Электронная библиотека » Томас Вулф » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Паутина и скала"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:44


Автор книги: Томас Вулф


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 50 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Нет! – запальчиво выкрикнул Джерри Олсоп, лицо его раскраснелось от гнева и волнения. – Нет! – снова крикнул он и возмущенно потряс головой. – Если ты называешь это сентиментальным, то сам не знаешь, что говоришь! Ты совершенно за путался. И даже не понимаешь, чего добивается Диккенс!

Тут поднялся невообразимый шум, больше десятка гневных, насмешливых голосов пытались заглушить бунтовщика, который, но мере того как противодействие нарастало, лишь кричал еще громче; и так продолжалось, пока соперники не запыхались и весь юродок из множества окон громко не потребовал тишины.

Завершилось все тем, что Олсоп, бледный, но добродетельный, в конце концов восстановил тишину и сказал:

– Мы все старались быть тебе друзьями, старались выручить тебя. Раз не понимаешь этого, можешь не общаться с нами. Мы все видели, куда ты катишься… – продолжал он дрожащим голосом; и Джордж, доведенный этими словами до бешенства и полного бунта, исступленно выкрикнул:

– Да, качусь – качусь, черт возьми! Укатился! – И выбежал из комнаты, держа под мышкой потрепанный том.

Волнение поднялось снова, преданные сторонники собрата, вокруг уязвленного вождя. Итог произошедшего, когда шум гюбных одобрений поутих, был подведен в заключительных слювах Олсопа:

– Он сущий осел! Учинил склоку, иначе не скажешь! У меня была какая-то надежда, но он выставил себя сущим ослом! Не возитесь с ним больше, он того не стоит!

Этими словами была поставлена последняя точка.


– Добывай факты, брат Уэббер! Добывай факты!

Четырехугольная голова Сфинкса, выбритая, щекастая, серовато-желтая; неприятный, сухой рот, скривленный в угрюмой насмешке; негромкий скрипучий голос. Он неподвижно сидел, иронически глядя на студентов.

– Я исследователь! – объявил он наконец. – Я добываю факты.

– А что потом делаете с ними? – поинтересовался Джордж.

– Разбираюсь в них и добываю другие, – ответил профессор Рэндолф Уэйр.

Его вялое, ироничное лицо с тяжелыми веками выражало удовольствие восторженно-удивленными взглядами студентов.

– Есть ли у меня воображение? – спросил он. И покачал головой в категорическом отрицании. – Не-ет, – протянул он с ворчливым удовлетворением. – Есть ли у меня литературный талант? Не-ет. Мог бы я написать «Короля Лира»? Не-ет. Больше ли у меня ума, чем у Шекспира? Да. Знаю ли я английскую литературу лучше, чем принц Уэльский? Да. Знаю ли об Эдмунде Спенсере больше, чем Киттридж, Мэнли и Сентсбери вместе взятые? Да. Мог бы я написать «Королеву фей»? Не-ет. Мог бы написать докторскую диссертацию о «Королеве фей»? Да.

– Видели вы когда-нибудь диссертацию, которую стоило бы читать? – спросил Джордж.

– Да, – последовал категорический ответ.

– Чью же?

– Свою собственную.

Студенты восторженно завопили.

– В таком случае, какая польза от фактов? – спросил Джордж.

– Они не дают человеку размякнуть, – сурово ответил Рэндолф Уэйр.

– Но факт сам по себе неважен, – сказал Джордж. – Он всего-навсего проявление идеи.

– Завтракал ты, брат Уэббер?

– Нет, – ответил Джордж. – Я всегда ем после занятий. Чтобы разум был бодрым и активным.

Класс захихикал.

– Твой завтрак факт или идея, брат Уэббер? – Уэйр бросил на Джорджа суровый взгляд. – Брат Уэббер получил пятерку по логике и завтракает в полдень. Он думает, что приобщился к божественной философии, но ошибается. Брат Уэббер, ты много раз слышал полуночные колокола. Я сам видел тебя под луной, неистово вращающим глазами. Тебе никогда не стать философом, брат Уэббер. Ты приятно проведешь несколько лет в аду, добывая факты. Потом, возможно, станешь поэтом.

