Текст книги "Финита ля трагедия"
Автор книги: Вадим Зеликовский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Не привыкла я, юноша, откупаться. И вам не советую. Господь откупов не любит. За все платить следует, а не откупаться. Откупаться оно всегда дороже выходит. Раз откупишься, другой, а там, глядишь, кредит у Господа иссяк и уж платить-то нечем…
Халимошкин со вниманием выслушал Заратустру, но так в ее речах с пьяных глаз ничего и не понял.
«Это они свою образованность показать хочут…» – пробурчал он себе под нос еще со школы застрявшую в голове фразу.
Мокрые театральные люди, отбиваясь от дьявольской свиты, с хохотом выбирались из бассейна. Там уже их ждала Наденька с огромным подносом, на котором в больших пивных кружках пенился ледяной «квасок», Каждого окрещенного заставляли выпить всю кружку до дна. Актеры, надо отдать им должное, лицом в грязь не ударили. А когда Заратустра, пивавшая за свою нелегкую жизнь и неразбавленный спирт стаканами, пригубила большую половину – моряки прямо-таки эауважали их всех.
И праздник сразу же покатился по совсем другим рельсам.
«Вот с чего начинать надо было», – с сожалением подумал старпом, впрочем, он утешил себя, что еще не все потеряно. Почувствовав, что сейчас самое время предъявить команде свой сюрприз, он нашел глазами в толпе трех своих молодцев и моргнул им, мол, пора. Те ответили понимающими кивками.
– Товарищи! – взгромоздясь на спасательную шлюпку, заорал старпом. – А сейчас – сюрприз! Наши гости дадут для команды праздничный концерт!
Актеры переглянулись. Ни о каком концерте никто понятия не имел. Но тут из толпы вышли трое сопровождавших таинственные ящики. За прошедшие месяцы к ним привыкли, как к театральному реквизиту, но близко с ними никто так и не сошелся. Они все время держались в тени, особняком, и их даже не научились различать между собой. Ни к чему было.
А вот теперь они вышли и стали перед всеми.
Где взять талант, чтобы описать все дальнейшее? Николай Васильевич, Михаил Афанасьевич, ау, где вы? Но и у них, пожалуй, руки бы опустились. Да вот уж поистине: ни в сказке сказать, ни пером описать. И Гомер бы не взялся. Было нечто апокалипсическое в том, что произошло, ибо трое подошли к предложению старпома, как к партийному поручению, – добросовестно. То есть был и концерт с песнями и плясками, и устные рассказы с юморком, и даже «клубничка» была – все из их жизни, как заказывали…
И от всего этого холодная, скользкая змея ужаса поползла по душам, удушливыми кольцами заплетаясь на горле. И чем больше на импровизированной эстраде входили в раж молодцы, тем мрачнее сгущалась тишина по другую ее сторону. И, казалось, непроглядный смрадный мрак из душ медленно стал переползать на небо и воду. И вот океан, такой ровный и ласковый с утра, взвыл, затрубил, как перед Страшным судом, и сорвавшимся с цепи взбесившимся быком принялся бодать судно своими острыми, жаждущими жертвы рогами.
Сколько времени продолжалась эта неистовая коррида, сказать трудно, да оно и не важно, так как финал был не менее ужасен, чем предшествовавший урагану концерт. В самый разгар Нептуновой вакханалии, когда волны косолапо, по-медвежьи переваливались через палубу, где-то внизу в бездонном чреве трюма раздался взрыв, который расколол корабль пополам, как земля раскалывает надвое упавший с ветки абрикос.
Капитан, одним из первых смытый за борт, еще успел с ненавистью подумать: «Ящики, черт бы их побрал, стервы зеленые, ох, сразу не лежала у меня к ним душа, как только увидел траурную черную надпись на них. «Вильям Шекспир» – надо же… Жуть!»
И тут его накрыла следующая волна.
