Текст книги "Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг."
Автор книги: Виктор Кондырев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Променады по Парижу
Стараюсь пореже цитировать Некрасова, но сейчас приведу-таки обширную цитату:
«Свобода! Господи, как только не обыгрывается это понятие. Свобода умирать под мостом, свобода издеваться над неграми…
И всё же только здесь, на Западе, я понял, что это значит…
Я не озираюсь! Не говорю шёпотом, не закрываю все двери и окна, не открываю крана на кухне или в ванной, не кладу подушки на телефон, не говорю “тс-с-с!” и не указываю пальцем на потолок…
И писать могу, что хочу…
Стоит, стоит, тысячи месс стоит Париж, в котором я сейчас живу.
И одна из них – свобода умереть под мостом.
Что может быть лучше – придёшь вечерком, ночью к Сене, спустишься по лесенке у Тюильри на набережную, пройдёшь под аркой моста Pont-Royal, сядешь себе на лавочку у старого, со свисающими до самой воды ветвями вяза (люблю я этот вяз) и закуришь. За твоей спиной Лувр, у ног тихо плещется Сена, и одно только окошко светится ещё на том берегу.
Сидишь и куришь. И думаешь. И сердце вдруг останавливается… Всё… Чем плохо?»
Ничем! Всем хорошо…
Вяз, Сена, Лувр. По-мужски в меру романтично. Я тоже пожелал бы Виктору Платоновичу такую смерть, спокойную, без сюрприза, без обиды. Когда-то мы с ним дурачились, придумывали, кто как хотел бы умереть.
Вика сказал:
– Вовремя! Я бы хотел вовремя…
Этого ему не было даровано, умереть вовремя. Мог бы вполне и ещё пожить, уж пяток лет свободно.
Да что там говорить…»
Префект Парижа в середине XIX века барон Жорж-Эжен Осман потрудился на славу, прежде чем войти в историю.
Прорубив по приказу Наполеона III широкие артерии – улицы и бульвары, дающие доступ к вокзалам, мостам, театрам. А обустроив несколько громадных, узловых площадей, он во многом изменил урбанистическую архитектуру столицы мира.
Всесокрушающий барон в корне преобразил городской пейзаж, не постояв перед излишне жестоким разрушением старого города. Парижские улицы были застроены тысячами великолепных, светлых и монументальных зданий из тесаного и штучного камня, знаменитого парижского песчаника. Считалось приличным до середины прошлого века аккуратно высекать на фасадах фамилию архитектора и год строительства.
Наше с В.П. развлечение было бесхитростным – вышагивать по парижским улицам и на глазок издалека угадывать дату сооружения здания, судя по архитектурным деталям, меняющимся со временем. Чья дата была ближе к указанной над подъездом, тот и выигрывал.
Мне обычно везло, и я угадывал не реже Некрасова, что давало мне повод для некоторого тщеславия…
Некрасов редко ходил просто так, без толку по Парижу. Для выхода в город всегда имелась причина.
Продолжительные прогулки следовало начинать с покупки какого-нибудь альбома о Париже, обычно роскошного. Который тщательно рассматривался и лишь потом выбирались достойные посещения места и памятники.
Так было заведено ещё в 1976 году, в первый приезд Лилианны Лунгиной.
Лильку выпустили в Париж! А Симу оставили в Москве в заложниках! Сообщив нам эту новость, Вика извёлся от радости. Советская власть показывала, что зла на Лильку не таит и поведением её довольна. Но как только Максимов робко заикнулся об этом, Некрасов вознегодовал и даже повысил голос.
Что нам остаётся между воспоминаниями о прошлом и мечтами о будущем? Известно что – остаётся настоящее, которое мы торопимся прожить и вновь окунуться в щемящее прошлое или маловолнительное будущее. Это не я придумал, мне это сказал как-то Виктор Платонович.
Сейчас уже редко, но бывает, что я без особой надобности решаю пройтись по Парижу. И нет-нет да и поглядываю вверх, вскользь по верхним этажам старых, конца позапрошлого века зданий, как научил меня В.П. во время наших пешеходных прогулок.
Все окна этих домов имеют невысокие перильца, обычно чугунные, литые, но встречаются и кованые или из фасонных деталей на заклёпках. Это знаменитые парижские балкончики, придуманные королевским архитектором Мансаром. В честь которого, как известно, тесное жилое помещение под крышей названо мансардой.