Рэндолф Уэйр был весьма замечательной личностью – большим ученым, верующим в дисциплину формальных исследований. Научным прагматиком до глубины души: верил в прогресс, облегчение участи человека и говорил о Фрэнсисе Бэконе – в сущности, первом американце – со сдержанной, но страстной премудростью.

Джордж Уэббер впоследствии вспоминал его – седого, бесстрастного, ироничного – как одного из самых странных людей, которых знал когда-либо. Странным было все. Уроженец Среднего Запада, он учился в Чикагском университете и знал об английской литературе больше, чем оксфордские ученые. Казалось странным, что человек в Чикаго взялся за изучение Спенсера.

Рэндолф Уэйр был в высшей степени американцем – казалось, даже предзнаменовывал будущее. Джордж редко встречал людей, способных так полно и умело использовать свои возможности. Он был замечательным преподавателем, способным на поразительные плодотворные новшества. Однажды он заставил класс на занятиях по письменной практике писать роман, и студенты с кипучим интересом принялись за работу. Джордж трижды в неделю, запыхавшись, врывался в класс с новой главкой, написанной на бумажных пакетах, конвертах, случайных клочках бумаги. Рэндолф Уэйр сумел донести до них сокрытое очаро-мание поэзии: холодная величественность Мильтона стала полниться жизнью и ярким колоритом – в Молохе, Вельзевуле, Сатане – без вульгарности или нелепости, он помог им разглядеть среди людей того времени множество хитрых, жадных, злобных. И, однако же, Джорджу всегда казалось, что в этом человеке есть некая трагично пропадающая попусту сила. В нем таились сильный свет и некое сокрытое сияние. Казалось, он с нарочитым фанатизмом зарылся в мелочах. Несмотря на свои великие силы, он составлял антологии для колледжей.

Но студенты, толпившиеся вокруг него, ощущали чуткость и красоту под этой бесстрастной, ироничной маской. Однажды Джордж, придя к нему домой, застал его за пианино, с распрямленным грузным телом, с мечтательным, как у Будды, желто-серым лицом, пухлые пальцы со страстью и мудростью извлекали из инструмента великую музыку Бетховена. И Джордж вспомнил, что Алкивиад сказал Сократу: «Ты как Силен – снаружи толстый, некрасивый, но таишь внутри фигуру юного прекрасного божества».


Несмотря на бесконечную болтовню выдающихся педагогов того времени о «демократии и руководстве», «идеалах служения», «месте колледжа в современной жизни» и так далее; реальности в направлении того «образования», которое получил Джордж, было маловато. Это не значит, что не было совсем. Была, разумеется – не только потому, что реальность есть во всем, но и потому, что он соприкоснулся с искусством, литературой и несколькими замечательными людьми. Большего, пожалуй, и ждать нельзя.

Было бы несправедливостью сказать, что до подлинной ценности этого, прекрасного и бессмертного, он вынужден был «докапываться» сам. Это неверно. Он познакомился со многими молодыми людьми, похожими на него, и этот факт был «прекрасен» – множество молодых людей были заодно, они не знали, куда идут, но знали, что идут куда-то.

Вот что получил Джордж, и это было немало.

13. СКАЛА

Лет пятнадцать или больше назад (по тем меркам, которыми люди измеряют с помощью созданных их изобретательностью приборов неизмеримую вселенную времени) в конце прекрасного, жаркого, ясного, свежего, благоуханного, ленивого дня, обладающего изнуряющим зноем тело, кости, жилы, ткани, дух, реки, горы, равнины, ручьи, озера, прибрежные районы Американского континента, одинокие наблюдатели на равнинах штата Нью-Джерси могли видеть поезд, приближавшийся с огромной скоростью к той легендарной скале, тому кораблю жизни, той многолюдной, многобашенной, взмывающей к небу цитадели, которая носит чудесное имя Остров Манхеттен.

