Электронная библиотека » Виктор Кондырев » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Виктор Кондырев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Гонолулу с мангустой

Повесть Эдуарда Лимонова «Это я – Эдичка!» Вика прочёл залпом. Пожелал сказать сразу что-то хорошее, но так прямо не решился.

Поэтому начал издалека.

– Почитай! – протянул он мне книгу. – Прочти сейчас же этот пассаж. Такое впервые по-русски!

Мне отрывок не понравился, показался нарочитым. Рассчитанным на доверчивых отроков или рановато испорченных выпускниц средней школы. Некрасов огорчительно вдохнул – дело, дескать, не только в этом, просто видно, что автор не без таланта. Книгу поставил на главную полку, напротив тахты – подчёркивая свое благоволение. Я прочёл книгу, ревниво придираясь к эротическим сценам, прочёл с интересом. Допускаю в душе, что Вика был-таки прав. Да и после лимоновского «Подросток Савенко» Вика просто надоел с рекомендациями почитать, даже в письме ко мне: «Эдика Лимонова прочёл взахлёб!.. А вообще грязно, как всегда у Лимонова, но лихо и страшно».

– Лимонов – парень талантливый! – повторял В.П.

Хотя тот и поливал публично грязью нашего несчастного Вадима Делоне…

Многие из нас, эмигрантов, или оставшиеся в Союзе писатели просто мысли не допускали, что здесь можно писать обычные романы и рассказы, а не публиковать сплошные разоблачения, обвинения или воззвания. Ведь свобода слова же! Надо навёрстывать, чего не дописали в Совдепии!

Испокон веков русские эмигранты, приехав в чужую страну, первым делом сломя голову бросались налаживать издательское дело, а затем насаждать всем осточертевшее доброе и вечное.

Как злодеи, так и светлые рыцари вели кипучую литературно-общественную жизнь, перекраивая альянсы и заключая тайные пакты. Через обычно малое время союзы и пакты прогнивали, и бывшие единомышленники принимались с новой силой рвать глотки друг другу.

Некрасов старался держаться в стороне. Но не тут-то было! Надо было и здесь, вдали от СССР, выбирать сторону баррикад, лагерь и стан! А он хотел жить в согласии и писать себе потихоньку, в своё удовольствие. Его писания походили на застольную беседу, на неторопливый разговор во время прогулки, на занятный трёп на кухне за чаем, на тихий монолог на песочке у моря, когда есть время рассказать интересные вещи.

У него была единственная книга, западающая в душу бесчисленным читателям, – «В окопах Сталинграда».

Вдруг позвонил Владимир Максимов и сумрачным тоном предложил Некрасову слетать на Гавайи. В Гонолулу. Расходы, сказал, оплачиваются, выступишь с докладиком на писательской конференции, устроенной местным университетом.

– В Гонолулу!!! – зашёлся в радости Вика и вознёсся на седьмое небо…

С этим городом в нашей семье на многие годы будут связаны тревожные чувства и нервные ахи. Началось всё со свадьбы. Выдавая дочь замуж, Галина Вишневская поинтересовалась, почему, мол, в церкви нет Вики. Он уехал в Гонолулу, простодушно ответили мы.

– Ах, ЭТО сейчас так называется?! – понимающе съязвила Вишневская. – Запой вы зовёте Гонолулу!

С тех пор в нашей семье и для людей посвящённых «поехать в Гонолулу» стало означать многодневный некрасовский загульчик. А в Женеве любимый дружище и поэт Тоша Вугман вдохновился и сделал поэтический жест – посвятил Вике большое стихотворение, начинающееся так:

 
Мне зевота сводит скулы
От женевского бытья,
Только, только в Гонолулу,
Умоляю в Гонолулу,
Ради бога, в Гонолулу
Не езжайте без меня…
 

Стихотворение это пелось и под гитару, наводя некую вполне изъяснимую грусть: дескать, надо выпить! Вика очень одобрял такую субтильную поэтическую особенность Тошкиной вещи и радовался за него…

Так вот, в Гонолулу… Мгновенно написал доклад, как всегда понемногу обо всём, в том числе и о советской литературе. Прилетев на райский остров заранее, Вика от безделья и непонятно откуда нахлынувшей трезвости предался эпистолярным экзерсисам.

Письмо от 9 декабря 1979 года:

«…Море – почти кипяток, пляжи громадные, конца не видно, народу не густо. А вокруг небоскрёбы… И вообще городишко ничего, более или менее шикарный. Главная прелесть – хожу… босиком. Почему? А так принято. Вероятно, из-за поминутных дождей… Гаваяне и гаванки – ничего, красивые, чернокудрые, глазастые, хотя носы малость и приплюснутые. Вроде приветливые – а ведь когда-то капитана Кука сжевали. Природа? Вдали какие-то горы, с другой стороны море – на волнах прыгает на досках молодёжь. Пока воздерживаюсь…

Не пойму, как вы переносите телевизор. Я после сегодняшнего вечера на 100 верст к нему не подойду. И главное – не оторвёшься. Включил! Единственное интересное (и то слишком долго) – аквалангисты шуруют по затонувшим крейсерам – вчера как раз 38-я годовщина Перл-Харбора… Ладно – кончаю. Доживём до завтрашнего понедельника. Целую. В.».

Через пару дней писатель надел только что-то купленные сандалии, взошёл на кафедру и зачитал доклад по-французски, блистая прононсом и выразительно артикулируя.

Письмо от 20 декабря 1979 года:

«Прощальные строчки с Гавай… С Новым годом! Жил бы и жил здесь… Немноголюдно, хотя и туристский сезон, все красивые, старухи – монстры, в разноцветных платьях, в штанишках и раскрашенные до отвращения. Старики тоже не отстают. Даже я напялил на себя какую-то гавайскую рубаху всю в географии… Фотодела – держался в рамках. За десять дней только семь катушек… Докладом моим все довольны, жмут ручки. С переводом длился сорок минут. Слушали. Даже где-то смеялись. В ответ острил – мы же такие. Обратно смеялись. Сувенирчики – ничего… И себе подарок сделал. Ахнете! Но он требует комментариев. Не ясно, куда его ставить. Целую! В.»

По возвращении в Париж выяснилось, что хотя доклад и был встречен куртуазными аплодисментами, студентов присутствовало всего ничего, а большинство пишущей братии в этот момент сидели под пальмами на пляже. Зря стиль оттачивал, жаловался В.П., и дикцию попусту шлифовал. Ведь доклад свой он трижды репетировал вслух в гостинице, один раз частично в ванной, перед зеркалом!

В общем, в письме он чуть приукрасил действительность, чему способствовало легкое расслабление в местных барах.

Накануне прилёта из Гонолулу Вика позвонил и радостно сообщил маме о своём прибытии, мол, пусть Витька встретит, домой, дескать, кое-что везется…

На прощанье сказал:

– Целую тебя, Галка!

Мама огорчилась – там ещё утро, а муженёк уже тёпленький, целует…

Я встречал его в аэропорту Шарль де Голль.

Вика волочил за собой картонный короб и держался молодцом.

Позвал в буфет выпить пива и, интригующе улыбнувшись, задал загадку: что в коробе? Раковины? Морские звёзды? Фигурки из кокосовых орехов? Да-да, всё это тоже, но главное-то? По дороге домой он наспех рассказал о конференции, обрадованно сообщил, что его там никто не знал, поэтому все дни одиноко провалялся на пляже. Но вчера целый день посвятил культурному туризму – обошёл пяток с виду пивнушек, на деле оказавшихся дорогущими кафе во вкусе работорговцев…

Сейчас Виктор Платонович поставил коробку на стол в гостиной и принял позу ярмарочного факира.

Так вот, милые мои домочадцы, сказал он, идучи перед отлётом на прощальное пляжное омовение, я увидел вот это чудо и купил его! Двумя руками, благоговейно, как чашу Господню, извлёк из коробки нечто, в первый миг показавшееся мне хорьком.

– Мангуста! – воскликнул Вика и просиял.

Чучело зверька на задних лапках, перед вздыбившейся гремучей змеёй!

Мы стояли с суконными лицами. Вика заметно огорчился нашей толстокожестью.

Разбирая привезённые сувениры, поведал нам, что когда он учился в киевской школе в двадцатом, что ли, году, на треугольном флажке их скаутского отряда был изображён именно этот зверь. И как раз этот флажок был когда-то доверен ему, десятилетнему Вике Некрасову, на сохранение.

С тех пор, по его словам, мангуста являлась ему в сновидениях.

– Трезвых? – хихикнула Мила, но Вика надменно промолчал.

Иноземная композиция была установлена на почётнейшем месте, под цветной фотографией Шильонского замка, на центральной книжной полке.

К скаутам Некрасов питал жгучую приязнь. Читал о них всё подряд, собирал книги и открытки. И был по-мальчишески рад подаренному ему австралийскими русскими скаутами серебряному значку, в виде королевской лилии, с Георгием Победоносцем. Восхищался изящной крохотной надписью с узурпированным когда-то юными пионерами призывом «Будь готов!».

В больнице, когда после смерти В.П. нам вернули его вещи, я снял этот значок с лацкана его пиджака.

Одна его радиопередача была посвящена восьмидесятилетию скаутского движения. И первому командиру юных разведчиков – сэру Роберту Баден-Пауэллу. Дата на рукописи – 20 июля 1987 года.

Это была самая последняя статья, написанная в жизни Виктором Платоновичем Некрасовым. За полтора месяца до смерти.

Я отнёс эту вещицу Владимиру Емельяновичу Максимову, и он напечатал её в «Континенте», в память о Вике. Там же был опубликован и мой шуточный рассказик «Перст судьбы» – о первой моей встрече с В.П. Так и я вошёл в число авторов «Континента». Максимов, кстати, был строг и явную ерунду в журнале не печатал. Поэтому я этим малюсеньким опусом при случае сдержанно горжусь.

Глава третья
Свои сто грамм, кроме всего прочего

Телефонные розыгрыши

Подвыпив и предвкушая продолжение, мы сидели в кабинете Виктора Платоновича.

– Как удочка, дошла? – вдруг вспомнил он.

– Дошла и осчастливила!

Мой лучший друг, Виктор Конин, помешанный на рыбалке, просил об одном – прислать ему из Парижа, если можно, шестиметровую телескопическую удочку, он где-то читал о таком чуде.

Виктор Платонович пришёл в восторг и напросился пойти вместе по магазинам, поискать. Удочку нашли довольно быстро, но стоила она неправдоподобно дорого, и желание сделать подарок как-то сникло. Вика облил меня презрением: как можно, опять о деньгах, ведь друг ждёт! Пошёл к кассе и сам заплатил за удочку…

Удочку отвезла Анжела Роговская, вызвав чудовищное любопытство у киевских таможенников, поражённых невиданной снастью…

– Друг продолжает писать?

– Пишет, и вам приветы всегда передаёт.

– А вот мои друзья помалкивают, не понимаю, что происходит! – глотнув ещё, как-то смиренно говорит Вика.

Я вдруг решаю сунуть нос не в своё дело и слегка злюсь.

Не в меру трусоваты ваши друзья, дорожат усиленной пайкой! Затаились и молчат, хорошо хоть ещё публично не открещиваются!

Вика покачивает головой: нет, всё не так просто…

– Как ножом отрезало! – вздыхает В.П. – А ведь они всё понимают, всё…

И так горько это сказал, что понятно стало: скверно человеку…

За два года до смерти Некрасов напишет об одном из друзей: «Что он совершил? Что нарушил? Что преступил? И в чём я его обвиняю? Я обвиняю его в одном из тягчайших преступлений перед человечеством. Он выключил свою память. Он забыл и попрал самое святое и возвышенное, что есть в жизни, – дружбу».

Много ли друзей изменили Виктору Платоновичу?

Немало.

Он искал им оправдания. Страдал, не забывал и с лёгкостью прощал, когда они, любимые москвичи, как ни в чём не бывало и когда это разрешили, зачастили в Париж.

Мне он очень завидовал, ведь мои криворожские друзья и родственники многие годы после нашего отъезда регулярно писали, посылали занятные сувенирчики, книги, газеты.

Если в своей трезвой жизни Виктор Платонович больше всего опасался посещения книжных магазинов, то в подпитии наибольший риск приходился на телефонные разговоры.

Вначале уединялся в кабинете, читал что-то приятное сердцу, «Театральный роман», скажем, или «Графа МонтеКристо», попивая мелкими дозами водку и осаждая светлым пивом. Главное, было выждать момент, чтобы в доме никого не было. Закуривая, усаживался в кресло и открывал записную книжку…

Звонил, бывало, в Киев, кому – не помню, но обзванивал многих.

В Москву в основном звонил тем друзьям, которые не боялись с ним переписываться. Всегда долго-долго говорил со знаменитым бардом Юлием Кимом, даже пристал однажды к нему, чтобы тот спел новую песню. Продолжительно общался и хохотал с актером Владом Заманским, названивал поэту Владимиру Корнилову. Беседовал с доброй и верной приятельницей Раисой Исаевной Линцер и обязательно пробивался к Булату Окуджаве, шутил, признавался в любви и приглашал к себе…

Любимым друзьям, Симе и Лиле Лунгиным, не звонил никогда. Один раз, правда, не удержался и всё-таки позвонил – и попал на домработницу. Она с ним поболтала, и он так счастливо хвастался направо и налево, вот, дескать, не побоялась!..

К концу месяца приходил телефонный счёт, который подлежал сокрытию. Вика стеснялся моей идиотской иронии и опасался выговоров моей жены Милы – зачем тратить впустую такие деньги, вам ещё столько надо в дом купить…

А в начале восьмидесятых годов у Некрасова ненадолго появилась одна досадная привычка – пьяные телефонные розыгрыши. Некий киевский литератор писал, что Некрасов ему позвонил, сказал, что сидит на пересадке в киевском аэропорту Борисполь, летит, уверял, в Непал. Отлучаться, мол, никуда не разрешают. Расспрашивал о делах и якобы заплакал.

Насчёт плача, даже в пьяном виде, сильно сомневаюсь. Я никогда не видел его откровенно плачущим. Влажные глаза – да, видел не раз, но рыдания в трубку…

Проделывал такое и с москвичами, только тогда он транзитом летел в Китай. Глотнёт, бывало, маленько и начинает наяривать в Москву! И первому, до кого дозванивался, рассказывал эту выдумку…

Свои телефонные шуточки он представлял нам как продуманные розыгрыши.

На самом деле, конечно, испытывал В.П. вполне понятное желание пообщаться с покинутыми друзьями-приятелями. На что он рассчитывал, что хотел услышать дорогой мой Виктор Платонович, подвыпивший и томящийся в одиночестве у себя на седьмом этаже?

Я точно знаю, чего он желал. Ждал он, что ему ответят, мол, постой, Вика, я сейчас примчусь в аэропорт, очень хочется с тобой повидаться, хотя бы через стекло! Он страстно хотел услышать слова ободрения, сожаления о том, что невозможно встретиться. И послушать обрывки столичных новостей, ответить на расспросы.

Не слыша ничего, кроме невнятных фраз и притворных возгласов, он чувствовал тревожное нетерпение собеседника. Улавливал облегчение в его голосе при прощании.

Розыгрыш розыгрышем, но хотел, вероятно, В.П. сказать, что жив я, вот, и здоров, мотаюсь по всему миру! Вспоминаю о вас. Может, это и так. Но главное для него было – напомнить о себе и услышать радость в голосе друга или приятеля.

Этого он так и не дождался.

Акын Шатобриан

У наших на седьмом этаже только что, видимо, произошла перебранка.

Именно в этот момент я и зашёл.

Мама решила, что не хватает постельного белья. Мол, подкупить надо. Куда его класть, вскричал писатель, у нас простыней больше, чем в городской больнице! В.П. выдвинул ящики в комоде и принялся пересчитывать белье.

Стойте, стойте, воскликнул я! С одной стороны, белья не хватает – это факт, с другой стороны, его бесспорно некуда девать, вот и всё! Компромисс достигнут, чего ещё, шутил я вовсю, затаптывая занимающееся пламя семейной ссоры… Они разошлись по комнатам, но вскоре, правда, помирились.

Вообще-то к этому времени супружеская жизнь представлялась им обузой лишь в редкие моменты, хотя мама и не отказывала себе побеспокоиться по любому поводу. Скажем, из-за прихода гостей или покупки новой полки. Да мало ли причин впасть в легкую, как сильфида, панику! Поэтому о возможных событиях мы старались ей сообщать в самый последний момент.

– Главное, поменьше информации для Галины Викторовны! Слишком полошится! – говаривал В.П.

Тут надо упомянуть о кодификации имён друзей и знакомых.

Мою маму Вика в разговоре со мной называл «мать». А обычно она была Галка. Никогда не слышал, чтоб он называл её супругой, женой или благоверной, ни тем более своей половиной – Галка, и всё! В письмах ко мне иногда говорилось «баба Галя». Когда произносилось «Галина Викторовна» – хорошего не жди, Виктор Платонович язвит или злится.

Я в обиходе назывался Витькой, реже – Витей, ещё реже – Вить. В литературе, бывало, упоминал – сын Витька.

Жена моя всегда и при всех обстоятельствах звалась Милкой, а наш сын – Вадиком.

Особо уважаемые люди уменьшительно не назывались. Говорилось – Толя, Фима, Нина, Миша, Таня, Лёва, Наташа, Володя…

Тошка, Машка, Сашка, Витька, Милка – В.П. говорил так не из-за пренебрежительного отношения, это была дружеская фамильярность, чуть снисходительное отношение к молодёжи. Хотя часто Симками, Лильками, Верками и Ирками назывались и дожившие до почтенного возраста дамы, и невинные, случалось, девушки.

По имени-отчеству хорошо знакомые люди почти никогда не назывались, за исключением Екатерины Фёдоровны Эткинд, а по фамилиям – совсем редко… Например, доктор Котленко.

Во Франции мама всей душой полюбила лечиться, принимать лекарства и ходить к светилам. Особенно ценились пожилые профессора, в очереди к которым надо провести пару часов. Молодые врачихи считались вертихвостками, мало разбиравшимися в сложных заболеваниях. К примеру, в простуде или сенной лихорадке.

К счастью, в Париже проживал непререкаемый авторитет и признанный мамой исцелитель. Доктор Вадим Котленко, ироничный и бородатый под адмирала Макарова, разговаривал с мамой грубовато и чуть цинично, чтобы как-то излечить мамину щепетильность и заставить её меньше слушаться всяких и разных врачей.

С этими врачами была просто катастрофа. Во Франции любой врачебный визит оплачивался государством без разговоров. Как и все прописанные лекарства. Что же удивительного, если советский человек, особенно женщина, обожающая лечиться, сдавать анализы или ходить на консультации к профессорам, воспользовалась таким даром небес!

Доктор Котленко был из первой эмиграции, и поэтому мама ему бесконечно доверяла. Он отбирал у мамы все выписанные лекарства и широким жестом сеятеля выбрасывал их в мусорную корзину. Потом давал одно лекарство, мол, на сегодня этого хватит! Мама, покорённая медицинским авторитетом, помалкивала.

Екатерина Фёдоровна Эткинд… Непонятно, почему такая официальность, – она была ровесницей В.П. Милейшая женщина, ироничная и, что особенно ценилось, несуетливая.

Но чтобы подчеркнуть всё-таки своё расположение, В.П. придумал имя «Катя Фёдоровна». В отличие от просто Кати, её младшей дочери.

Жена профессора французской литературы Ефима Эткинда, великого умельца вести высокоинтеллектуальную беседу, она обладала редкостным качеством не встревать поминутно в серьёзный, как считалось, мужской разговор, но была готова в любой момент его подхватить и к месту вставить пару фраз.

Вика относился к ней очень мягко, не позволял себе даже лёгкого матючка, а за столом оказывал внимание, передавал тарелку, следил, чтобы брала себе колбасу или печенье, что с его стороны было верхом пиетета.

Катя Фёдоровна была обширно образованна, интеллигентна и знала русскую литературу, я думаю, не хуже мужа. Правда, тот великолепно знал ещё и французскую.

Ефим Григорьевич Эткинд был мировой знаменитостью. Именно в области французской литературы. И одним из задушевных парижских друзей Некрасова.


Как мне не повторять того, о чём уже писал Некрасов?! Он ведь описал всё, до травинки и пылинки, живую и неживую природу, написал о близких друзьях, дорогих сердцу врагах и случайных прохожих, искал сюжеты во всех закоулках памяти, любые мелочи сразу же обнародовал, спешил описать пустяшные происшествия. Многие, очень многие случаи, фронтовые шутки или разные занятные недоразумения, рассказанные мне, были затем изложены им на бумаге. Наблюдая, как я реагирую, он прикидывал, каким манером стоит писать.

Вика писал обо всём, что слышал, знал и помнил. Ведь тем, событий и сюжетов было маловато, а писать нужно. Все события его жизни были описаны, малейший случай вписан в историю, разговоры записаны, посещения запечатлены, высказывания изложены на бумаге.

Некрасов писал обо всём – даже о том, как он склеил макеты «мессеров» – самолётиков, ненавистных на войне, а сейчас его восхищавших. И как повесил их на ниточке над письменным столом, призвав меня на помощь, чтобы придать им пикирующее положение…

Как-то отложил газету и полушутливо сообщил, мол, французы говорят, что у Шатобриана его собственная жизнь с приключениями лежит в основе его вещей. Так вот и он сам – что ни случится с ним, тут же излагает! Приключения, злоключения и услады жизни, встречи, разговоры, не упуская ни одного штришка…

– А я к тому же ещё и акын! – смеялся тогда Вика. – Только он обо всём, что видит, – поёт, а я – пишу! Прямо-таки Джамбул Джабаев, только охваченный грамотностью! Или акын Шатобриан!


Как-то утречком зашёл В.П. и позвал прогуляться по холмистым окрестностям.

– Ну, какие новости? – неизбежный вопрос, задаваемый ежедневно, с неослабным безразличием.

– Новости? Вчера в Версаль ездил! – ответил В.П.

– Чего вдруг? – вяло удивился я.

– Решил погулять. Походил по парку. Позевал по сторонам. Вот и всё! – сказал В.П. совершенно без иронии.

Вдали в романтическом одиночестве, в утреннем, уже чуть прозрачном тумане виднелась Эйфелева башня, над еле различимыми крышами домов, как мальчик-пастушок среди овечьего стада…

Захотелось побродить по округе. В парке напротив, по газонам между деревьями, мимо обнимающихся парочек, прогуливались утки из пруда. Прошла дама с тремя голубоглазыми собаками разных пород. Пролетела хрюкающая птица.

Зашли на рынок купить цветов, он обожал живые цветы. Принося букетик домой, громко объявлял: «Купил цветы!» Мама радовалась, считая, что цветы для неё.

Но когда её не было дома, Вика с таким же успехом покупал несколько цветков и торжественно ставил вазочку, обычно на ломберный столик с телефоном. Исключительно для себя. Было замечено, что если цветок ставился в дальний угол, он от огорчения вскоре умирал…


Вернувшись из Японии, Виктор Платонович побежал за мимозой, а потом развесил по всей квартире репродукции гравюр с видами горы Фудзи.

Подарил и мне парочку.

– Ты понимаешь, Витька, этот Хокусаи – гений! Ты согласен со мной? – радовался он, украшая гравюры веточками мимозы.

Что мне оставалось сказать? Конечно, гений…

Чтобы облегчить себе жизнь, В.П. утверждал, что его подход к искусству непритязателен. И критерий не хитёр – хочет ли он видеть это у себя дома? Что может быть лучше, серьёзно говорил он, как с утра взглянуть на Серова, Левитана, Серебрякову? Открываешь глаза, а перед тобой серовская «Девочка с персиками»! Мечта!

В молодости в его душе царил французский дух – Матисс, Ван Гог, Ренуар, Гоген, Моне, Утрилло…

На Кандинского и Ларионова посматривал с легким интересом, нравился Филонов, манеру которого он слегка использовал в своих рисунках. Любил Татлина, обожал Родченко, его фотомонтажи, плакаты, эскизы театральных костюмов.

Это потом, после войны, он воспылал любовью к традициям – «Миру искусства», Билибину, Жуковскому, Сомову, Александру Бенуа, Добужинскому. От Леона Бакста был просто без ума, в молодости пытался подражать ему, по-моему, небезуспешно…

Что ни говори, писал Некрасов, а советская литература всё-таки что-то дала, не прошла мимо событий последних шестидесяти лет. А вот живопись? Настоящая живопись, а не отупляющий социалистический реализм, что она дала? Мало чего дала… Прекрасные пейзажи, неплохие портреты, милые натюрморты… Но как ухитрилась эта живопись не отметить вехи советской жизни? Возьмём хотя бы войну, сколько настоящих картин было написано о ней?! Но ещё больше картин не написали, не осмелились, запретили сами себе.

– Что вы пристаёте, что мне больше нравится, что меньше! – отмахивался В.П. – Многое нравится…

Из советских не нравился никто, но не любил одного – Илью Глазунова. Эпигонство и размазанные сопли, считал он. Рассматривая альбом Глазунова, В.П. кривился и не одобрял на первый взгляд красивые картины художника, а мы допекали его укорами, мол, чем это плохо? Портрет солдата, всё как надо, натруженные руки, глубокие морщины, медаль на телогрейке, сильный характер, что не нравится?

– Не знаю что, но плохо, это не живопись! Ненатурально и слащаво! – вяло защищался он.

Потом уточнил. Отталкивал его, запятнанный словом «социалистический», реализм. Передвижники были хороши сто лет назад, в Императорской Академии художеств, сейчас это устарело, это недостойно нашего времени. Хотя как рисовальщик Глазунов бесспорно мастер.

Но если кто-то так пишет картины, пусть, конечно, пишет, размышлял Некрасов, но восхвалять это как настоящую, хорошую живопись нельзя! Это обычное, хотя и небесталанное эпигонство, здесь абсолютно отсутствуют и поиск, и новизна, и интерес…

На верхнем этаже гигантского модернового выставочного центра «Бобур» проходила очередная выставка современного искусства.

Художники и скульпторы выставили свои сокровенные, выстраданные произведения. Плоды, как говорят, творчества, иногда самые неожиданные, иногда занятные, иногда поразительные. Но чаще в виде этих самых плодов представлялась на обозрение публики безрадостная трахомундия.

Среди затрапезнейших абстракций, лепёшек с дырочками, раздавленных колокольчиков, взломанного бетона и унылых структур из кусищ чёрного металла откуда-то сверху падали капли на раскалённую сковородку. И шипели. Что-то хлопало крыльями, наклонно и спонтанно бил фонтанчик, обрызгивая зазевавшихся. Что-то клокотало за самотканой ширмой. Несколько чурочек были прибиты ровненько вдоль стены, одна из них украшена кнопкой. Из коробки на ажурной подставке, если приложить ухо, слышались вздохи огорчения…

Любознательный В.П. послушал чуток и отошёл в сторонку, к громадному застеклённому пролету. Задумчиво уставился на расстилавшиеся у ног парижские крыши. Вроде бы неприметные по отдельности, но глаз не оторвёшь от их умиротворяющего скопления.

И заговорил сам с собой, не слишком обращаясь ко мне. Иногда смотришь, говорил он, на все современные штукенции, на гнутое, давленное, скрученное, смотанное или забрызганное, и, честное слово, теряешься! С одной стороны, вроде бы хлам и дрянцо, за дурака тебя принимают. А с другой – вспоминаешь, как вначале так же вот издевались над Клодом Моне, затюкивали Руссо, Шагала, Малевича, оплёвывали Миро, Брака, Цадкина…

А как Гитлер сатанел при виде неарийских дегенератов! А как Хрущёв улюлюкал в Манеже, кричал «пидорасы!» на русских художников, халтурой попрекал. А сам-то, фуй малограмотный, злился Некрасов, и «Мойдодыра» до конца не дочитал! И становится неловко, чего ты со своим суждением лезешь, подождём немного, лет десять-двадцать, там видно будет…

– Вообще западное искусство, конечно, развивается и шагает, но куда и зачем – не знаю! – говаривал Вика…

Хотя, улыбался он, помню, как после выставок социалистического реализма в Манеже ты выходишь напрочь обалдевший от скуки, охреневший от всех этих сладких слюней. Одно хорошо – после таких выставок обострялась тяга к пьянке. Особенно – к коллективной…

Но, с другой стороны, в конце жизни Виктор Платонович не раз разводил руками и удручался.

– Называйте меня ретроградом, пассеистом, – негромко декларировал он за чаем, – обвините во всех грехах, и в частности в узости кругозора и изъянах вкуса, пеняйте, что я впал в детство, но мне по душе всё-таки наш Репин! Не спорю, прекрасны Матисс, Тёрнер, Сислей. Чудесна кустодиевская купчиха, совершенна климтовская Юдифь. Великолепна четвёрка французской живописи – Делакруа, Моне, Дега и Сезанн. Но Репин! