, что такое «достойная жизнь», когда она не связывалась неким весьма интимным, личным образом с Хантером Гризволдом Мак-Коем, целомудрием, супружеством, трезвостью и беседами в часовне. И вместе с тем мучительно сознавал, что не хочет никакой иной жизни, кроме «достойной» – однако та «достойная жизнь», которая трудно поддавалась описанию, но пылала в его воображении со всем жаром, страстью, неудержимостью юности, обладала многим, о чем Хантер Гризволд Мак-Кой никогда не говорил, чего, как Джордж молча, мучительно сознавал, Хантер Гризволд Мак-Кой ни за что бы не одобрил.
Облик, уклад, образ, определение этой «достойной жизни» были все еще мучительно смутны; однако Джордж уже твердо знал, что в ней много соблазнительного. В ней были толстые бифштексы и румяный, рассыпчатый жареный картофель. В ней были, увы, плоть любвеобильных женщин, возбуждающие загадочные улыбки, восхитительные многообещающие прикосновения, тайные, подтверждающие пожатия руки. В ней были громадные тихие комнаты, целая вселенная замечательных книг. Однако были и табачный дым – увы, увы, столь греховные мечты о плотских наслаждениях! – и букет крепкого вина. В ней было очарование поисков Ясона: мысль о Золотом Руне; почти непереносимое видение быстроходных, горделиво воздевающих нос громадных лайнеров, плывущих в субботний полдень по реке величественной чередой, проходящих, обдирая рули, через расселину среди обдаваемых брызгами скал к морю. И наконец в ней, как всегда, было чудесное видение большого города, красочная атмосфера пылких юношеских мечтаний о славе, богатстве, торжестве, о счастливой жизни среди самых великих мира сего.
А в словах и фразах безупречного человека об этом не было ни слова. Поэтому юноша молча страдал. В довершение всего за два месяца до Перемирия Хантер Гризволд Мак-Кой взял да и умер. Это явилось его апофеозом: Олсоп тут же заявил, что повторилась история Спасителя и его мученичества на кресте. Правда, никто не знал, какие муки претерпел Хантер Гризволд Мак-Кой, если не считать смертоносного распространения микробов гриппа, но вся его жизнь, внутренняя чистота, просвечивавшая сквозь бледное, мученическое лицо во время множества занудных бесед в часовне, каким-то образом придавали убедительность этим словам. И когда Олсоп сдавленным голосом объявил, что «он отдал жизнь за великое Дело утверждения демократии во всем мире» и что ни один погибший во Франции солдат, сраженный градом пуль, когда шел в атаку против варварских орд, не принес большей жертвы за это великое Дело, чем Мак-Кой, не раздалось ни единого возражения.
И все же надо сказать неприятную правду: наш юный грешник втайне испытал ошеломляющее облегчение, узнав, что Хантер Гризволд Мак-Кой скончался, что больше не будет бесед в часовне – по крайней мере, вести их будет уже не этот безупречный человек. Сознание этой неприятной правды наполнило его столь глубоким ощущением своего падения, своей низости, что подобно многим другим до него, сознававшим себя недостойными, покатился по наклонной плоскости. Стал водиться с разгульными бездельниками, наводнявшими аптеку колледжа; играть с ними в азартные игры, где ставкой был стакан шипучки. Один ложный шаг влек за собой новый. Вскоре Джордж курил сигареты с развязным видом. Стал отдаляться от олсопского кружка; вечерами начал задерживаться допоздна – но не с Олсопом и преданными неофитами, наслаждавшимися по вечерам речами своего наставника. Наоборот, сошелся с компанией гуляк, которые до утра крутили фонограф, а по выходным устраивали отвратительные кутежи в Ковингтоне, городке, находящемся в двадцати милях. Дело быстро кончилось тем, что эти негодники взяли с собой невинного младенца, напоили допьяна, а потом отдали на попечение известной проститутки, прозванной Вокзальная Лил. Эта история не только дошла до колледжа – она прогремела на весь колледж, ее с гоготом пересказывали и обсуждали те самые беспутные повесы, которые с умыслом устроили эту трагедию загубленной невинности, а потом – из такого дрянного они были теста – видимо, сочли, что история падения одного из олсоповских ангелов способна рассмешить богов.
Это едва не стало концом. Однако Олсоп не изгнал его без отсрочки, без того, чтобы «дать ему возможность исправиться», потому что прежде всего был снисходительным – как Брут. Был благородным человеком. И спокойно, сдержанно велел своим ученикам не быть слишком суровыми с их падшим собратом; они даже получили указание не заводить с ним разговоров на эту тему, обходиться с оступившимся товарищем, будто ничего не случилось, словно он по-прежнему один из них; показать ему этими легкими проявлениями любезности, что не считают его парией, что он все так же принадлежит к роду человеческому. Получив такие инструкции и вдохновясь христианским состраданием, они все преисполнились милосердия.
Что же до нашего падшего ангела, надо признать – когда он полностью осознал свою вину и ужаснулся ей, то явился с повинной головой к пастырю. Они три часа разговаривали с глазу на глаз в комнате Олсопа, к которой благоговейно никто не приближался. Наконец Олсоп, протирая запотевшие очки, открыл лиерь, все торжественно вошли и услышали, как Олсоп сказал негромким, но хриплым голосом, с легким смешком:
– Господи Боже! Господи Боже! Жизнь прекрасна!
Приятно было бы поведать, что прощение было окончательным, а преображение полным. Увы, этого не произошло. Меньше чем через месяц получивший отсрочку – пожалуй, лучше сказать «прошенный условно» – опять взялся за старое. Снова начал слоняться возле аптеки, тратить время в обществе других прожигателей жизни, играть на стакан шипучки. И хоть не скатился окончательно, не допустил повторения той первой катастрофы, поведение его определенно стало подозрительным. Он начал оказывать решительное предпочтение людям, которые только и думали о приятном времяпрепровождении; казалось, ему нравятся их ленивые манеры и протяжные голоса; его видели праздно греющимся под солнцем на крыльце нескольких студенческих братств. А поскольку Олсоп и все члены его группы не принадлежали ни к одному братству, это сочли очередным признаком беспутства.
Вдобавок Джордж стал пренебрегать учебой и много, бессистемно читать. Это тоже было плохим признаком. Нельзя сказать, чтобы Олсоп неодобрительно относился к чтению – он много читал сам; но когда стал расспрашивать ученика, что тот читает, желая выяснить, добротная ли это литература, согласуется ли с «более здравым и широким взглядом на вещи» – то есть, получает ли он какую-то пользу от чтения, – худшие опасения его подтвердились. Джордж стал рыскать по библиотеке колледжа совершенно самостоятельно и наткнулся на несколько подозрительных томов, невесть как попавших на эти респектабельные полки. Среди них обращали на себя внимание произведения Достоевского. Положение оказалось не просто настораживающим; когда Олсоп полностью допросил своего прежнего неофита – любопытство, даже если дело касалось падших, было одной из характернейших черт Джерри, – то нашел его, как впоследствии сказал верным, с сожалением описывая положение, «несущим бессмыслицу, словно псих».
Вышло так, что наш искатель приключений наткнулся на одну из этих книг подобно тому, как человек, идущий ночью по лесу, спотыкается о невидимый камень и падает на него. Джордж ничего не знал о Достоевском: если и слышал о нем, то нечто в высшей степени неопределенное, потому что эта странная, труднопроизносимая фамилия определенно никогда не произносилась в стенах Пайн-Рока – по крайней мере, в его присутствии.
Джордж наткнулся на Достоевского случайно, потому что искал что-нибудь почитать, и любил большие книги – на него всегда производили впечатление большие, толстые тома; и этот с многообещающим заглавием «Преступление и наказание» приглянулся ему.
Вслед за этим началось весьма странное и сумбурное приключение с книгой. Джордж принес ее домой, начал читать, но, одолев пятьдесят страниц, отложил. Все ему казалось очень странным и сумбурным; даже персонажи вроде бы имели по нескольку разных имен, и он не всегда мог понять, кто говорит. В довершение всего, Джордж не мог разобраться, что там происходит. Повествование, вместо того чтобы следовать привычным для него путем развития интриги, словно бы выбивалось, бурля, из какого-то тайного, бездонного подземного источника – говоря словами Кольриджа, «как лава, что в земле родил подземный изрыв». В результате сюжет словно бы сплетался с каким-то мрачным и бурным приливом чувств. Мало того, что Джордж не мог разобраться в течении событий; когда он возвращался назад, чтобы проследить нить повествования, то не всегда был уверен, что проследил ее до подлинного источника. Что до диалогов, все персонажи постоянно выкладывали с поразительной откровенностью все, что у них на уме и на душе, все, что они думали, чувствовали, видели во сне или воображали. И даже это прерывалось в самый напряженный момент вроде бы бессмысленными и несущественными высказываниями. Следить за ходом запутанных событий было трудно, поэтому, прочтя пятьдесят страниц, Джордж отложил книгу и больше на нее не смотрел.
И все же она не шла у него из головы. События, персонажи, диалоги, эпизоды вспоминались, будто обрывки не дающего покоя сновидения. Кончилось тем, что недели через две Джордж вернулся к роману и за два дня дочитал его. Так поражен, так озадачен он еще никогда не бывал. На следующей неделе он перечел книгу вновь. Затем прочел «Идиота» и «Братьев Карамазовых». На этой стадии Олсоп его выследил, загнал в угол и в результате состоявшегося разговора сказал своим ученикам, что заблудший «нес бессмыслицу, словно псих».
Возможно, так и было. По крайней мере, все, что первооткрыватель мог тогда сказать, было довольно бессвязным. Он даже не высказывал никаких фанатичных убеждений, не признавался в страстной вере, что открыл великую книгу или великого писателя. Тогда все это не приходило ему в голову. Он лишь был уверен, что наткнулся на нечто странное, ошеломляющее, о существовании чего до сих пор не подозревал.
В голове у Джорджа царил сумбур, однако он горел желанием поговорить с кем-нибудь, рассказать о прочитанном. И когда Олсоп явился к нему, с радостью вцепился в него. Олсоп был старше, мудрее, много читал, любил литературу, хорошо разбирался в книгах. Разумеется, лучше всего было поговорить об этом с Олсопом. В результате Олсоп предложил ему появляться, добродушно заметив, что в последнее время он стал чуть ли не чужаком: они устроят традиционный вечер дискуссий, придут все. Джордж восторженно согласился, было назначено время. И Олсоп потихоньку сообщил остальным членам группы, что там, возможно, удастся провести полезную работу по перевоспитанию – «вернуть Джорджа на правильный путь». Когда назначенное время наступило, все были добродетельно воодушевлены чувством долга, стремлением протянуть руку помощи.
Замысел Олсопа не удался. Встреча началась непринужденно, как ему того и хотелось. Олсоп сидел посреди комнаты, положив толстую руку на стол, с видом доброжелательного исповедника, с легкой улыбкой, говорящей: «Расскажи мне об этом. Сам знаешь, я готов к всестороннему взгляду». Ученики сидели в наруж-ней тьме, кружком, должным образом сосредоточенные. Злополучный простак вынесся на эту арену, очертя голову. Он принес старый, потрепанный экземпляр «Преступления и наказания».
Олсоп по ходу общего разговора искусно подводил к этой теме и наконец сказал:
– Что это… э… за новая книга, о которой ты говорил мне в прошлый раз? То есть, – вкрадчиво продолжал он, – ты тогда рассказывал мне о книге, которую читал, – какого-то русского писателя, так ведь? – ласково произнес он и замялся: – Доста… Доста…. едского? – выговорил Олсоп с невинным видом, а потом, прежде чем Джордж успел бы ответить, его громадный живот заколыхался, из горла вырвался самодовольный громкий смех. Ученики бурно присоединились к нему.
– Господи Боже! – воскликнул Олсоп, снова негромко посмеиваясь, – я не хотел этого, смех вырвался случайно, помимо моей воли… А как все-таки произносится эта фамилия? – сдержанно спросил он. Манеры его стали серьезными, однако глаза за блестящими стеклами очков насмешливо сузились.
– До-сто-ев-ский, – ответил Джордж.
– Черт возьми, Джерри, может, просто начхать на нее? – спросил один из учеников. Комната вновь огласилась их смехом. Громадный живот Джерри задрожал, и его клокочущий смех оказался самым громким.
– Не обижайся, – снисходительно сказал он, увидя, что лицо Джорджа побагровело. – Мы смеялись не над книгой – нам хочется послушать о ней, только чудно говорить о книге, когда не можешь произнести фамилию автора. – Внезапно он снова затрясся от смеха. – Господи Боже, книга, может, и замечательная, но такой ужасной фамилии я еще не слыхал.
Комната вновь огласилась одобрительным смехом.
– Но продолжай, продолжай, – сказал Олсоп, притворяясь всерьез заинтересованным, – мне хочется послушать. О чем эта книга?
– Она… она… о… – сбивчиво заговорил Джордж, внезапно осознав, как трудно объяснить, о чем, тем более, что он и сам толком не знал.
– Я имею в виду, – вкрадчиво сказал Олсоп, – можешь ты рассказать нам что-нибудь об интриге? Дать представление, о чем там речь?
– Ну, – неторопливо заговорил Джордж, напряженно думая, – главный персонаж ее – человек по фамилии Раскольников.
– Как-как? – с невинным видом переспросил Олсоп. Вновь послышалось одобрительное хихиканье. Расколыцик?
Хихиканье перешло в хохот.
– Она произносится, – настойчиво сказал Джордж, – Раскольников!
Джерри вновь сдержанно засмеялся.
– Черт возьми, ну и фамилии ты выбираешь! – Потом заговорил одобряюще: – Ну, ладно, ладно, продолжай. Что делает этот Раскольщи к?
– Ну… он… он… убивает старуху, – ответил Джордж, ощущая теперь вокруг атмосферу веселья и насмешек. – Топором! – выпалил он и при взрыве смеха побагровел от гнева и смущения, поняв, что ведет рассказ неуклюже, что начал объяснения наихудшим образом.
– Будь я проклят, если он не оправдывает своей фамилии! – пропыхтел Олсоп. – Старый Доста… старый Доста… знал, что делал, когда назвал его Расколыциком, не так ли?
Джордж рассердился и с жаром заговорил:
– Тут не над чем смеяться, Джерри. Тут…
– Да, – веско ответил Олсоп. – Убийство старух топором не смешно – кто бы его ни совершал, – даже если язык можно сломать, произнося фамилию убийцы!
Эта острота была встречена взрывом одобрительного смеха, молодой человек окончательно вышел из себя и напустился на собравшихся:
– Да уйметесь ли вы наконец! Отпускаете шутки, хохочете над тем, о чем понятия не имеете. Что тут смешного, хотел бы я знать?
– Мне это вовсе не кажется смешным, – спокойно заметил Олсоп. – На мой взгляд, это отвратительно.
Его спокойное замечание было встречено одобрительным ропотом.
Однако одно из любимых определений Олсопа вызвало у Джорджа жгучее возмущение.
– Что здесь отвратительного? – гневно спросил он. – Господи, Джерри, ты вечно называешь что-то отвратительным просто потому, что тебе оно не нравится. Автор вправе говорить о чем угодно. Он не отвратителен, раз не пишет все время о сливках и персиках.
– Да, – ответил Олсоп с приводящей в ярость поучительной снисходительностью. – Но великий писатель видит все стороны ситуации….
– Все стороны ситуации! – возбужденно воскликнул Джордж. – Джерри, и это тоже не сходит у тебя с уст. Ты постоянно твердишь о видении всех сторон ситуации. Как это понять, черт возьми? Может, у ситуации нет всех сторон. Слыша это выражение, я не понимаю, что ты имеешь в виду!
Это был уже откровенный бунт. В комнате воцарилась зловещая тишина. Олсоп продолжал слегка улыбаться, сохраняя маску невозмутимой снисходительности, однако улыбка его была тусклой, сердечность исчезла с лица, глаза за стеклами очков превратились в холодные щелочки.
– Я только хотел сказать, что великий писатель – поистине великий – пишет обо всех типах людей. Он может писать об убийстве и преступлении, как этот До-ста-как-его-там, но он напишет и о других вещах. Иными словами, – с важным видом сказал Олсоп, – он постарается увидеть Целое в истинной перспективе.
– В какой истинной перспективе, Джерри? – выпалил Джордж. – Ты о ней постоянно твердишь. Объяснил бы, что это означает.
Опять ересь. Все затаили дыхание, а Олсоп, сохраняя невозмутимость, спокойно ответил:
– Это означает, что великий писатель постарается видеть жизнь ясно и всесторонне. Постарается дать полную картину.
– Вот Достоевский и старается, – упрямо сказал Джордж.
– Да, я знаю, но добивается ли он этого? Выказывает ли более здравый и широкий взгляд на вещи?
– Э… э… Джерри, ты и это вечно твердишь – более здравый и широкий взгляд на вещи. Что это означает? Кто хоть раз выказал его?
– По-моему, – невозмутимо ответил Олсоп, – его выказывал Диккенс.
Послушные ученики одобрительно забормотали, но бунтовщик вполголоса гневно перебил их:
– А – Диккенс! Надоело вечно слышать о нем!
Это было святотатством, и на минуту воцарилось ошеломленное молчание, словно кто-то в конце концов согрешил против Святого Духа. Когда Олсоп заговорил вновь, лицо его было очень серьезным, глаза превратились в ледяные лезвия.
– Хочешь сказать, что твой русский представляет такую же здравую и широкую картину жизни, как Диккенс?
– Я уже сказал, – ответил Джордж дрожащим от волнения голосом, – не понимаю, что ты под этим имеешь в виду. И хочу только сказать, что, кроме Диккенса, есть и другие великие писатели.
– Стало быть, ты думаешь, – спокойно спросил Олсоп, – что этот человек более великий писатель, чем Диккенс?
– Я не….– заговорил было Джордж.
– Да, но все же скажи, – перебил Олсоп. – Мы все уважаем чужие мнения – ты всерьез считаешь, что он более великий, так ведь?
Джордж взглянул на него с каким-то недоуменным возмущением, потом, вспылив при виде окружающих его суровых лиц, неожиданно выкрикнул:
– Да! Гораздо более великий! Как сказал Паскаль, одна из величайших неожиданностей в жизни – открыть книгу, ожидая встречи с писателем, и вместо него обнаружить человека. Именно так обстоит дело с Достоевским. Ты встречаешься не с писателем. С человеком. Можно не верить всему сказанному, но ты веришь человеку, который это говорит. Тебя убеждает его предельная искренность, его яркий, пылающий свет, и как бы временами он ни был сбивчив, озадачен, неуверен, ты неизменно понимаешь, что он прав. Понимаешь, что неважно, как люди высказываются, потому что в этих высказываниях выражается подлинное чувство. Могу привести тебе пример, – с жаром продолжал Джордж. – В конце «Братьев Карамазовых», где Алеша разговаривает с мальчиками на кладбище, опасность впасть в сентиментальность и фальшь просто ошеломляющая. Во-первых, сцена эта происходит у могилы мальчика, на которую Алеша и дети принесли цветы. Потом в этой же опасности находится и Алеша с его проповедью братской любви, его доктриной искупления через жертву, спасения через смирение. Он произносит перед детьми речь, сбивчивую, бессвязную, которую фраза за фразой мог бы произнести секретарь Христианской ассоциации молодых людей или учитель воскресной школы. В таком случае, почему же в ней нет ничего отвратительного, тошнотворного, как было бы в разглагольствованиях этих людей? Потому что мы понимаем с самого начала, что слова эти честные, искренние, потому что верим в искренность, правдивость, честность персонажа, который произносит эти слова, и человека, который написал эти слова и создал персонажа. Достоевский не боялся использовать эти слова, – страстно продолжал Джордж, – потому что в нем не было фальши и сентиментальности. Слова те же самые, что может сказать учитель воскресной школы, но выражают они другое чувство, в этом все дело. Выражают то, что хотел Достоевский. Алеша говорит детям, что мы должны любить друг друга, и мы верим ему. Он просит их никогда не забывать умершего товарища, помнить все его добрые, бескорыстные поступки, его любовь к отцу, его великодушие и смелость. Потом Алеша говорит детям, что главное в жизни, то, что искупит все наши ошибки и заблуждения, спасет нас – это хранить добрую память о ком-то. И эти простые слова трогают нас больше, чем самая искусная риторика, так как мы понимаем, что нам сказали о жизни нечто истинное, непреходящее, и человек, который сказал это, прав.
В конце этой долгой речи Олсоп спокойно потянулся к книжным полкам, взял изрядно потрепанный том, и пока Джордж еще говорил, принялся невозмутимо листать страницы. Теперь он вновь был готов к спору. Раскрыл книгу и держал толстый палец на нужной строке. Со снисходительной, терпеливой улыбочкой ждал, когда Джордж закончит.
– Знаешь, – спокойно сказал он, когда Джордж умолк, – ситуация, которую ты описал, меня очень занимает, поскольку Чарлз Диккенс описывает подобную в конце «Повести о двух городах» и говорит то же самое, что Достоевский.
Джордж заметил, что на сей раз он правильно произнес фамилию.
– Так вот, – продолжал Олсоп, оглядывая своих учеников с легкой, смутной улыбкой, которая служила вступлением ко всем его восхвалениям сентиментальности и в особенности главного объекта его идолопоклонства, Чарлза Диккенса – и которая говорила им яснее всяких слов: «Сейчас я покажу вам, что по-настоящему великий человек может сделать с добротой и светом», – полагаю, вам всем будет интересно узнать, как описывает Диккенс ту же самую ситуацию.
И тут же принялся читать заключительные пассажи книги, посвященные знаменитым мыслям Сидни Картона, когда он всходит на гильотину, чтобы пожертвовать жизнью ради спасения того человека, которого любит его возлюбленная:
«Я вижу тех, за кого я отдаю свою жизнь – они живут спокойно и счастливо, мирной, деятельной жизнью там, в Англии, которую мне больше не придется увидеть. Я вижу ее с малюткой на руках, она назвала его моим именем. Вижу ее отца, годы согнули его, но он бодр и спокоен духом и по-прежнему приходит на помощь страждущим. Я вижу их доброго, испытанного друга; он покинет их через десять лет, оставив им все, что у него есть, и обретет награду на небесах.
Я вижу, как свято они чтут мою память; она живет в их сердцах и еще долго будет жить в сердцах их детей и внуков. Я вижу се уже старушкой, вижу, как она плачет обо мне в годовщину моей смерти. Я вижу ее с мужем; преданные друг другу до конца жизни и до конца сохранив память обо мне, они почиют рядом на своем последнем земном ложе.
Я вижу, как малютка, которого она нарекла моим именем, растет, мужает, выбирает себе дорогу в жизни, которой некогда шел и я; но он идет по ней не сбиваясь, мужественно преодолевает препятствия, и имя, когда-то запятнанное мною, сияет, озаренное славой. Я вижу его праведным судьей, пользующимся уважением и любовью; сын его носит мое имя – мальчик с золотистыми волосами и ясным выразительным челом, милыми моему сердцу. Он приводит своего сына на это место, где нет уже и следа тех ужасов, что творятся здесь ныне, и я слышу, как он прерывающимся от волнения голосом рассказывает ему обо мне.
То, что я делаю сегодня, неизмеримо лучше всего, что я когда-либо делал; я счастлив обрести покой, которого не знал в жизни»[8]8
Перевод С.П. Боброва и М.П. Богословской.
[Закрыть].
Олсоп прочел эти знаменитые строки хриплым от волнения голосом, потом громко высморкался. Он был глубоко, искренне растроган, его чувство и тон, которым он читал отрывок, несомненно, оказали сильное воздействие на слушателей. В заключение, после громкого салюта в платок и недолгого молчания, он огляделся со смутной улыбочкой и спокойно спросил:
– Ну, что скажете? Сравнимо ли это с мистером Доста-как-его-там или нет?
Тут же послышался хор одобрительных восклицаний. Все шумно согласились, что прочитанный отрывок не только «сравним» с мистером До-ста-как-его-там, но и намного превосходит все его достижения.
Поскольку о мистере Доста-как-его-там никто из собравшихся ничего не знал, однако все стремились высказать свое суждение с такой фанатичной безаппеляционностью, Джордж ощутил жгучий гнев и негодующе перебил их:
– Это совсем не одно и то же. Ситуации совершенно разные.
– Послушай, – увещевающим тоном заговорил Джерри, – ты должен признать, что ситуация по существу та же самая. В обоих случаях – идея любви и пожертвования. Только мне кажется, что в разработке этой ситуации Диккенс превосходит Достоевского. Он говорит то, что Достоевский пытается сказать, и, по-моему, говорит гораздо лучше. Представляет более широкую картину, дает понять, что жизнь продолжается и будет прекрасной, как всегда, несмотря ни на что. Итак, – продолжал он спокойно и вновь увещевающе, – разве не согласен ты, Джордж, что метод Диккенса лучше? Сам знаешь, что согласен! – Он громко фыркнул, плечи его и живот затряслись от добродушного веселья. – Я знаю, что ты чувствуешь в глубине души. И споришь просто для того, чтобы слышать себя.
– Вовсе нет, Джерри, – с пылкой серьезностью возразил Джордж. – Я не кривлю душой. И не вижу ничего общего между той и другой ситуацией. То, что говорит Сидни Картон, не имеет отношения к тому, что Алеша хочет сказать в конце «Братьев Карамазовых». Одна книга – умело сработанная, волнующая мелодрама. Другая, в сущности, даже не вымысел. Это великая картина жизни и людской участи, увиденная сквозь призму духа великого человека. Алеша говорит не о том, что человек гибнет во имя любви, не о том, что он жертвует жизнью ради романтического чувства, но что он живет ради любви, не романтической, а любви к жизни, любви к человечеству, и что через любовь его дух и память о нем продолжают жить, хотя тело его и мертво. Это совершенно не то, что говорит Сидни Картон. В одной книге у нас глубокое, бесхитростное выражение великой духовной истины, в другой – высокопарная, сентиментальная концовка романтической мелодрамы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.