Глава 11. Робинзоны
…и, нежно поцеловав его, скрылся в чаще. Какое-то время тропа была пуста. Но вот из-за поворота стремительным галопом вынеслась кавалькада. Впереди на взмыленном Тереке гарцевала Наталья Игнатьевна Врубель. Мощный бюст ее, свободный от обычно сковывавших его одежд, рассекал раскаленный воздух, как два мортирных ядра, пущенные одновременно и несущиеся невесть куда, чтобы там взорваться, разрывая и кромсая на куски все живое. И взор у нее был подстать – гордый и беспощадный.
Надо отметить, что Наталья Игнатьевна под экваториальным солнцем расцвела. Ее белое рыхлое, как говаривали раньше на Руси, «крупитчатое» тело покрылось медным загаром и подтянулось. Теперь в нем не было и грамма лишнего веса. Более всего внешне бывший завлит напоминала теперь таитянок с картин Гогена. Только те загадочно-томные в своей массивной неподвижности, а Наталья Игнатьевна, как могучее дерево, долго насильственно притягиваемое к земле и затем внезапно распрямившееся, шумела во всю силу накопившихся в ней соков.
Вслед за нею также с голым, загорелым торсом на белой кобыле скакал Девочка. Вот кого узнать было просто невозможно. Его пришибленность и раболепство отошли в область преданий. Массивный подбородок, обычно тщательно выскобленный и безвольно присутствующий на лице, сейчас был покрыт мужественной трехдневной щетиной и воинственно выдвинут.
Одним словом, своей мужественностью он теперь нисколько не уступал Наталье Игнатьевне. Более того, если внимательно приглядеться к ней самой, то за ее воинственной внешностью можно было теперь разглядеть очень важную перемену: ее пресловутая мужественность заметно уступила место невесть откуда взявшейся женственности.
И во взглядах, которые она нет-нет да и бросала через плечо на неузнаваемого Девочку, было столько нежной преданности и женского восхищения, что казалось – сейчас ее глазами смотрит совсем другой человек.
На Девочке были надеты всего-то трусики, но какие трусики – крошечные, в кружевах, и спереди с хоботком, который, что сразу бросалось в глаза, был явно тесен и кое-где расползался по швам, но носил он эту часть туалета, чего тоже не заметить было невозможно, гордо, как Звезду Героя Советского Союза.
Вслед за ними плечом к плечу галопировали все трое некогда сопровождавших зеленые ящики. Лишенные одежды, они еще более стали походить друг на друга.
Замыкал кавалькаду Лешка Медников – обросший, грязный и с каким-то диким, горящим ненавистью взглядом. Под беспощадным тропическим солнцем его молочно-белое тело выглядело, как ошпаренное кипятком, – красное и в волдырях, которые лопнули и уже начали шелушиться. Более всего сейчас его кожа напоминала кожуру молодого картофеля, ее так и тянуло поскоблить ножом.
В таком порядке они пронеслись мимо того места, где всего несколько минут тому назад Иван Борисович произносил бессмертный монолог, и поскакали дальше. Если бы каким-то чудом удалось на их скачку глянуть с высоты птичьего полета, то выяснилось, что скакать им, собственно говоря, особенно некуда, так как вся жизнь потерпевших кораблекрушение замкнута на крошечном островке посреди огромного океана.
И вот на этом-то, как пишется во всех учебниках географии, участке суши, со всех сторон ограниченном водой, в котором и суши-то было всего четыре-пять километров в диаметре, страсти разгорелись и закипели вулканически.
Дело же заключалось в следующем: взрыв зеленых ящиков, расколовший судно пополам, произвел почти на всех спасшихся одинаковое действие – они утратили память. У актеров «Театра на Стремянке» вся их предыдущая столичная жизнь стерлась из клеток головного мозга начисто; и на покрытый тропическим лесом островок в океане выбросило не мирных, все же как-то воспитанных, порою даже милых и добрых людей, а обладающую хорошо развитыми звериными инстинктами стаю.
И как бы в насмешку от прежней памяти были оставлены лишь перепутавшиеся обрывки монологов и реплик из ролей, когда-то ими игранных.
Скинув тяжкий груз внешних приличий, непосильным бременем давивший на них всю предыдущую жизнь, они взамен обрели свободу, не думая о последствиях, поступать, как в голову взбредет, то есть от чистого сердца. Что и говорить, взрыв расставил все точки над «i», сорвав вместе с одеждой, которую в пылу катастрофы многие не успели на себя натянуть, и маски, которые в той, утраченной теперь жизни так долго принимались за истинные лица.
В этом первобытном, необитаемом оазисе, куда по воле Судьбы занесла их стихия, как оказалось, и то и другое: то есть и одежда и маски – были лишними. Произошла мгновенная переоценка ценностей. На острове всем и обо всех в прямом и переносном смысле слова открылась голая истина.
И одна лишь Заратустра Сергеевна ступила на раскаленный песок, как будто только что вышла из своей московской квартиры. Видимо, не было уже на нашей грешной земле таких взрывов, которые, не уничтожив окончательно, могли бы что-либо поколебать в этой удивительной женщине. Она не только не утратила ни капли своей феноменальной памяти, но и, о чудо! – весь ее гардероб в целости и сохранности прибило к острову.
И теперь она, ни на йоту не изменив своих привычек, ежедневно прогуливалась по берегу океана в белоснежном накрахмаленном платье, в широкополой шляпе и под кружевным зонтиком.
Кипевшие вокруг страсти развлекали ее чрезвычайно. Она с неослабевающим интересом наблюдала в свой лорнет разворачивающуюся перед нею на фоне живописного тропического леса первобытно-шекспировскую фантасмагорию с острым советским душком.
А посмотреть было на что!
Сема Харонский, например, дорвавшись до бесплатных стройматериалов, впервые в жизни не скованный никакими лимитами, строил в натуральную величину Эльсинор. Каким-то образом ему удалось втравить в свою бредовую затею Шпартюка с его подручными. Вероятнее всего, ведущую роль тут сыграл все тот же «квасок». К счастью, Капитоныч оказался в числе спасшихся; а умелец – он и в Африке умелец. Разыскать хлебное дерево было для него делом плевым, а вот с агрегатом пришлось повозиться.
Но трудности не остановили трудолюбивого Капитоныча и уже через неделю жаждущие смогли продегустировать первую партию. «Квасок» из экзотического дерева ничем не уступал своему пшеничному собрату.
Странным образом взрыв сказался на Зюне Ротвейлере. Ироничный, желчный циник, он вместе с памятью утратил чувство юмора. И эта страшная болезнь поразила Зюню до такой степени, что он вполне уверовал в свое высшее предназначение – Богом данную избранность.
В той, прошлой жизни у него был любимый анекдот, который он рассказывал с особым мастерством. Суть же его вкратце такова: «Едут в одном купе поезда дальнего следования еврей и молодой католический патер. Едут уже довольно долго и, естественно, молчат. О чем им, собственно говоря, между собой разговаривать? Но ехать им еще черт знает сколько, и еврей наконец не выдерживает и обращается к своему соседу:
«Я, конечно, прошу прощения, но я вижу, что вы только что закончили свое обучение. Я не ошибся?»
«Нет, – отвечает молодой патер, – не ошиблись…»
«Так у меня будет к вам маленький вопрос, – продолжает еврей. – Вы меня извините, я человек торговый, но мне просто интересно – вот вы молодой патер? Хорошо! Вы год – молодой патер, вы два – молодой патер, а дальше что? Я в смысле перспективы, вы меня понимаете?»
«Понимаю… – отвечает патер. – Но тут все зависит от воли Божьей, и если я буду добросовестно исполнять свои обязанности, а также в своих занятиях богословием достигну известных успехов, я могу через какое-то время стать епископом!»
«Ага, – говорит еврей. Понятно! Значит, вы уже епископ, весь в лиловом. Вокруг вас куча молоденьких аббатов, я в курсе, я читал… Ну, хорошо, вот вы год епископ, два – епископ… А дальше что?»
«Как что? – заволновался тут молодой патер. – Если я и дальше буду самоотверженно трудиться во славу Божью и во благо святой католической церкви и, опять же, если будет на то Его воля, я, в конце концов, могу стать кардиналом!»
«Ага! – говорит еврей. – Кардиналом… Что ж, это уже на худой конец неплохо. Значит, вы уже кардинал, весь в красном… Ришелье… интриги… заговоры… Я в курсе, я читал. Ну хорошо, вот вы год кардинал, два – кардинал… А дальше что?»
«Что? – молодого патера начало трясти. – В конце концов, если конклав меня изберет, я могу стать Папой Римским!»
«Ага! – говорит еврей. Понятно! Папа Римский – это тебе не кот начихал, это уже кое-что получше. Значит, вот вы Папа Римский, весь в белом… Вы один там наверху, непогрешимый, а мы все внизу… Я в курсе, я читал… Ну хорошо, вы год – Папа, вы два – Папа… А дальше что?»
«Дальше?! – взревел тут молодой патер. Вы что, с ума сошли или же смеетесь надо мной? Что же еще может быть дальше? Не могу же я, в самом деле, стать Господом Богом!»
«Вот-вот, – обрадовался еврей, – про что я и говорю: а вот наш один сумел!»
И вот именно на почве старого анекдота Зюня свихнулся.
«Почему, – вполне серьезно спрашивал он, – то, что сумел один наш, не сможет и другой?»
И сам же себе категорично отвечал: «Сможет!»
Весь вопрос уперся в малость – в учеников. Но и тут дело не застопорилось – нашлись.
Первым покаялся Фелочка, за ним старпом. Причем последний потребовал, чтобы над ним совершили обряд крещения. По дремучему своему невежеству он путал его с обрезанием и в одну душу настаивал, чтобы Зюня отсек ему все лишнее, как тот сочтет нужным, хотя бы и под корень. Фелочка в своем фанатизме так далеко не заходил, да и Наденька была категорически против. Во всем остальном он придерживался всех догм, изрекаемых Зюней регулярно. Он даже жен ближних перестал желать, чего ранее с ним никогда не случалось, а ограничился исключительно Наденькой. Но с особенной охотой он подставлял под удар всех желающих левую щеку, в то время когда правая у него начинала опухать.
Но самое удивительное произошло с Мышкиным. Иван Борисович избавился от своего хронического страха и гамлетовских сомнений. Второе его Я, загнанное бытом, советским воспитанием и пагубной привычкой к нескончаемым компромиссам в самый затхлый угол подсознания, гордое, несгибаемое Я от взрыва проснулось. Оно с шумом и треском вырвалось наружу так неожиданно, что оторопевшие коллеги безропотно позволили его обладателю узурпировать два ящика театральных костюмов и весь арсенал оружия, то есть практически всю материальную базу, вынесенную ураганом на необитаемый берег острова. Заодно разбушевавшийся премьер захватил две запаянные десятикилограммовые банки с солеными орешками и четыре упаковки с баночным пивом.
Леночка Медникова, из которой даже взрыв не сумел вытрясти ее любви к Ивану Борисовичу, с восторгом следила за разбойной пугачевщиной учиненной предметом ее обожания. Он, попав в экстремальные обстоятельства, как и положено герою, вел себя, на ее взгляд, именно героически. Впрочем, ничего другого она от него и не ждала. Если бы у нее не были заняты руки банками с орешками и пивом, она бы непременно зааплодировала ему и закричала «Бис!»
Остальные и пикнуть не успели, как они вдвоем, таща за собой награбленное, скрылись в зарослях.
Первым опомнился Лешка Медников.
– Безумие сестры зовет к отмщенью и кровь отца невинная на нем. Коль суд людской над ним не властен, пускай же Бог нас с Гамлетом рассудит, и смерть виновному пошлет! – продекламировал он.
– По коням, господа! – тут же отозвалась Наталья Игнатьевна. – Незрячая Фемида влечет на ратный путь своих питомцев. И пусть наградой храбрым будет не смерть врага, но справедливость!
Вот тут-то из толпы выдвинулся Девочка, тогда еще в семейных трусах в цветочек, и стал плечом к плечу с Натальей Игнатьевной.
– В твоих глазах моя награда! – мужественным голосом произнес он, и упругие желваки заиграли на его тяжелых скулах.
Трое молодцев, сопровождавших ящики, присоединились к отряду молча. Таким образом, на острове открылись военные действия.
Тщетно пытался Сема Харонский заманить в недостроенный еще Эльсинор Ивана Борисовича. Тот сразу настолько одичал, что сама мысль о жизни под крышей не укладывалась у него в голове. Он с первого дня начал вести суровую жизнь римского легионера в походных условиях. Верная Леночка терпеливо и даже с некоторым восторгом разделяла с ним все лишения. Так что никакие хитрости не помогли бывшему председателю месткома: Эльсинор в лице Мышкина так и не увидел своего наследника.
Впрочем, остальные охотно перебрались под его прохладные своды. Сам Сема с Бедной Лизой поселился в одной из угловых башен и с ее высоты с гордостью взирал на дело рук своих. На острове он наконец обрел покой и счастье. Две вещи, отравлявшие его предыдущую жизнь, здесь исчезли. Во-первых, после взрыва Сема перестал заикаться и даже с Иваном Борисовичем разговаривал, твердо произнося все буквы. А во-вторых, перестав заикаться, он сумел убедить Лизу в необходимости узаконить их взаимоотношения. И в первое же воскресенье Зюня обвенчал их. Капитан аккуратно занес состоявшийся гражданский акт в судовой журнал.
Игорь Черносвинский, оставшись без своей погибшей при взрыве гитары, как осиротел. Первое время он буквально путался у всех под ногами, не находя себе места в новой жизни. Завлит-амазонка попробовала привлечь его в разгоревшейся войне на свою сторону и, надо сказать, на первых порах с большим успехом. Истосковавшийся по женской ласке (взрыв выбил из Люлиных мозгов все, кроме сцены сумасшествия Офелии), Игорь сразу же пылко отреагировал на призывный взгляд похорошевшей Натальи Игнатьевны.
Но мужественный Девочка так зарычал на него, размахивая двухпудовой дубиной, что бедного барда сразу отнесло на другой конец острова, где он поселился в маленьком, кое-как собственноручно построенном шалашике.
Впоследствии он смастерил себе нечто наподобие лиры, натянув на раздвоенный сук запасные гитарные струны, с которыми никогда не расставался. Аккомпанируя себе на этом варварском инструменте, он по вечерам взывал к жене, тенью бродившей по Эльсинору. Но его вновь сочиненные любовные баллады успеха не имели. Офелия упорно не желала превращаться в Эвридику.
А через какое-то время, к огромной радости Семы Харонского, в замке все же появился молодой хозяин. Скромненький провинциал Сережа Куршумов и на острове поначалу повел себя серой мышкою. Но после бегства Ивана Борисовича с захваченными вещами и верной Леночкой, вдруг как-то невзначай выяснилось, что те немногие фразы, которые Сереженька изредка произносил, принадлежат Принцу Датскому. А в одно прекрасное утро его увидели прогуливающимся по крепостной стене в нижнем белье черного цвета.
В руках у него была довольно объемистая книга, в которую он изредка заглядывал, потом, воздев глаза к небу, что-то бормотал себе под нос. Книга, как впоследствии выяснилось, была телефонным справочником города Киева, неведомым образом оказавшимся на острове.
Люля Черносвинская при виде его поджарой фигуры и бледного одухотворенного лица, так выгодно подчеркнутых черным неглиже, недолго думая, хлопнулась в обморок. Все бросились к ней, но помощь не понадобилась. Люлечка, убедившись, что обморок замечен Куршумовым, быстренько пришла в себя. С того момента ее безумие резко пошло на убыль. Зато начался бурный роман с Куршумовым. Они то бродили, взявшись за руки, по крепостным стенам, то громко ссорились, причем осмелевший Сереженька орал на весь Эльсинор, требуя, чтобы Люля немедленно убиралась в монастырь.
Игорь, отчаявшись в своих попытках любовными балладами завлечь жену к себе в чахлый шалаш, а, стало быть, рай ему в нем все равно не светил, как-то под вечер пришел в Эльсинор, да так там и остался.
Люля стала называть его «папочкой», а обнаглевший Куршумов – «смешным стариком» и «хлопотуном». Так он в роли Полония и прижился.
Наличие сразу двух Гамлетов поначалу чрезвычайно озадачило Лешку Медникова. Но поскольку Иван Борисович был далеко и вне стен Эльсинора, на просторе уже трижды подлавливал мстительного братца и, не признавая никаких рыцарских условий поединка, попросту бил Лешке морду. Куршумов же был рядом и на хулиганские выпады Лаэрта-Медникова реагировал, как и положено Гамлету, философски. В самом крайнем случае всегда был готов пофехтовать по всем правилам сценического боя, категорически исключающими какое-либо членовредительство. Короче, должность Принца Датского осталась за Сереженькой.
Ивану Борисовичу предоставили полную свободу вести нескончаемую войну с Натальей Игнатьевной и возмужавшим Девочкой.
Утрата мужа прошла мимо сознания Ларисы себе Наумовны, как утренний туман в горах. Катастрофа оставила в ее некогда быстрых, изворотливых мозгах, где раньше одновременно прокручивались десятки комбинаций, всего лишь две заботы: охрана мешков с итальянским барахлом и добыча хлеба насущного для себя и для впавшего в результате взрыва в детство папки Карло.
С утра до поздней ночи он по всему острову разводил большие костры и, сидя возле них, пел: «Ах, картошка, тошка, тошка – пионеров идеал…» и «Взвейтесь кострами, синие ночи…» Каждый раз, дойдя до слов: «Близится Эра Светлых Годов, клич пионера – «Всегда будь готов!» – бывший директор вскакивал и отдавал пионерский салют.
Одним словом, детство, в которое впал Антон Карлович, было пионерским.
Ходил, как и большинство, в чем мать родила, но путем нечеловеческих унижений ему удалось выпросить у Мышкина обрывок красного кумача, из которого Лариса себе Наумовна скроила ему пионерский галстук. Тем же вечером у костра Зюня повязал его Дункелю на шею, Папка Карло со слезой в голосе произнес клятву, начинающуюся словами: «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…» – и, не досказав ее до конца, затянул «Интернационал».
Взволнованный моментом, Зюня воздел руки к звездному небу и, произнеся «Аминь!», звонко подтянул юному пионеру. Вслед за ним вступили Фелочка со старпомом. Слова: «Это есть наш последний и решительный бой»… – пел уже хор, из которого резко выделялся хриплый голос Игоря Черносвинского. Капитан, подобно Юлию Цезарю, делал сразу несколько дел одновременно: доедал свой ужин, пел вместе со всеми и заносил в судовой журнал и этот торжественный акт.
Не пела одна лишь Заратустра. Она долго разглядывала вновь обращенного юного пионера в лорнет и наконец презрительно вынесла приговор: «Чем материю на глупости переводить, лучше бы себе исподнее построил, срам прикрыл, а то, прости Господи, все равно смотреть не на что!»
На чем церемония, собственно, и закончилась.
В первое мгновение после взрыва, когда память еще у всех не раскололась, каждый бросился спасать самое для себя дорогое. Лариса себе Наумовна схватила мешки с итальянским барахлом, Наталья Игнатьевна – пакет с трусиками для Варфоломеева, капитан – судовой журнал, Девочка – порно-журналы. После же благополучной высадки на берег, когда бывший главный администратор обрел во плоти настоящую амазонку, он не дрогнувшей рукой подарил их Дункелю.
Добро бы дело происходило с глазу на глаз, а то публично. Папка Карло, как истинный юный пионер, вынужден был возмутиться. Присутствовавший при акте дарения Зюня Ротвейлер впал от негодования в экстаз и, брызгая слюной, предал Девочкины «Плейбои» анафеме. Старпом и тут пошел дальше учителя, потребовав немедленного аутодафе. Папка Карло уже было принялся разжигать костер, но тут в дело вмешался Пржевальский.
Ввиду того, что в этой главе до сих пор ни словом не упоминалось о главном режиссере, могло создаться впечатление, что его вообще не было в числе спасшихся, то есть поглотила гениального Арсентия океанская пучина безвозвратно. Слава Богу, этого не случилось. Жив и здоров был Пржевальский, но с ним взрыв сыграл совсем уж непристойную шутку.
Просто вообразить себе трудно, что из всех Шекспировских героев, знатоком каковых он считался в предыдущей жизни, свихнувшийся его разум избрал ему роль могильщика. Вывих произошел, видимо, еще на судне, так как к острову Арсентия прибило, хотя и в бессознательном состоянии, но зато в обнимку с огромной совковой лопатой.
И вот теперь он с нею на плече целыми днями слонялся по острову, рыл где попало могилы и произносил над ними кощунственные монологи. Доведись их услышать бессмертному Шекспиру, он, пожалуй, не раз перевернулся в гробу. Впрочем, если бы понял их смысл. Слова, на которые не скупился Пржевальский, навряд ли вообще имеются в английском языке. Таким запасом выражений и многообразием форм обладает поныне разве что Великий и Могучий…
И еще одна пренеприятная черта появилась в поведении Арсентия: при встрече он окидывал человека внимательным оценивающим взглядом, как будто снимал мерку для будущей могилы. Его стали избегать, А он, не бравший ранее в рот ни капли спиртного, запил горькую, как, впрочем, и положено при его новой профессии. И пил он так часто и помногу, будто наверстывал недопитое за годы алкогольного голодания. И даже трудолюбивый Капитоныч ворчал, что на ентового хряка не напасешься.
Короче, вскоре Арсентий среди эльсинорцев приобрел славу человека грубого, с запросами чрезвычайно низменными и во хмелю способного на все. Поэтому, когда он подошел и вырвал из трясущихся от негодования Зюниных рук непристойные журналы, никто не посмел ему возразить.
А Пржевальский, упомянув ближайших родственников присутствующих, в основном по материнской линии, с которыми, как выходило по его словам, он ранее неоднократно состоял в интимных отношениях, в основном в извращенной форме, и, добавив некоторые соображения о Зюнином мессианстве и пионерском ханжестве папки Карло, каковые я не рискну воспроизвести даже иносказательно, удалился, унося с собою всю Девочкину порнуху.
И в прошлой жизни главрежа побаивались, но то был страх, можно сказать, интеллектуального характера с оттенком почтительного уважения. Сейчас же опасались с ним связываться по совершенно иным причинам, в нем открылась грубая простота черного хлеба, а это многим оказалось не по зубам. Единственный человек, с которым Арсентий близко сошелся на острове, была, как ни странно, Кнуппер-Горькая. Правда-матка, которую теперь, не стесняясь в выражениях, резал Пржевальский, пришлась ей по душе. Его нынешние размышления о жизни, лишенные былого умствования и словесных вывертов, нравились ей чрезвычайно. Она одна поняла их истинную суть, горький юмор и злую иронию: другие, завороженные непотребной формой его афоризмов, совершенно пропускали мимо ушей их содержание.
По вечерам Пржевальский и Заратустра удобно устраивались неподалеку от пионерского костра, который добросовестно разводил неутомимый Дункель, и, попивая «квасок», каждый на свой манер, разделывали присутствующих, равно как и отсутствующих под орех. Впервые за долгие годы знакомства они получали удовольствие от общения друг с другом.
Обычно поближе к ним подсаживались капитан и Капитоныч, которые тоже крепко сдружились на острове. Оба молча с удовольствием слушали их рассказы и едкие замечания. Капитан по привычке многое заносил в судовой журнал, а Капитоныч мастерил очередное хитроумное приспособление к своему агрегату.
Особое место в разговорах Арсентия и Заратустры Сергеевны занимала война Натальи Игнатьевны с Мышкиным.
– Нет, но этот гондон штопаный, каков?! – восхищался Арсентий.
– Да, – соглашалась с ним Заратустра, – от кого-кого, а от Ванечки я этого нипочем не ждала. Жидок молодец. Наташка – другое дело. У нее кровушка наследственная – буйная. И мозги в папашу, царство ему небесное, умница был… На моей памяти играл он, если не ошибаюсь, Петра I. Кто, не помню, – играл боярина в сцене военного совета. У него там всего одна реплика была. Когда Петр предлагает перед штурмом крепости не жалеть ядер, он должен был сказать: «Кашу маслом не испортишь!» Так вот он на премьере то ли с перепою, то ли с испугу умудрился бухнуть: «Машу каслом не испортишь!» Игнаша даже глазом не моргнул и тут же ему в ответ как громыхнет на весь театр: «А это смотря какое касло!»
Арсентий захохотал.
– Да, – задумчиво сказала Заратустра, – таким, как он, одна судьба – умереть на сцене! Не вышло…
Арсентий заинтересовался. Заратустра никак не могла привыкнуть, что общеизвестное в театральном мире взрывом начисто выбило из памяти Пржевальского. И он слушает ее истории с не меньшим интересом, чем капитан и Капитоныч.
– Ну как же, Арсентий Саматович… – начала было она, но тут же, вспомнив о злой шутке Мнемозины, продолжила свой рассказ.
Суть его была в том, что в театр, где играл отец Натальи Игнатьевны, получил назначение Министерства культуры новый главный режиссер – бывший его же ученик.
– И вот секретарша по селектору на весь театр стала вызывать Игнатия: «Товарищ Врубель немедленно зайдите в художественную часть, вас вызывает главный режиссер… Товарищ Врубель немедленно зайдите в художественную часть!..» – Заратустра сделала паузу. – А Игнатий стоял в это время в фойе среди актеров, ждавших первой встречи с новым главным. Как он ее слова услышал, покраснел и басом на все фойе: «Художественное целое в художественную часть ни за что не войдет!» – плюнул, развернулся и ушел. И после этого до самой смерти в театр ни ногой. Упрямый был мужик, земля ему пухом…
Так в разговорах проходили вечера. А по утрам Арсентий брал свой шанцевый инструмент на плечо и отправлялся рыть могилы. Делал он свое дело с большим старанием, соблюдая все нужные параметры. Над могилами он произносил траурные речи, отдавая щедрую дань прижизненным делам покойных. Потом могилы тщательным образом засыпались, и на аккуратном холмике он водружал крест или же надгробную плиту с именем вновь преставившегося.
Имена были хорошо известны в культурных кругах столицы. Если честно, их обладатели довольно резво управлялись с возложенными на них обязанностями и, во всяком случае, ко времени отбытия театра из Москвы, покидать своих постов по причине скоропостижной кончины не собирались.
Таким образом, Пржевальский за весьма короткий срок похоронил всех видных деятелей Министерства культуры СССР и РСФСР, а также управления культуры при Мосгорисполкоме. Он уже принялся за вышестоящих товарищей, проходящих по другим, смыкающимся с культурой Министерствам и Ведомствам, как внезапно, роя очередную могилу, если не ошибаюсь, начальнику столичного ОБХСС, натолкнулся на золотую жилу.
Находка его не смутило и он, как всегда, забросал могилу землей, соорудил холмик и, воткнув крест, произнес прощальную речь, в которой отметил как золотое сердце покойного, так и его золотые руки, а также помянул золото и бриллианты, украшавшие руки, уши, шеи, груди его многочисленных родных и близких. А вечером за «кваском» он к слову рассказал о своей находке, как о некоем курьезе.
Господи, что тут началось!
«Золотая лихорадка», как гром среди ясного неба, поразила всех мгновенно, вылечив попутно все остальные болезни.
Куда девалась Зюнина святость и старпомов фанатизм… Пионерское детство папки Карло было забыто в один момент, как страшный сон, и он стал взрослеть прямо на глазах. Кто-то, кажется Сереженька Куршумов, в пылу сборов решился по привычке съездить подвернувшегося под руку Фелочку по правой щеке, но тут же от мощного удара упал на землю, где не залежался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.