Действительно, в ту минуту один из одиноких ловцов лангустов, которые занимаются своим любопытным промыслом в это время года по всей площади болот, характерных для того района иью-джерсийского побережья, поднял обветренное, морщинистое лицо от сетей, которые чинил перед вечерней ловлей, и, глянув на неистово мчавшийся мимо с грохотом поезд, повернулся и спокойно сказал сидевшему рядом загорелому юноше:

– Курьерский.

Юноша, глянув в ответ на отца такими же голубыми, безучастными глазами, так же спокойно спросил:

– Идет по расписанию, папа?

Старик ответил не сразу. Он сунул узловатую, обветренную руку в карман горохового цвета куртки, пошарил там, достал огромные серебряные часы с компасом, фамильную ценность трех поколений ловцов лангустов. Задумчиво поглядел на них.

– Да, парень, – равнодушно ответил он. – По расписанию – или почти. Пожалуй, немного опоздает.

Но большой поезд уже промчался с ураганным шумом и скоростью. Шум затих, оставя болота извечным крикам чаек, низкому гудению огромных комаров, унынию, погребальным кострам горящего мусора, одинокому ловцу лангустов и его юному сыну. Несколько секунд они равнодушно глядели вслед уносящемуся поезду. Потом вновь принялись чинить сети. Близился вечер, с ним – полный прилив, а с приливом – лангусты. Все оставалось неизменным. Поезд появился, прошел, исчез, и над равниной, как всегда, нависал невозмутимый лик вечности.

В поезде, однако, была иная атмосфера, своеобразное пробуждение надежд и ожиданий. На лицах пассажиров можно было разглядеть отражения всех чувств, которые обычно вызывает конец долгого путешествия: у кого – сосредоточенной готовности, у кого – пылкой нетерпеливости, у кого – опасливого беспокойства, А на лице одного из них, юноши двадцати с небольшим лет, отражались надежда, страх, томление, ликование, вера, убежденность, предвкушение и поразительное осознание, которые испытывал каждый юноша на земле, приближаясь к чудесному городу. Хотя остальные люди в вагоне, уже деятельные, суетливые, занимались приготовлениями к концу пути, юноша сидел у окна, словно погруженный в грезы, восторженный взор его был прикован к проносящимся мимо пустынным болотам. Ни одна подробность пейзажа не ускользала от его жадного внимания.

Поезд мчался мимо клеевой фабрики. Молодой человек, словно бы хмельной от восторга, упивался ее зрелищем. Радостно смотрел на высокие дымовые трубы, блестящие окна, мощные печи. Потянуло едким запахом горячего клея, и юноша стал жадно вдыхать его.

Поезд пронесся по мосту через извилистый заливчик бесконечного всепоглощающего моря, неподвижный, как время, густо подернутый неподвижной зеленью; совершенная красота его навсегда запала в разум и сердце молодого человека.

Он поднял взгляд, как некогда покорители Запада поднимали взгляды на сияющие бастионы гор. Перед ним по краям болота вздымались гордые вершины Джерси-Сити, неизменно встречающего путешественника тлением своих мусорных куч – вершины, гордо вздымающиеся над первозданностью этих унылых болот знаменем стойкости человека, символом его силы, свидетельством несокрушимого духа, которое вечно пылает громадным факелом в этой пустыне, противопоставляя потемкам слепой природы картину его свершений – высоты Джерси-Сити, сияющие вечным празднеством.

Поезд мчался под вершины гордого зубчатого холма. Холм окутывал его, поезд с грохотом входил в тоннель. В вагоне вдруг стало темно. Поезд нырнул под широкое русло неустанной реки, и у молодого человека заложило взволнованно настороженные уши.

Он повернулся и взглянул на попутчиков. Увидел на их лицах изумление, а в сердцах уловил нечто такое, чего никому не постичь; и сидя в немом остолбенении, услышал два голоса, два негромких голоса жизни, голоса двух безымянных слагаемых жизни, мужчины и женщины.

– Черт возьми, ну и рад же я буду вернуться домой, – негромко сказал мужчина.

Женщина несколько секунд молчала, потом так же негромко, однако до того выразительно, проникновенно, что молодой человек никогда этого не забудет, ответила:

– Вот-вот.

И только. Но как ни просты были эти слова, они запали ему в сердце своим лаконичным выражением хода времени и горькой краткости человеческих дней, всей спрессованности истории его трагического удела.

Пораженный этой несказанной красноречивостью, он услышал над ухом другой голос, мягкий, негромкий, настоятельный, сладкий, как медвяная роса, и вдруг с изумлением осознал, что слова эти адресованы ему, и только ему.

– Собираетесь выходить, босс? – произнес мягкий голос. – Подъезжаем. С вещами помочь?

Молодой человек повернулся и взглянул на проводника-негра. Потом легонько кивнул и спокойно ответил:

– Я готов. Да, ничего не имею против.

Поезд уже замедлял ход перед станцией. Серые сумерки вновь сочились в окна. Состав вышел из тоннеля. По обеим сторонам пути тянулись старые многоэтажные дома, таинственные, как время, и древние, как человеческая память. Молодой человек глядел в окно, куда только достигал взгляд, на все эти ярусы жизни, на бесчисленные ячейки жизни, на окна, комнаты, лица непреходящего, вечного города. Они нависали над ним в своем древнем молчании. Отвечали ему взглядом. Он глядел в их лица и молчал. Жители большого города, опершись на вечерние подоконники, смотрели на него. Смотрели из бойниц в древних кирпичных стенах. Смотрели безмолвно, но пристально сквозь старинные застиранные шторы. Сквозь развешенные простыни, сохнущее белье, сквозь ткань бесценных неведомых гобеленов, и молодой человек понимал, что сейчас все обстоит так, как обстояло всегда и будет обстоять завтра и вовеки.

Однако поезд окончательно замедлял ход. Появились длинные бетонные языки, лица, человеческие фигуры, бегущие силуэты. И все эти лица, силуэты, фигуры не проносились за окнами, а оставались видны из подтягивающегося к остановке поезда. Заскрежетали тормоза, поезд чуть дернулся, и на миг воцарилась полная тишина.

В этот миг молодой человек испытал ужасающее потрясение. Он был в Нью-Йорке.


На свете нет более правдивой легенды, чем о парне из захолустья, простачке-провинциале, впервые приехавшем в большой город. Опошленная повторениями, спародированная и представленная в комическом виде дешевой беллетристикой и фарсом водевильного юмора, она тем не менее представляет собой историю одного из самых потрясающих и значительных событий в жизни человека и жизни страны. Она нашла вдохновенных, великолепных повествователей в Толстом и Гете, Бальзаке и Диккенсе, Филдинге и Марке Твене. Она нашла прекрасные образцы во всех артериях жизни, в Шекспире и Наполеоне. И большие города мира изо дня в день непрестанно снабжаются, пополняются, обогащаются этой жизненной силой нации со всеми страстью, стремлением, пылкостью, верой и ярким воображением, какими только может обладать юность или какие только может вместить в себя человек.

Ни одному горожанину никогда не понять, что для такого, как Джордж Уэббер, родившегося в захолустье, выросшего в провинции, где людям негде развернуться, представляет собой большой город. Мысль о нем зарождается в отдалении, в тишине, в детстве; он вырастает в воображении подростка до облаков; он записан в сердце юноши, словно прекрасная легенда пером из ангельского крыла; он живет и пламенеет в сердце и духе со всей непреходящей фееричностью волшебной страны.