Так вот, именитые и знатные горожане того времени были весьма недовольны пооконным налогом, взимаемым французскими королями. Строя многоэтажные палаццо и особняки и стремясь оградить своих прижимистых заказчиков от королевских поборов, этот модный архитектор исхитрился устраивать маленькие ограждения в нижней части окон. Которые благодаря этому архитектурному излишеству превращались из окон в балконы. И переставали быть предметом налогообложения.
Узнай о такой хитрости, что бы мы с вами сделали, будучи королем Франции? Взяли бы и установили новую пошлину, теперь уж на балконы! Но король, заметьте, не пошёл на это. Помня о своих собственных бескрайних балконах – взять хотя бы Версальский дворец Его Величества.
А парижские балкончики знамениты ещё и потому, что узор на их решётках ни разу не должен повторяться! Уму непостижимо: десятки тысяч решёток – и все разные! Так что просвещённому зеваке Виктору Некрасову было чем любоваться…
Прогулкам по Парижу посвящались многие часы, а если приезжали москвичи, променажам отводилось всё время. Одних Некрасов водил в парк Монсури, других – на Монмартр, третьих – смотреть Бобур, Латинский квартал или небоскрёбы в районе Дефанс. До этого в качестве лазутчиков мы везде побывали вдвоём.
Некрасов с видом хозяина, как у себя в Киеве, проходил по парижским бульварам. С гордостью старого парижанина объяснял москвичам, что нумерация домов начинается от Сены, чем дальше по улице от этой реки, тем выше номер. Сама река завораживала его, он тянул всех на её набережные и огорчался даже малейшему равнодушию.
Восторгалась безмерно этой рекой и Татьяна Литвинова, дочь бывшего наркома иностранных дел, безотказная спутница Некрасова в прогулках по Парижу. Когда она приезжала из Лондона, Вика бросал дела, и они бродили вдоль Сены. Глазели на речные трамвайчики и любовались плакучими ивами, а потом усаживались в кафе на острове Ситэ, лицом к реке.
– Что тебе, Вика, больше всего по душе в жизни? – спросила как-то она.
– Гм, – впал в думу В.П. – Литературу отбрасываем, алкашество тоже, что же остаётся? Люблю писать письма и развешивать фотографии. Свежий багет с маслом. И книжные магазины!
Так вот, для приезжающих в Париж настоящее заключалось во встрече с Некрасовым. Что может быть чудеснее, чем свидание после долгой разлуки, за тридевять земель! Для многих его друзей, знакомых, да и малознакомых тоже, было лестно и приятно выпить с ним. Эти моменты запоминались надолго. Случалось, что и я пристраивался, чтоб влиться или впиться в их компанию.
Но с глазу на глаз, один на один, я с Викой серьёзно и ярко выпивал в Париже нечасто, чуть ли не считаные разы. Слишком уж хорошо я знал, что эфемерная радость, захватывающая полупьяная болтовня, завтра почти наверняка обернётся вначале вдохновенным похмельем и неизбежным постылым запоем.
Поэтому водку собственной рукой я наливал Вике крайне редко. Да тот особо и не нуждался в таких церемонных знаках внимания – сам брал бутылку со стола и наливал себе.
Кстати, рюмок он не любил, терпел их наличие на гостевом столе, но в будни предпочитал эмалированную кружку. В память о фронте, утверждал. Дивную влагу В.П. пил не залпом, а глотками, как говорил, любил переполовинить.
Но зато чисто вдвоём, и частенько, мы пили наше французское вино – я усердно хлестал, он вяло отхлёбывал.
– Как хорошо выпивать с пьющими! – говорил, бывало, Вика, орлом оглядывая компанию.
Что может быть хуже, когда партнёры по застолью один за другим говорят: «Я – пас!» И ты вынужден пить один, а потом нести ахинею и хохотать над своими же шутками. Так завоёвывается репутация дурака! Нет, в компании, как у коней в квадриге, разношёрстность недопустима…
У Некрасова была своеобразная мания величия, окаймлённая самодовольством, – французы, утверждал он, не умеют пить, как мы, истинные мужчины и россияне!
В «Зеваке» он позволил себе даже насмешничать над приютившей нас нацией. Только мы, русские, можем метафорически описать все стадии пития. А у них даже нет такого необходимого, такого всеохватного и образного слова, как «похмелье». И опять же суждение нашего писателя было основано на общении со смехотворно пьющими парижскими интеллектуалами и далёкими от чарующей и раздольной выпивки дамами-переводчицами.
Есть, всё есть в прекрасном языке Мольера! Надо просто получше выучить. Есть и «похмелье», и «опохмеляться», и «на похмелку», «с похмелки»…
Наивный человек, Виктор Платонович! Доверялся в этом святом деле невежественным людям! Которые не только опохмеляться, напиваться и то не умеют!
Православный безбожник
Из письма ко мне от 30 сентября 1976 года:
«Привет из Галилеи. Держим путь к этому самому, изображённому на марке акведуку. Вчера провели торжественное бабьеярское действо в некоем Ашрафе на Тивериадском озере. Собралось со всего Израиля 500 киевлян. Я держал речь, пылало пламя, приспустили флаги. Потом пили. Чай».
– Вообще-то я славлюсь как безбожник, – начал он. – Но безбожник явно не воинствующий.
Некрасов вернулся из Израиля и теперь за чаем выкладывал впечатления.
Но там, на Святой земле, мечтательно так рассказывает Вика, ему просто хотелось поверить в Бога. Не раз как бы вздрагивал, ощущая Его присутствие, простите за банальность. В храмах ли Иерусалима, на Тивериадском озере, среди гефсиманских многовековых олив, в Вифлееме или среди камней Галилеи, везде ходил и поглядывал на небо – а вдруг увидишь Его лик…
Чувствуешь себя каким-то остолопом. Ведь нас же учили, и дома, в семье атеистов Некрасовых, говорили, что не было никакого Иисуса Христа, ни апостолов его – всё это наивные и антинаучные байки, поповщина…
Некрасов говорит очень серьёзно.
Но в то же время ощущаешь, как обволакивает тебя странное и приятное чувство, что когда-то и Он ходил по этим местам, говорил, учил, проповедовал… А вот здесь Он присел, задумался или задремал… И тебе хочется оторваться от спутника, остаться одному, надеясь, что Он воспользуется случаем и возникнет на миг из чистейшей небесной голубизны или перламутрового знойного марева над камнями… И ты предстанешь перед Ним в умилении. А потом вспоминаешь, что ты атеист, что никакого явления ты не дождёшься и идёшь прочь, сожалея о своём неверии…
В октябре 1976 года израильская газета «Наша страна» опубликовала объявление:
Объединение ОЛИМ из СССР
извещает о встрече с известным писателем,
другом еврейского народа Виктором Некрасовым
– И поразительное чувство – я вернулся в свой Киев! – не мог нарадоваться В.П.
Подходят к тебе люди, родные киевляне, часто совершенно незнакомые, и говорят с улыбкой или чуть не плача – мы из Киева!
И у тебя самого наворачиваются слёзы, ты вспоминаешь всякие киевские мелочи, а тебе напоминают о встречах и именах, болтаешь, хохочешь, обнимаешь, оставляешь адрес.
Ты у себя дома, среди своих, милейших киевлян, таких трогательных, взволнованных, неумолкающих!
Даже в магазинах вывешены объявления по-русски: «Солёные огурцы для продажи, а не для пробы!»
– Одна беда, – чуть улыбается В.П., – замучили меня там вечерними встречами с бывшими соотечественниками.
Интересно, остроумно или слегка торжественно начинается, но через часок принимаешься гадать: а угостят ли чем выпить эти прекрасные люди? Или опять твой лучший друг, киевлянин и профессор-физик Люсик Гольденфельд, начнёт под шумок всех предупреждать, чтобы водку на стол не выставлять, хватит, мол, немного вина. Но, хвала Господу, Царю Иерусалимскому, находится всегда особо сердечный, то есть пьющий, еврейский человек, который приготовил четвертинку для любимого писателя.
И тогда торжество оборачивается маленьким праздником…
Письмо от 28 сентября 1976 года: «…А вообще, Иерусалим таки да… Живём у Люсика. Конечно, слишком много женщин, а в городе слишком много евреев, но впереди всё-таки огни… Завтра едем на Голаны, оттуда через Хайфу назад. Пока что более или менее с успехом отбиваюсь от людей. Целую!»
В Израиле, на встрече в память Бабьего Яра, Некрасову подарили странную красно-жёлтую картину с символической горкой берцовых костей. Вика с содроганием принял подарок и тут же, в сторонке, отверг его, передарив кости Люсику. Но я уговорил его забрать зловещую картину и повесил её у себя дома. Никто не страшился…
Виктор Платонович вырос в семье русских интеллигентов, в окружении эмансипированных женщин – мамы и тётки, толерантных атеисток. Многие годы проживших за границей, в кругу русских эмигрантов, где веровать в Бога считалось зазорным и не созвучным эпохе.
Однажды Вика сказал, что ему очень подходит объяснение веры в Бога, которое он слышал от своей мамы. Боль от неизбежной будущей смерти наших близких заставляет нас обратиться к вере, которая смягчает эту боль. Это скорее даже страх потери. Хотя даже этот страх не заставил маму верить в Бога, улыбнулся тогда В.П.
Но вот воинственным безбожником Некрасов не был наверняка – он был просто неверующим человеком. Но всё-таки православный!
Ходил он в церковь на Пасху только в начале эмиграции, а потом бывал там лишь на похоронах, да на панихидах, да на молебнах по Государю. На Рождество я его в церкви не видел. Вполне возможно, что он бывал там один или с приезжими.
Становился в сторонке, не крестился, склонял голову, когда священник обращался в его сторону с благословением.
Но не счесть церквей и храмов во всех европейских городах, которые мы с Викой, будучи прилежными туристами, посещали или хотя бы бегло осматривали.
Особенно он благоволил к французским кафедральным соборам. Их во всей Франции восемьдесят две штуки. Многие из них начинали строить чуть ли не в тысячном году. Тогда в Европе вряд ли набралось бы с полсотни человек, знающих деление, а о геометрических чертежах, говорят, никто и понятия не имел! Но тем не менее построили эти соборы, расчудесное архитектурное чудо.
Пошли, Витька, взглянем, говорил он мне! А в глубине души ему, наверное, было просто приятно преступить порог великолепных чертогов недостижимой сложности застывшей музыки. Зайти и остолбенеть от праздничной красоты витражей, освещённых солнцем… И ощутить и прочувствовать умиротворённые воздуся, радостные всплески которых иногда заставляют дружно колебаться кисточки свечного пламени…
Вика впадал в упоительный раж при виде собора Нотр-Дам. Общёлкивал снизу, потом, пыхтя и стеная каждый раз, поднимался на верхний балкон, метался туда-сюда, протискивался к перилам и снимал, снимал… Химеры, аркбутаны, крыши и дали Парижа, ангел на углу правой башни, эта же башня в облаках, отражённых в луже… Довольно удачные фотографии, надо сказать…
В Киеве мы были в церкви лишь однажды. Проезжая на троллейбусе из Жулян, Некрасов позвал меня сойти. Зайдём, пригласил, в эту вот церковь, сегодня, кажется, есть служба.
Внутри было приятно и благостно, из прихожан почти никого, но много букетов цветов в банках, перед иконостасом. Мы постояли молча пару минут, потом я спросил, как насчёт свечек, может, поставим. Поставим, согласился Виктор Платонович и купил три штуки. Одну дал мне, а две зажёг сам…
В парижский собор Святого Александра Невского на улице Дарю он захаживал частенько.
Проходил поближе к хору. Стоишь и слушаешь стройное пение, приятное занятие, говорил Вика, а неразборчивое бормотание священника убаюкивает, когда не знаешь ни порядка службы, ни молитв.
Он, я думаю, не осеняя себя крестом, не хотел притворяться верующим. Но и равнодушным церковный обряд его не оставлял. Как он говорил, во всём этом есть что-то «значительное и необходимое, что-то обязывающее к чему-то».
Конечно, обстановка в церкви трогает душу, успокаивает, вздыхал В.П., но что поделаешь, если тебя воспитали неверующим и в церковь ты ходишь для других – на крестины, свадьбу или панихиду.
Три эмиграции
Я не слышал ни разу, чтобы он пренебрежительно, или с издёвкой, или просто с ухмылкой отозвался о верующих людях.
Но любил подразнить свою большую приятельницу, Наталью Михайловну Ниссен, верующую женщину. Будучи из генеральской семьи, из первой эмиграции, она надменно относилась к мелкому эмигрантскому люду. Славилась злым языком и мерзким нравом, была остроумна и хлебосольна.
Кроме божественного барда, сердцееда Саши Галича, из третьей эмиграции она любила лишь две семьи – Максимовых и нашу.
Мадам Ниссен была квартирной хозяйкой Максимовых, ей же принадлежало и помещение журнала «Континент».
Сохраняя вокруг себя всё русское, старые дворянские традиции, воспитанная в ненависти к большевизму, она видела в диссидентах чуть ли не продолжателей Белого дела. Резкая и холодная с окружающими, она сразу же прониклась приязнью к Максимовым и решила взять их под свою опеку. Её беспрекословно – а как же ещё! – поддерживал муж, деликатный и внимательный Александр Александрович Ниссен, которого, как понимаете, все называли Сан Саныч.
Таню Максимову она по-настоящему полюбила, но самого Максимова любить опасалась, так как Владимир Емельянович, не слишком поощряя опекуншу, держал её на некотором расстоянии.
Настойчивая забота её удвоилась, когда у Максимовых родилась дочь.
В честь крёстной матери малютке дали имя Наталья, но до сих пор все зовут её Бусей. Наталья Михайловна буквально не сводила с Буси глаз. А когда через годик у Максимовых родилась Лёля, вторая дочь, то ревниво следила, чтобы гости уделяли больше внимания Бусе, её двухлетней крестнице.
Естественно, обе чудесные девочки воспитывались в любви к Богу и отвращении к большевикам. Когда, подросши, они ссорились между собой в детской, Буся с гневом кричала на сестру: «Ты такая противная! Ты просто Надежда Хрупская!» Маленькая Лёля горько плакала от такого чудовищного оскорбления…
Поздним вечером, непрерывно попивая чай, Наталья Михайловна долго и обстоятельно болтала по телефону с моей мамой, своей милой подругой Галиной Викторовной, посвящая её в парижские сплетни и эмигрантские дрязги.
Строго воспитанная матерью-институткой, Наталья Михайловна, однако, обожала слушать русский мат и млела, как при аккордах неземной музыки, когда Вика, чтобы угодить даме, щеголял образчиками срамословия.
Мама моя, напротив, не поощряла ругань и часто отчитывала свою подругу.
– Фу, Наташа, какая ты хулиганка! – разносились по ночной квартире её возгласы.
Тогда в дверях маминой спальни появлялся потревоженный, но заинтригованный В.П.:
– Когда ты, Галка, наконец научишься поддерживать светскую беседу? Дай-ка я отвечу Наташе парой слов, чтоб беспечнее спалось!
Мама конфузилась…
Крёстным отцом Буси Максимовой был Александр Галич, кумир Натальи Михайловны.
Как забыть мечтательное её лицо, с сияющими умилением глазами, когда она слушала у себя в доме песни, исполняемые Галичем чуть по-барски, с актёрскими ухватками, с хорошо поставленным гневом в голосе или с тонкой улыбкой властителя дамских грёз!
Вторым её любимцем был Вика Некрасов, с которым у них с первой же встречи установились свойские отношения. Приходя в «Континент», В.П. созванивался с ней, и они часок посиживали в кафе, болтая об эмигрантской жизни.
Виктор Платонович и Наталья Михайловна с удовольствием пикировались, причём он обзывал мадам Ниссен «недорезанной буржуйкой», а она его клеймила «чёртовым атеистом», считая это очень обидным.
Наталья Михайловна Ниссен была заметной фигурой первой эмиграции в Париже.
Ровесницы Натальи Михайловны относились к ней с почтительной опаской. А она знала каждую собаку среди коренной парижской эмиграции и безошибочно определяла точное место этой собаки в эмиграционной иерархии.
А иерархическое расслоение эмиграций соблюдалось в Париже строго.
Высшая каста – очень уважаемые представители первой эмиграции.
Не обязательно родовитые. Чаще это бывшие поручики, мичманы, гимназистки, нижние чины или санитарки – все, кто ушёл в изгнание очень молодыми. Или это были потомки тех, кто под огнём красных в неописуемой неразберихе грузились на пароходы в Одессе. Кто достойно, не бросив ни одного раненого, покидал Крым и планомерно эвакуировал Новороссийск, кто прошёл лагеря для беженцев в Галлиполи или на проклятых островах Лемносе и Принкипо. Томился от безделья и безденежья в Константинополе, Белграде или Бизерте, а потом постепенно стягивался во Францию. Образовав в Париже «Россию в миниатюре», как говаривали газетчики.
Аристократия и буржуазия, политики, служащие, интеллигенция, донские казаки, солдаты и офицеры, русские люди. Патриоты и неуёмные фантазёры. Сохранявшие поколениями русский язык и культуру. Сберёгшие православную веру.
Только приехав во Францию, они страшно бедствовали по тогдашним понятиям, копошились на самом социальном дне, на рабских условиях трудились на заводах «Рено» и соглашались на унизительную по тем временам работу парижских таксистов. Кстати, их охотно брали, потому как бывшие офицеры прекрасно разбирались в плане Парижа, были воспитанны и отличались безукоризненной честностью.
На последние гроши они посылали своих детей учиться. Сейчас их дети и внуки, чистейшей воды французы, прекрасно устроенные в жизни, трепещут перед всем русским.
Первая эмиграция была склонна к всепрощению, легко впадала в нежные чувства при упоминании России, а многие были не прочь грянуть хвалу Стране Советов.
Затем идет эмиграция вторая.
Это были безоговорочные враги большевистской диктатуры.
Угнанные на работы в Германию, попавшие в плен в начале войны в чудовищных клещах немецких танковых армий Гудериана и Клейста. Когда грозным немецким генералам противостояли во веки веков прославленные своей бестолковостью «Ворошилов на лошадке и Будённый на коне». Они помнили коллективизацию, жуткий голод в Поволжье и на Украине, высылку, лагеря, колхозных придурков с батогами, туфтовое счастливое детство, страшную городскую нищету…
Были и крестьяне, сами бросившие оружие, чтобы не погибать за большевиков, уморивших голодом или сгноивших в сибирской ссылке их семьи, включая младенцев. Были и выжившие в фашистских концлагерях, и скрывшие после войны свою национальность уже в лагерях для перемещённых лиц. Были власовцы, ставшие под знамёна вермахта.
Эта вторая эмиграция, бывшие советские рабочие, крестьяне, служащие, военные, тоже устроились во Франции кто как мог – многие получше, а кто и похуже. Они сторонились нас недолго, быстро присмотрелись, оценили нашу демократичность и готовность выпить, не поминая старое.
А потом в Париж нагрянули мы, третья эмиграция. «Третья волна», как наши возвышенные умы прозвали самих себя. Публика, как говорится, дальше некуда – разношёрстная, разнопёрая, разноликая. Москвичи, считающие всех остальных деревенщиной, включая петербуржцев. Питерские, смотрящие на всех свысока, а коренных москвичей обидно кличущие «фоняками».
Писатели, художники, филологи и историки, поэты, журналисты, инакомыслящие и диссиденты, настоящие и самозваные. Потомственные, чуть ли не столбовые интеллектуалы и интеллигенты в первом поколении. Разночинцы всех мастей, смышлёные служащие и даровитые простолюдины, люди без определённых занятий, разрешающие именовать себя талантами. А гениев искусства, отрицателей традиций, жарких трибунов или борцов за народное счастье была тьма несметная! Причём многие старые знакомые сердечно друг друга ненавидели.
Храня и приумножая причудливую традицию выпускать в изгнании печатные органы, старшее поколение очертя голову бросилось издавать газеты, журналы и альманахи.
Кто их покупал – тайна за семью печатями. Лично я думаю, что не покупал никто, существовали же они на субсидии и семейные сбережения издателей.
Если в первой эмиграции, по преданию, все мужчины работали таксистами, а женщины – сплошь белошвейками и модистками, то сильный пол третьей волны массово подался в технические переводчики, а слабый – бойко освоил машинопись, а позже покорил компьютер.
Во множестве блистали прекрасным произношением выпускники советских факультетов иностранных языков, были и обучившиеся французскому самоуком. Подавляющее же большинство говорили как бог на душу положит. А клал он так, что при детях и сказать неудобно…
Сколько было нас, приехавших во Францию, предусмотрительно сочетавшись браком, часто по любви! Примерно столько же проникли туда, вступив, простите, в мезальянс. Однополые браки вначале были редки.
Пили наши эмигранты все без исключения, но по-разному. Кто пил ежесуточно, под предлогом разлуки с родиной, а кто – эпизодически, по случаю.
В общем, русская эмиграция допустила нас в своё славное лоно, не обцеловала и нежно не полюбила, но приняла почти как равных. Что очень нам польстило.
И вот, прожив в Париже тридцать пять лет, на вопрос «Вы кто?», не жеманясь, с гордостью отвечаем:
– Третья волна, а вы?
– Мы, собственно, аборигены! – радостно оживляется собеседник. – Но моя бабушка была из первой эмиграции.
И мы понимающе смеёмся, и похлопываем друг друга по плечу, и расспрашиваем о пустяках, в общем, ощущаем приятное чувство знакомства.
Стержнем нашей третьей волны была, как ни крути, еврейская эмиграция.
По-другому и быть не могло, просто иначе никого из Союза не выпускали. Даже тех, кого беспардонно выталкивали. И под эту марку выехали многие россияне. В то время и антисемитов среди нас было с гулькин нос – не знали, как благодарить евреев за приглашения на выезд!
«По израильской визе» высылали всех подряд: и тишайших интеллигентов, и инакомыслящих бузотёров, художников, писателей, актёров, учёных. Почти все они прошли через полосу положенных скотских унижений, добиваясь выезда с настойчивостью, упрямством, бывало, с бесстрашием.
Осевшую в Париже третью волну можно лишь отчасти отнести к политической эмиграции. Упрощённо говоря, экономическая эмиграция процветает, если трудно въехать в другую страну, а политическая – когда трудно покинуть свою.
Некоторые из третьеволновых эмигрантов без труда убедили себя, что они являются носителями высших достижений российской культуры. Что вкус их изысканный, а воспитание утончённое. Образования они разностороннего и всеохватного. В России кульминационной точкой их карьеры была работа, скажем, в бибколлекторе или массовиком-затейником на турбазе, хотя подобная несправедливость афишировалась как месть таланту со стороны бездарной системы.
Этих людей было трудно чем удивить, они были надменны, как рыцари революции в пионерских песнях, и любили показывать, что всё – дежа вю. Они не кидались сломя голову знакомиться с обычаями и традициями нашей хозяйки дома, чудесной Франции, но уверяли друг друга, что именно хозяйка много выиграла от их прибытия. Так чего суетиться!
Но, понемногу пообтёршись и пообнюхавшись, мы осознали, что негоже быть всю жизнь инородным телом, как неразварившаяся горошина в молочной вермишели…
Замечу для сведения, что четвёртая волна, постперестроечная, называется у нас колбасной эмиграцией…
Наталья Михайловна Ниссен собирала у себя на ужин сливки третьей эмиграции. Сливки были взволнованы.
Будет Булат Окуджава!
Пришли Ростроповичи, Максимовы, Гладилины, Некрасовы, доктор Котленко, поэтесса Наталья Горбаневская и Миша Васильев, сын Натальи Михайловны.
Мстислав Ростропович, по обыкновению, блистал. Остроумием, тостами, актёрской улыбкой. Угождал счастливым дамам. Мила была посажена рядом со знаменитым музыкантом и цвела от его галантных домогательств.
– Вы знаете, Витя, меня опасаться нечего! – улыбался Слава, целомудренно обнимая Милу. – В моём возрасте следует как можно чаще избегать половых сношений!
Мила заливалась радостным смехом, польщённая объятиями. Некрасов грозил пальцем – эти музыканты такие развратники, держи ухо востро!
Я приступил к фотографированию.
– Давай, Витька, быстрей, будет редкий снимок – Володя улыбается! – закричал В.П., обнимая Максимова.
Максимов улыбнулся ещё раз, для вечности…
Галина Вишневская поругивала советскую власть, вспоминала смешные театральные анекдоты. Остальные внимали. Было удивительно приятно.
Хозяйка спохватилась:
– Булат, дорогой вы наш, спойте же нам, порадуйте!
– Нет-нет, – засмущался Булат, – какие песни в присутствии Ростроповича! Я ведь и пою неправильно, и на гитаре, говоря по правде, не умею…
– Булат, милый дружище! – вскричал Ростропович. – Мы с Галей тебя не просто любим, мы слабнем сердцем, когда слышим тебя! Спой же, пожалуйста! Есть в доме гитара?
– Конечно! – обрадовался Сан Саныч и поспешил в прихожую за гитарой.
Не обращайте вниманья, маэстро!
Не убирайте ладони со лба!
Булат пел, Ростропович блаженно улыбался, Вишневская шептала слова песни и кивала медленно в такт музыке. Мы просто слушали, поглядывая на знаменитостей.
Онемевшая от счастья Наталья Михайловна не сводила глаз с Булата и стала красивой, как румяная гимназистка…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.