Текст книги "Паутина и скала"
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 50 страниц)
Ну и хватит о потерпевших поражение – этих слишком слабых и неспособных отрядах орды бунтовщиков, которые не смогли выстоять в схватке и отступили. А как остальные, лучшие и более многочисленные, те, что остались? Потерпели они поражение? Были сметены? Были рассеяны или оттеснены и обращены в бегство?
Ничего подобного. Их успех в городской жизни был поистине поразительным. В стране нет другого места, где приезжие преуспевали бы так блестяще, если преуспевали. Этому блеску успеха в городской жизни южанин в поразительной степени обязан природе своих недостатков. Если он одерживает верх, побеждает, то не вопреки своему провинциализму, а благодаря ему, не вопреки страху, а благодаря ему и мучительному, терзающему сознанию собственной неполноценности, побуждающим его к сверхчеловеческим усилиям.
Южанин зачастую вдохновлен не жалеть усилий, когда находится в неблагоприятных условиях, когда знает это, когда узнает, что мир тоже это знает и на это рассчитывает. Истина эта не раз подтверждалась во время Гражданской войны, когда самые блестящие победы Юга – можно сказать, и самые блестящие поражения – были одержаны при подобных обстоятельствах. Южанину при всех присущих ему чувствительности, уязвимости, пылкости, живости, возбудимости и богатом воображении должен быть ведом страх, и ведом основательно. Однако именно благодаря чувствительности, живости, воображению ему ведом страх перед страхом. И эта вторая разновидность страха зачастую оказывается настолько сильнее первой, что южанин скорее умрет, чем выкажет это. Он будет сражаться не просто как солдат, а как сумасшедший, и зачастую добьется почти невероятной победы против ошеломляюще превосходящих сил, даже когда почти никто на свете не поверил бы, что победа возможна.
Эти факты неоспоримы, более того, восхитительны. Однако в самой их неоспоримости есть некоторая ложность. В самой их силе есть некая опасная слабость. В самом блеске их победы есть прискорбное поражение. Замечательно одержать победу в сражении против сил, имеющих огромный перевес, но не замечательно, нехорошо для здоровья и силы духа быть способным побеждать только имеющие огромный перевес силы. Захватывающе видеть, как солдаты доходят до такой степени безрассудства, что сражаются, как сумасшедшие, но захватывающе также видеть их решительными и сильными в способности сражаться как солдаты. Хорошо быть до такой степени гордым и щепетильным, что боязнь выказать страх оказывается сильнее самого страха, однако подобная сила пылкости, гордости и безрассудства имеет оборотную сторону. Опасность заключается в том, что она может не только подтолкнуть людей к лихорадочному достижению громадных высот, но и низвергнуть их, изможденных и обессиленных, в бездонную бездну, и что человек добивается величайших достижений длительным, упорным трудом.
Переехавший южанин – очень одинокое животное. Поэтому его первое инстинктивное движение в большом городе – к своим. Первым делом он навещает друзей по колледжу или ребят из родного городка. Они создают общину совместных интересов и совместной самозащиты; отгораживаются своего рода стеной от ревущего водоворота жизни большого города. Создают Общину Юга, не имеющую параллелей в городской жизни. Разумеется, подобной общины Среднего Запада, или Великих Равнин, или Штатов Скалистых гор, или Тихоокеанского побережья не найти. Возможно, есть какие-то зачатки Новоанглийской общины, района, который после Юга наиболее четко отмечен самобытностью местной культуры. Однако если эта община и существует, то до того незаметно, что о ней и не стоит говорить.
Самая очевидная причина существования Общины Юга в жизни большого города кроется в глубоко укоренившейся провинциальной ограниченности южной жизни. Раскол в убеждениях, разность интересов, обычаев и традиционных взглядов, которые нарастали с огромной быстротой в американской жизни первой половины девятнадцатого века, все больше и больше разделяли жизнь сельскохозяйственного Юга и промышленного Севера, завершились кровопролитной Гражданской войной, были окончательно подтверждены мрачным и трагичным процессом реконструкции.
После войны и реконструкции Юг отступил за свои расшатанные стены и остался там.
В детстве Джорджу Уэбберу приходил на ум образ, в котором отражалась вся безрадостная картина тех десятилетий поражения и мрака. Ему виделся старый дом, отстоящий далеко от проезжей дороги, многие проходили по ней, потом прошли войска, пыль поднялась, и война окончилась. И больше по той дороге никто не ходил. Виделся старик, прошедший по тропинке прочь от дороги, в тот дом; и тропинка зарастала травой и бурьяном, колючим кустарником и подлеском, пока не исчезла совсем. Больше по той тропинке никто не ходил. И человек, который вошел в дом, больше оттуда не вышел. Адом продолжал стоять. Он слегка виделся сквозь заросли, словно призрак самого себя, с черными, словно пустые глазницы, дверями и окнами. Это был Юг. Юг в течение тридцати или более лет.
То был Юг не жизни Джорджа Уэббера, не жизни его современников – то был Юг, которого они не знали, но все же каким-то образом его помнили. Он являлся им Бог весть откуда в шелесте листвы по вечерам, в тихих голосах на южной веранде, в хлопке двери и внезапной тишине, в полуночном гудке поезда, идущего по долинам на Восток и к волшебным городам Севера, в протяжном голосе тети Мэй и в воспоминаниях о неслышанных голосах, в памяти о таинственной, погубленной Елене и их крови, в чем-то больном, утраченном, далеком и давнем. Сверстники Джорджа не видели того Юга, но помнили о нем.
Они вышли – это уже другой образ – на солнечный свет в новом веке. Вышли опять на дорогу. Дорога была вымощена. Потом вышли еще люди. Они вновь проложили тропинку к двери. Большинство сорняков было выдернуто. Строился новый дом. Они слышали шум приближающихся колес, и мир был здесь, однако они еще не принадлежали полностью к этому миру.
Впоследствии Джордж вспоминал каждый свой приезд с Юга на Север, и ощущение всякий раз бывало одним и тем же – четкое, резкое физическое ощущение, обозначающее границы его сознания с географической точностью. У него слегка сжимало горло, отрывисто, сильно бился пульс, когда поезд поутру приближался к Виргинии; сжимались губы, начинало сильно жечь глаза, напрягались до предела нервы, когда поезд, притормозив, въезжал на мост и показывались берега реки Потомак. Пусть над этим смеется, кто хочет, пусть насмехается, кто сможет. Это было ощущение острое, как жажда, мучительное, сковывающее, как страх. Это было географическое разделение духа, острое, физически четкое, словно его рассекали мечом. Когда поезд тормозил и Джордж видел широкую ленту реки Потомак, а потом въезжал на мост и слышал негромкое громыхание шпал, видел громадный купол Капитолия, словно бы висящий в утреннем свете словно какая-то блестящая скорлупа, то начинал дышать жарко, глубоко, резко. Чуть наклонял голову, словно проходил через паутину. Сознавал, что покидает Юг. Пальцы его крепко сжимали коленные чашечки, мышцы становились упругими, зубы крепко стискивались. Поезд миновал мост, и Джордж вновь оказывался на Севере.
Каждый молодой южанин ощущал эту четкую, официальную границу географии духа, но мало кто из городских жителей знаком с нею. И откуда это напряжение нервов, скрежет зубов, отвердение челюстных мышц при переезде реки Потомак? Они чувствовали, что въезжают в чужую страну? Собирались с духом перед сражением? Испытывали почти отчаянный страх перед встречей с большим городом? Да, все так. И мало того. Они испытывали торжество и надежду, пыл, страсть и высокое стремление.
Джордж нередко задумывался, сколько людей в большом городе сознает, что означает жизнь там для него и множества таких, как он: как, давным-давно, в маленьких городках на Юге, на пустых ночных улицах они прислушивались к скрежету колес, гудку, звону станционного колокола; как на мрачном Юге, на Пидмонте, в холмах, у медленных темных рек, на прибрежных равнинах по ночам вечно пылало в их сердцах видение сияющего города и Севера. Как жадно они собирали все обрывки слухов и добавляли к своим знаниям об этом городе, как слушали рассказы всех путешественников, которые возвращались оттуда, как Ловили слова людей из этого города, как множеством способов, через книги, газеты, кино, через печатное и устное слово они мало-помалу создавали сияющий образ, воплощение своих мечтаний и устремлений – город, какого никогда не бывало, никогда не будет, но лучший, чем тот, который был.
И несли этот образ с собой на Север. Несли со всей гордостью, страстью, горячностью, со всеми устремлениями радужных мечтаний, со всей силой тайной, решительной воли – несли всеми движущими силами своей жизни, всей отчаянной пылкостью духа сюда, в этот сияющий, нескончаемый, прекрасный, вечный город, чтобы добиться успеха, усилиями и талантами завоевать почетное место в самых высших, благородных сферах жизни, которые только этот великий город и может предложить.
Называйте это, если угодно, безрассудством. Или глупой сентиментальностью. Только назовите это и страстностью, назовите беззаветностью, назовите энергичностью, пылкостью, силой, иысокими устремлениями и благородной гордостью. Назовите юностью, всей красой и богатством юности.
И признайте, мои городские друзья, благодаря этому ваша жизнь стала лучше. Они обогатили вашу жизнь тем, о чем вы, может, и не догадываетесь, тем, чего вы не пытались оценить. Они – полмиллиона, если не больше, тех, кто приехал и остался – принесли с собой пылкость, которой вам недоставало, страстность, в которой, видит Бог, вы нуждались, веру и беззаветность, которых не было в вашей жизни, целеустремленность, нечасто встречавшуюся в ваших мятущихся ордах. Принесли всей сложной, лихорадочной жизни всех ваших ветхоза-иетных, мятущихся народов толику пылкости, глубины, яркости таинственного, непостижимого Юга. Принесли толику его. глубины и загадочности всем этим вершинам с мерцающим в поднебесье светом, всем этим головокружительным, возносящимся к небу кирпичным баррикадам, этим холодным, розовеющим стеклам, всей безрадостной серости всех бездушных тротуаров. Принесли теплоту земли, ликующую радость юности, громкий, живой смех, бодрую горячность и живую энергию юмора, пронизанного теплом и солнцем, пламенную силу живой веры и надежды, уничтожить или ослабить которые не могут все язвительные насмешки, горькие житейские мудрости, циничные отзывы и давняя, неправедная, надменная гордость всей ветхозаветностью земли и Израиля.
Говорите, что угодно, но вы в них нуждались. Вы сами не знаете, чем они обогатили вашу жизнь. Они принесли в нее всю огромную сокровищницу своих надежд и мечтаний, взлет высоких устремлений. Впоследствии они преобразились, возможно, сникли или поблекли, однако бесследно не сгинули. Что-то от всех них, от каждого, вошло в ваш воздух, рассеялось в сумбуре вашей миллионнолюдной жизни, въелось в гранитную унылость ваших тротуаров, проникло в атмосферу ваших кирпичей, холодную структуру ваших стали и камня, в атмосферу всей вашей жизни, мои друзья, вошло тайными, неведомыми путями во все, что вы думали, говорили и делали, во все, что вы создали.
Каждый паромный причал Манхеттена окрашен их страстностью. От каждого розового рассвета у реки сердце и горло сжимаются у вас чуть сильнее, потому что в него вошло пылкое волнение их юности, их необузданного воображения. В каждом ущелье улиц, голубеющих в утреннем свете, есть чуточка их ликования. Они в каждом буксирчике возле утренних причалов, в косо падающем вечернем свете, в последних отблесках заката на красном кирпиче строений гавани. Они в крыловидном изгибе каждого моста, в каждом гудящем рельсе, в каждом поющем проводе. Они в глубинах тоннелей. В каждом булыжнике и в каждом кирпиче. В едком, волнующем запахе дыма. В самом воздухе, которым вы дышите.
Попытайтесь забыть или не признавать их, если угодно, но они согревают вас, братья. Они здесь.
И потому эти молодые южане ездили домой только в гости. Они полюбили выпитый яд; жалившая их змея теперь была сокрыта. у них в крови.
В их среде Олсоп играл самую важную роль: они теснились вокруг него, будто цыплята возле квочки, и он усердно опекал их. Олсоп любил Юг – однако жил не так замкнуто, обособленно, как они. В то время, как остальные ограждались тесными стенами своей провинции, своего особого языка и надежного круга своей общины, ежедневно выходя в огромную внешнюю неизведанность словно моряки елизаветинских времен в поисках золота или пути в Китай – в сущности, для некоторых гам была все еще индейская страна, и по ночам они спали в окружении своих фургонов, – окружение Олсопа было более широким. И постоянно расширялось. Он ежедневно общался с новыми людьми – на скамейках в парке, на втором этаже автобуса, в закусочных, в аптеках, у киосков с газированной водой; с людьми в Манхеттене, Бронксе, Куинсе и на Стейтен-Айленде.
Олсоп превосходил их всех в презрительном высмеивании «треклятых чужаков». Однако познакомился с Романо, молодым итальянцем, конторским служащим по роду занятий, но художником по профессии. Приводил его к себе, и Романо готовил спагетти. Свел знакомство и с другими людьми – китайцем мистером Чангом, торговцем с Пелл-стрит и знатоком древней поэзии; испанцем, работающим помощником официанта в ресторане; молодым евреем из Ист-Сайда. Олсоп был тверд в своей южности, однако незнакомцы – таинственные, чужеродные, разнообразные – привлекали его.
Юг Олсоп любил – в этом нет сомнений. Ездил туда на каждое Рождество. В первый приезд он провел там две недели, во иторой – десять дней, потом неделю и в последний раз возвратился через три дня. Но он любил Юг – и всякий раз приезжал с ворохом рассказов, с теплым, сентиментальным, непринужденным смехом; с последними сведениями о мисс Уилси, о Мерримене, своем двоюродном брате, об Эде Уэзерби и своей тете мисс Каролине; обо всех других добрых, простых, милых людях «оттуда», какие только смог раскопать.
И все же при всей его сентиментальной натуре в душе Олсопа находилось место для многого. Он, посмеиваясь, соглашался со всеми остальными, язвительно, с презрением отзывался о нравах большого города, однако иногда вдруг проникался пиквикской снисходительностью, теплым чувством к этой чужбине. «И все же надо отдать им должное! – говорил он. – Это самое замечательное место на свете… самый знаменитый, потрясающий, чудесный, великолепный город, какой только когда-либо существовал!» Затем принимался рыться в куче халтуры, горе старых журналов и вырезок, наконец находил и читал вслух какую-нибудь поэму Дона Маркиза.
15. GOTTER DAMMERUNG[9]9
Гибель Богов (нем.).
[Закрыть]
Жизнь, которую они вели в том году, была неплохой. Во многих отношениях хорошей. По крайней мере, неизменно кипучей. Джим Рэндолф был их вождем, их доброжелательным, но строгим диктатором.
Джиму уже исполнилось тридцать, и он стал осознавать, что произошло с ним. Он не мог принять этого. Не мог взглянуть в лицо случившемуся. Он жил в прошлом, но вернуться прошлое не могло. Джордж и остальные тогда об этом не думали, но впоследствии поняли, почему он нуждался в них, почему все, в ком он нуждался, были такими юными. Они представляли дня него утраченное прошлое. Утраченную славу. Утраченное великолепие его почти забытой легенды. Они возвращали ее своей преданностью, своим обожанием. Отчасти восстанавливали для него прошлое. И когда они начали понимать, что случилось с ним, все слегка опечалились.
Джим стал журналистом. Работал в одном из больших агентств международной информации, «Федерал Пресс». Работа ему нравилась. Он, как и почти все южане, обладал безотчетным, романтическим пристрастием к новостям, однако направление мыслей его проявлялось даже в работе. У Джима было вполне естественное желание путешествовать, стремление поехать за границу корреспондентом. Но остальные ни разу не слышали, чтобы он изъявлял готовность поехать в Россию, где осуществлялся важнейший политический эксперимент современности, или в Англию, Германию, Скандинавские страны. Ему хотелось в те места, которые ассоциировались с романтическим, очаровательным приключением. Хотелось, чтобы его послали в Южную Америку, в Италию, Францию или на Балканы. Туда, где царят безмятежность, пылкость, галантность и где, как ему казалось, женщины легкого поведения будут для него легкой добычей. (В конце концов он поехал в одну из этих стран. Пожил там какое-то время и умер.)
Восприятие новостей у Джима, хоть и обостренное, эмоциональное, в известной мере определялось, как и весь его взгляд на жизнь, философией футбольного поля. Несмотря на перенесенное в первой мировой войне, он был все еще очарован войной, видел в ней воплощение личного мужества. Война для него являлась своего рода громадным спортивным соперничеством, международным футбольным матчем, дающим возможность отличиться лучшим игрокам обеих команд. Подобно одному из персонажей Ричарда Хардинга Дэвиса, он не только хотел видеть войну и писать о войне, он хотел играть в ней роль, главную героическую роль. При своем очень личном, субъективном взгляде на новости Джим рассматривал каждое событие как предназначенное для проявления собственной личности.
То же самое со спортивными соревнованиями, интерес к которым у него был, естественно, острым. Это отчетливо и забавно проявилось во время боя между Дэмпси и Фирпо на первенстве мира в тяжелом весе.
Боксеры тренировались. Воздух гудел взволнованными предположениями. Чемпион, Дэмпси, которому суждено было впоследствии, после поражения от Танни, стать, в соответствии со странной психологией американского характера, чрезвычайно популярным, в то время являлся объектом чуть ли не лютой ненависти. Во-первых, он был чемпионом, а чемпионство в любой сфере американской жизни штука мучительная и опасная. К тому же, он обладал незавидной репутацией почти непобедимого. Это тоже возбуждало против него ненависть. Наконец, на него злобно нападали со всех сторон из-за его поведения во время войны. Дэмпси обвиняли в том, что он уклонился от армейской службы, оставался дома и работал на судоверфи, когда его современники рисковали жизнью на полях сражений во Франции. И конечно же, отовсюду слышалось знакомое американское обвинение в том, что он трус. Это было неправдой.
А вот Фирпо вызывал всеобщую симпатию, хотя как боксер ничем не славился, кроме громадной физической силы и страшного, хоть и неуклюжего удара. Этого было достаточно. В сущности, его недостатки, казалось, усиливали возбуждение перед этим неравным боем. Фирпо окрестили Диким быком пампасов, и все считали, что он ринется вперед, опустив по-бычьи голову, и постарается сокрушить противника мощным ударом справа.
Оба боксера готовились к встрече, и Рэндолфу приходилось ежедневно ездить в тренировочный лагерь Фирпо, наблюдать за его успехами. Аргентинец проникся большой симпатией к Джиму, сносно говорившему по-испански, и Джим стал живо интересоваться этим человеком и его перспективами в предстоящем бою. Возможно, что-то беспомощное, немое, бессловесное пробудило у Джима пылкое сочувствие к этому здоровенному, угрюмому быку. Джим каждый вечер возвращался разозленный тем, что происходило в тренировочном лагере.
– Несчастный тупой сукин сын, – беззлобно ругался Рэндолф. – Представление о том, как входить в форму, у него не лучше, чем у толстухи из цирка Барнума и Бейли. И никто из окружения ничего в этом не смыслит. Черт возьми! Его заставляют работать со скакалкой! – Негромко посмеялся и начал ругаться опять: – Можно подумать, его готовят на роль королевы красоты. На кой черт ему скакалка перед встречей с Дэмпси? От Дэмпси ему никуда не деться. Дэмпси достанет его правой на первых же пяти секундах. Этот бедняга ничего не смыслит в боксе. Его учат делать нырки и уклоны, хотя единственное, что ему надо – идти на сближение и колотить, что есть силы… А форма? Я знаю только, как приводить в форму футбольную команду, но если б я за три недели не привел его в лучшую за всю жизнь форму, можете гнать меня пинками отсюда до Поло Граундз. – И, негромко посмеиваясь, затряс головой. – Боже всемогущий, то, что они делают – преступление! Черт возьми, позволяют ему есть все, что захочется! Любой футбольный тренер, увидя, что полузащитник питается так, упал бы замертво. На моих глазах он уплел тарелку супа, два громадных бифштекса с луком и картофелем фри, а на десерт целый яблочный пирог, кварту мороженого и четыре чашки кофе! И они думают, что, поработав со скакалкой после этого несколько минут, он сбросит вес!
– Джим, а почему он не возьмет хорошего тренера? – спросил кто-то.
– Почему? – переспросил Джим. – Жадный очень, вот почему. Скряга! – И снова рассмеялся, покачав головой. – За цент удавится. Даже если Дэмпси будет гнать его кулаками до самой Аргентины, он утащит туда все до гроша.
Эти ежедневные отчеты будоражили остальных. Они начали пылко волноваться из-за успехов быкоподобного аргентинца, и когда время этой громкой схватки близилось, задумали восхитительную спекуляцию. Под руководством Джима все купили билеты на бой. План заключался в том, чтобы перед самой встречей перепродать их фанатичным болельщикам с баснословной выгодой. За каждый билет, стоивший пять – десять долларов, они надеялись получить по пятьдесят.
Возможно, эта надежда и сбылась бы, если б в последнюю минуту они не совершили одного из характерных для них безрассудств. Никто из них, разумеется, не признавался другим, что сам хотел бы посмотреть бой. Всякий намек на это встречали пренебрежительными возгласами. Джим едва не взорвался от негодующего презрения, когда один из них заикнулся, что он гораздо охотнее использовал бы свой билет, чем продавать его за пятьдесят долларов.
И все же они держали билеты у себя, пока не стало слишком поздно, по крайней мере, до того времени, когда их надо было попытаться продать возможным последним покупателям. Возможно, им это и удалось бы, однако все они с самого начала хотели, лелеяли в сердце тайную надежду, в которой никто не признавался, самим посмотреть бой. Именно так они и поступили. Впоследствии Джордж был этим доволен. Тот вечер стал для них историческим в некотором странном, трогательном, не поддающемся точному определению смысле, в Америке сделать его таким могут только бой профессиональных боксеров или популярная песня, они пробуждают с поразительной яркостью массу воспоминаний, которые в противном случае стали бы тусклыми, расплывчатыми эпизодами полузабытого прошлого.
Когда до начала встречи оставался час и даже когда уже начались предварительные бои, все они ожесточенно спорили в гостиной своей квартиры. Каждый обвинял других в том, что их замысел не удался. Каждый яростно отрицал, что собирался от него отказываться. Сквозь этот взволнованный гомон слышался запальчивый голос Джима, заверявшего, что по-прежнему намерен продать билет, что пойдет на Поло Граундз только ради спекуляции, что остальные при желании могут идти на попятный, но свой билет он продаст, даже если это будет его последнее деяние в жизни.
Однако чем больше Джим спорил и доказывал, тем меньше верили ему остальные; и чем больше кричал, тем больше терял уверенность. Все пререкались, спорили, обвиняли и отрицали до последней минуты, о приближении которой догадывались. И в конце концов она наступила. Джим внезапно умолк посреди горячего спора с самим собой, поглядел на часы, обеспокоенно выпалил проклятие, а потом, глянув на остальных, сказал с добрым хрипловатым смешком:
– Ну все, ребята. Кто идет со мной смотреть эту встречу?
Это было замечательно. И было тем самым характерным для них всех безрассудством и неразумием: они вечно строили грандиозные планы, проекты, делали торжественные заявления, а потом в последнюю минуту под воздействием порывов и эмоций отказывались от них. Исключения не представлял и Джим Рэндолф. Неразумные порывы постоянно губили его лучшие замыслы.
Теперь, когда время пришло, когда все отказались от своего плана и наконец откровенно признались в своих намерениях, они отправились на Поло Граундз радостно, торжествующе. И смотрели бой. Сидели они порознь. Билеты у них были в разные секции трибун. Джордж сидел в верхнем ряду за третьей базой. Квадрат огороженного канатами брезента в центре поля находился далеко, его окружала громадная, ошеломляющая масса лиц. Однако у Джорджа видение всей сцены даже впоследствии оставалось поразительно близким и ярким.
Джордж увидел легкие завихрения в толпе, когда боксеры и секунданты шли к рингу, потом услышал громкий рев, усилившийся, когда они пролезали между канатами. В облике молодого Дэмпси было нечто жуткое. Сквозь рев и волнение громадной толпы Джордж ощущал шедшие от него токи свирепости и нервного напряжения. Дэмпси не мог сидеть спокойно. Он подскочил с табурета, попрыгал взад-вперед, ухватился за канат и несколько раз присел, нервничающий, норовистый, как скаковая лошадь.
Потом боксеров вызвали на середину ринга для последних указаний. Фирпо шел флегматично, халат туго облегал его массивные плечи, густая грива грубых черных волос поблескивала, пока он стоял там, насупившись. Прозвище ему дали удачно. Он поистине напоминал угрюмого быка в человеческом облике. А Дэмпси не мог стоять спокойно. Он нервозно переминался и, отвернувшись чуть в сторону, глядел в пол, не встречаясь взглядом с угрюмыми, флегматичными глазами Фирпо.
Получив указания, боксеры разошлись по углам. Халаты с них сняли. Дэмпси прогнулся и быстро присел у канатов. Ударил гонг, и противники вышли из углов.
То была не спортивная встреча, не запланированное соперничество за чемпионский титул. То была некая фокусная точка времени, своего рода концентрация всей нашей напряженности, безрассудной скорости тех лет, жестокая, безжалостная, свирепая, быстрая, ошеломляющая, как Америка. Увиденный таким образом бой подытожил и собрал в фокус целый период в жизни страны. Длился он шесть минут. Окончился едва ли не до того, как начался. В сущности, зрители и не уловили его начала. Бой взорвался перед ними.
С этого мгновения битва бушевала по всему рингу с такой неистовой скоростью, с такими внезапными, разительными поворотами колеса фортуны, что зрители потом оказались в недоумении, в растерянности, никто толком не понимал, что произошло. Толпа бушевала, сотня тысяч голосов повышалась в споре. Никто толком не знал, сколько было нокаутов, сколько раз падал Фирпо под сокрушительными ударами кулаков Дэмпси или сколько времени Дэмпси находился за пределами ринга, когда пролетел от удара Фирпо между канатами. Кто-то говорил, что нокаутов было семь, кто-то – девять, кто-то – четыре. Одни злобно утверждали, что Дэмпси оказался выбит с ринга больше чем на пятнадцать секунд, что счет начали с запозданием, что Фирпо лишили заслуженной победы. Другие – что Дэмпси грубо нарушал правила, что рефери дозволял ему наносить жестокие запрещенные удары.
То была отнюдь не искусная демонстрация боксерского мастерства или стратегии. То было сражение двух диких животных, каждый стремился уничтожить противника любыми средствами, любыми способами, как можно скорее. В конце концов наиболее ярким из того калейдоскопического мельтешения неистовых образов осталось воспоминание о черной, подвижной голове Дэмпси, его зубах, оскаленных в жестокой усмешке, невероятных силе и быстроте его сокрушительных ударов и звуках ударов, таких молниеносных, что глаз не успевал их разглядеть. Он казался клепальной машиной в человеческом облике. Сквозь жуткий рев и беснование толпы слышались размеренные бах-бах-бах его ударов, наносимых со скоростью пули. Громадный бычище вновь и вновь падал под ударами этих со свистом рассекающих воздух перчаток, словно подстреленный. Да он и был подстрелен. Выглядел и вел себя так, как человек с пулей в мозгу. На миг, на какую-то долю секунды поднимался. А потом не падал, оседал, словно его толстые ноги подламывались. Выглядел он недоумевающим, ошеломленным, угрюмо-злобным, как озадаченный бык.
Но внезапно, словно озадаченный и разозленный бык, он ринулся в атаку. Нанес Дэмпси жуткий удар правой, от которого тот отлетел к канатам, потом снова бросился на него и выбил промеж них с арены. И покуда толпа бесновалась, Фирпо походил на торжествующего быка, который напрочь изгнал противника и заполучил всю арену в свое распоряжение. Дэмпси пролетел между канатами, будто сломанная кукла. Репортеры оборонительно вскинули руки. Дэмпси грохнулся среди пишущих машинок и тут же, движимый инстинктом боевого животного, хрипло пробормотал: «Поднимите меня на ринг!».
Его подняли и протолкнули между канатами. С остекленелыми глазами он заковылял, шатаясь, как пьяный. Вошел в клинч и отчаянно уцепился за противника; мозг его прояснился, бой начался снова – опять раздалось клепальное бах-бах-бах его беспощадных кулаков. Бык ошеломленно зашатался и вновь осел, будто изломанная соломинка.
По сути дела все было кончено в первом раунде, длился раунд три минуты, однако напряженность его достигла такой фокальной концентрации, что, как уверяли впоследствии зрители, минуты эти показались им часами. Во втором раунде была окончательно поставлена точка. Убийца научился осторожности. На сей раз он вышел из угла, осмотрительно закрывая пострадавшую челюсть плечом. И тут все было кончено. Громадный бык против таких уловок был безоружен. Опустив голову, он пошел в наступление. Клепальщик разделался с ним.
В тот вечер город взволнованно бурлил. Словно бы началась война и было объявлено о всеобщей мобилизации. Джим Рэндолф, Монти Беллами, Харви Уильяме, Перси Смид и Джордж после боя встретились у одного из выходов и отправились в центр. Когда они пришли туда, исход встречи был там уже известен. Бродвей и треугольное пространство перед Таймс-билдингом заполняла шумная толпа возбужденных, толкущихся, яростно спорящих людей. Джордж никогда еще не видел ничего подобного. Все это было неистово, отчаянно волнующим, но и зловещим.
Толпа состояла главным образом из мужчин бродвейского пошиба, мужчин с лисьими физиономиями, лихорадочно блестящими глазами, с чертами лиц, на которых отпечатались жестокость и хитрость, из растленных, преступных ночных призраков, порождений особого местоположения, своеобразной атмосферы, нездоровых, отвратительных миазмов ночной жизни города с ее порочностью и преступностью. Их разнузданная ярость была поразительной. Они рычали, огрызались, злобились друг на друга, будто стая дворняг. Слышались сиплые, разнузданные голоса, злобное ворчание, обвиняющее и недоверчивое, с ненавистью и выводящим из себя отвращением, с грязными, непристойными фразами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.