Поэтому, когда такой человек впервые приезжает в огромный город – но как можно говорить о приезде впервые, когда, по сути дела, этот огромный город находился в нем, заключен в его сердце, возведен во всех сияющих мысленных образах: это символ его надежд, воплощение его пылких желаний, венец, твердыня всего, о чем он мечтал, что жаждал, предполагал получить от жизни? В сущности, приезда в большой город для такого человека нет. Он повсюду носит этот город с собой и когда наконец вдыхает его воздух, ступает ногой на его улицу, глядит вокруг на вершины городских домов, на мрачный нескончаемый поток городских лиц, ощупывает себя, щиплет, дабы убедиться, что он в самом деле здесь, – то неизменно возникает вопрос, в ошеломляющей сложности которого надо разбираться проницательным психологам, чтобы понять, какой город настоящий, какой город он обрел и видит, какой город на самом деле здесь для этого человека.

Потому что этот город миллионнолик, и как, по справедливому утверждению, никто из двух людей не может знать, что думает другой, видит другой, говоря о «красном» или «синем», так никто не знает и что имеет в виду другой, говоря о городе, который видит. Ибо видит он тот, что привез с собой, что заключен в его сердце; даже в тот безмерный миг первого восприятия, когда впервые воочию видит город, в тот потрясающий миг окончательного осознания, когда город наконец воздействует на его разум, никто не может быть уверен, что город, который видит этот человек, подлинный, поскольку в краткий миг узнавания возникает совершенно новый, воспринимаемый разумом, но сформированный, окрашенный, пронизанный всем, что он думал и чувствовал, о чем мечтал раньше.

Мало того! Существует множество других мгновений, случайных, мимолетных событий, которые формируют этот город в сердце юноши. Это может быть мерцающий свет, хмурый день, листок на кусте; может быть первый мысленный образ городского лица, женской улыбки, ругательство, полурасслышанное слово; может быть закат, раннее утро или поток машин на улице, клубящийся столб пыли в полдень; или то может быть апрель и песни, которые пели в том году. Никто не знает, только это может быть нечто случайное, мимолетное, как все названное, в слиянии с глиной и соснами, с атмосферой юности, с местом, домом и жизнью, от которых оторвался, и все это, отложившееся в памяти, складывается в видение города, которое человек привозит туда в своем сердце.


В тот год их было пятеро. Джим Рэндолф и Монти Беллами, южнокаролинец Харви Уильяме, его друг Перси Смит и Джордж Уэббер. Они жили в квартире, которую сняли на Сто двадцать третьей стрит. Дом стоял на склоне холма, тянущегося от Мор-нингсайда к Гарлему; место это находилось у самого края большого Черного Пояса, так близко, что границы переплетались – улицы делились на черные и белые. То был невзрачный многоквартирный дом, каких полно в том районе, шестиэтажное здание из спекшегося желтого, довольно грязного кирпича. Вестибюль его был разукрашен с чрезмерной броскостью. Пол был кафельным, стены от пола до середины покрывали плиты мрамора с прожилками. По бокам находились ведущие в квартиры двери, обитые раскрашенной поддерево жестью, с маленькими золотистого цвета номерами. В глубине вестибюля находились лифт, и по ночам угрюмый, сонного вида негр, а днем «управляющий» – итальянец, ничего не носивший поверх рубашки, трудолюбивый, добродушный мастер на все руки, – он производил ремонт, топил печи, чинил водопровод, знал, где купить джина, любил спорить, протестовать, но был добрым. Спорщиком он был неутомимым, и они вечно с ним пререкались просто затем, чтобы послушать пересыпанную итальянскими словами речь, потому что очень любили этого человека. Звали его Джо. Они любили его, как на Юге любят людей, забористые словечки, своеобразие личности, шутки, споры и добродушные перебранки – как любят землю и населяющий ее род людской, что является одним из лучших достоинств Юга.

Словом, их было пятеро – пятеро юношей-южан, впервые собравшихся здесь, в этой восхитительной катакомбе, пылких, необузданных, честолюбивых, – и им было весело.

Квартира, в которую из мраморного вестибюля вела правая дверь, шла от фасада в глубь здания и принадлежала к типу, известному как «железнодорожная платформа». Комнат, если считать все, было пять: гостиная, три спальни и кухня. Квартиру из конца в конец пересекал узкий, темный коридор. Это был своего рода тоннель, постепенно темнеющий проход. Гостиная с двумя большими, выходящими на улицу окнами находилась в передней части; это была в сущности единственная сносно освещенная комната. За ней начиналась адская, постепенно сгущающаяся тьма. В первой спальне было узкое окошко, выходящее в проход шириной два фута и открывающее вид на грязную кирпичную стену соседнего дома. В этой комнате стоял густой полумрак, напоминавший атмосферу джунглей в фильмах о Тарзане, или даже скорее о доисторическом человеке, когда он только-только выползает из первозданной грязи. Дальше находилась ванная, ее адскую тьму ни разу не нарушал луч дневного света; за ней другая спальня, идентичная первой во всех отношениях, вплоть до освещенности; потом шла кухня, чуть более светлая, так как была попросторнее и с двумя окнами; а в самом конце находилась последняя спальня, лучшая, поскольку была угловой, с окном в каждой наружней стене. Разумеется, ее, как достойную принца королевской крови, по общему молчаливому согласию отвели Джиму Рэндолфу. Монти Беллами и Джордж занимали следующую, а Харви и его друг Перси третью. Квартплата составляла восемьдесят долларов в месяц и распределялась на всех поровну.

В ванной, где электрическая лампочка отказывалась зажигаться, иллюзия полуночи была полной. Ее усиливали на довольно зловещий и влажный манер постоянное капанье из крана и непрерывное журчание воды в туалете. Они добрый десяток раз пытались избавиться от этих зол; каждый проделывал собственные сантехнические эксперименты. Результаты хоть и свидетельствовали об изобретательности, но не делали особой чести их умелости. Сперва по ночам, когда они пытались уснуть, шум донимал их. Журчание туалета и мерное, громкое капанье из крана в конце концов выводили кого-то из себя, все слышали, как он бранился и поднимался с кровати со словами:

– Черт возьми! Как тут уснуть, если этот проклятый туалет шумит всю ночь!

Затем он плелся по коридору, спускал воду в туалете, снимал крышку с бачка, копался в его механизме, ругаясь под нос, в конце концов клал крышку на место, предоставляя пустому бачку наполняться снова. И с удовлетворенным вздохом возвращался, говоря, что, кажется, на сей раз он как следует починил эту проклятую штуку. Затем снова укладывался в постель, готовясь к блаженному сну, но тут стук капель и выводящее из себя журчание начинались снова.

Но то была едва ли не худшая из их бед, и они вскоре к этому привыкли. Правда, две спальни были до того маленькими, тесными, что там оказалось невозможно установить две односпальные койки и пришлось водружать одну на другую, как в спальнях колледжа. Правда и то, что в обеих спальнях было до того темно, что в любое время дня читать газету можно было лишь включив электрический свет. Единственное окно каждой выходило в пыльную вентиляционную шахту, на кирпичную стену соседнего здания. И так как они были на первом этаже, то находились на дне этой шахты. Разумеется, квартплата из-за этого была поменьше. Чем выше обитали жильцы, тем больше у них было света и воздуха, тем дороже им приходилось платить за квартиру. Эта система расценок была восхитительно проста, однако никто из них, приехавших оттуда, где права на атмосферу у всех равные, так и не оправился полностью от удивления новому миру, где даже воздух распределялся за деньги.

Все же они очень быстро привыкли к этому и особого недовольства не испытывали. Даже считали свою жизнь великолепной. У них была квартира, настоящая квартира на легендарном острове Манхеттен. Была своя ванная, пусть из кранов там и текло, своя кухня, где они готовили еду. У каждого был свой ключ, все могли уходить и приходить, когда вздумается.

У них был самый поразительный набор мебели, какой Джорджу только доводилось видеть. Бог весть, где раздобыл ее Джим Рэндолф. Он был душой их общества, их главой дома, их вождем. Джордж поселился там на год позже Джима и поэтому застал квартиру уже меблированной. У них было два шифоньера в лучшем грэнд-рэпидском стиле, с овальными зеркалами, деревянными ручками на дверцах и лишь местами облупившейся лакировкой. У Джима в спальне стоял настоящий письменный стол, днища двух выдвижных его ящиков были целы. В гостиной находились большое мягкое кресло со сломанной пружиной, длинная кушетка с вылезающей набивкой, старое кожаное кресло, настоящее кресло-качалка с треснувшим плетеным сиденьем, книжный шкаф с несколькими книгами и застекленными дверцами, которые дребезжали, а в дождливую погоду иногда не хотели раскрываться, наконец – самое замечательное из всего – настоящее пианино.

Инструменту этому пришлось хлебнуть лиха. Судя по виду и звучанию, он долго служил в бурлесках. Клавиши слоновой кости пожелтели от старости, корпус красного дерева хранил на себе, царапины от сапог и ожоги от окурков множества сигарет. Некоторые клавиши не отзывались на прикосновение, многие издавали неприятный звук. Но что из того? Это было пианино – их пианино, – самое настоящее, в гостиной их великолепной, роскошной пятикомнатной квартиры в северной части легендарного острова Манхеттен. Они могли развлекать там гостей. Могли приглашать туда приятелей. Могли там есть и пить, петь и смеяться, устраивать вечеринки, тискать девиц и играть на своем пианино.

Играть на нем, собственно говоря, мог только Джим Рэндолф. Играл он очень плохо и вместе с тем замечательно. Многие ноты пропускал, на других фальшивил. Однако его сильные пальцы колотили по клавишам с несомненным чувством ритма. Слушать, как играет Джим, было приятно, потому что приятно было видеть и сознавать, что играет он. Бог весть где Джим выучился этому. То было одно из его многочисленных достоинств, которые он приобрел в странствиях по свету и которые включали в себя способности пробежать сто ярдов меньше чем за одиннадцать секунд, послать ударом ноги мяч на восемьдесят метров, метко стрелять из винтовки, ездить верхом, умение немного говорить по-испански, итальянски и французски, поджарить бифштекс или цыпленка, испечь пирог, вести судно, печатать на машинке – и подцепить девчонку когда угодно и где угодно.

Джим был намного старше остальных. Тогда ему было уже под тридцать. И легенда все еще окружала его. Видя, как он идет по комнате, Джордж всякий раз вспоминал его на футбольном поле. Несмотря на возраст, он был поразительно юным, импульсивным, подверженным порывам гнева, энтузиазма, сентиментальности, капризности и безрассудства, словно мальчишка.

Но если этот мужчина был во многом мальчишкой, то и мальчишка был мужчиной в неменьшей степени. Джим держал остальных под доброжелательной, но строгой властью, и все они смотрели на него снизу вверх, беспрекословно признавали его своим вождем не из-за нескольких лет разницы в возрасте, а потому, что он во многом казался зрелым, взрослым человеком.


Чего хочется молодому? Где основной источник того дикого неистовства, что бурлит в нем, что вечно торопит, подгоняет, подхлестывает его, подрывает его силы и развеивает его замысел вихрем множества внезапных, хаотических побуждений? Люди постарше и посдержанней, научившиеся жить без напрасной траты сил, без метаний, думают, что знают причину сумбурности и хаоса жизни молодого человека. Они научились тому, что им было доступно, научились, чтобы идти своим единственным путем через множество изменчивых расцветок, тонов, каденций жизни, чтобы четко, со спокойным сердцем тянуть свою единственную нить по огромному лабиринту меняющихся условий и противоречивых интересов, из которых и состоит жизнь, – и потому говорят, что причина сумбурности, бесцельности, сумасбродности жизни молодого человека в том, что он «не нашел себя».

Тут, возможно, люди постарше и посдержанней правы по своим меркам, однако этим приговором жизни молодых они, в сущности, произносят более суровый, более беспощадный приговор самим себе. Заявляя, что некий молодой человек «еще не нашел себя», эти люди, в сущности, говорят, что он не потерял себя, как они. Люди часто говорят, что «нашли себя», когда на самом деле загнаны в колею грубой принудительной силой обстоятельств. Они говорят о спасении своей жизни, хотя просто-напросто слепо идут случайным путем. Они забыли свои жизненные устремления и всю веру, надежду, непоколебимую уверенность мальчишки. Забыли, что под всеми очевидными потерями, растратой сил, хаосом и беспорядочностью жизни молодого человека сокрыты главная цель и единая вера, которые сами они давно уже утратили.

Что делает молодой человек – здесь, в Америке? Как живет? Каковы колорит, уклад, сущность его жизни? Как он смотрит, чувствует, действует? Что представляет собой история его дней – то тайное неистовство, которое пожирает его, – сущность и центр его единой веры – рисунок и ритм его единственной жизни?

Все мы знаем, что представляет она собой. Мы жили с нею каждый миг, знаем ее каждым атомом наших костей, крови, мозга, мышц, чувств. Это знание нерастворимо входит в субстанцию наших жизней. Мы распознаем его мгновенно не только в себе, но и в тысячах людей вокруг – знакомое, как земля, по которой ступаем, близкое, как наше сердце, несомненное, как свет утра. И, однако, никогда не говорим о нем. Не можем. Не в состоянии.

Почему? Потому что молодые люди этой страны не являются, как часто о них говорят, «потерянным» племенем – они еще не открытое племя. И вся тайна, наука, знание, как открыть его, заключена в них самих – они сознают это, чувствуют, носят в себе – и не могут высказать.

Джордж Уэббер быстро понял, что, пожалуй, именно здесь, в этом железногрудом городе, подходишь ближе всего к этой загадке, являющейся наваждением и проклятием для всей страны. Этот город – место, где люди постоянно ищут свою дверь, где обречены вечно блуждать. Для Нью-Йорка это более справедливо, чем для всех других мест. Этот город большей частью чудовищно безобразен, однако запоминается как место, обладающее величественной, потрясающей красотой; это место вечной жажды, однако люди считают, что цель их жизни будет здесь с блеском достигнута, жажда утолена.

Ни в одном месте мира жизнь одинокого парня, провинциала, которого повлекло на север манящее сияние мечты, не может быть более пустой, более скучной, более безуспешной и неуютной. Жизнь его – это метро, спертый воздух, запах горелой стали, скука и застарелая вонь дешевой комнатушки в квартире какой-нибудь «славной парочки» на Сто тридцатой стрит или, может, радость восьмидесятидолларовой квартиры в Бруклине, на севере Манхеттена или в Бронксе, которую он снимает еще с тре-мя-четырьмя молодыми людьми. Здесь они «могут делать все, что вздумается», это стремление приводит к субботним вечеринкам, дешевому джину, дешевым девицам, возбужденным бессвязным речам, и, возможно, случайному безрадостному пьяному соитию чуть ли не прилюдно.

Если у юноши серьезные устремления, если он собирается «измениться к лучшему», то существуют огромное безлюдье Публичной библиотеки, билеты по сниженным ценам у Грея, место на балконе театра, где идет пьеса, которую весьма хвалили и которую смотрят все интеллектуалы, или серая скука на воскресном концерте в Карнеги-Холле, набитом посредственными, надменного вида музыкантами с шелковистыми усиками, которые шипят в темноте, как змеи, когда исполняются произведения ненавистного композитора; или, наконец, музей «Метрополитен».

Почти во всех попытках вести упорядоченную жизнь в этом юроде есть что-то фальшивое, напускное. Когда входишь в аккуратную маленькую квартирку молодого человека или юной супружеской пары и видишь на аккуратных, ярко раскрашенных полках аккуратные ряды книг – маленькие плотные квадратики книг серии «Эвримен» и «Современная библиотека», Д. Г.Лоуренса, «Будденброков», Кэбелла, иллюстрированное издание «Острова пингвинов», затем несколько французских книг в бумажных обложках, Пруста, Жида и так далее, – чувствуешь смущение и неловкость; в этом есть что-то обманное. Точно так же чувствуешь себя в домах богатых, живут ли они в «очаровательном домике» на Девятой стрит или в огромных квартирах на Парк-авеню.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации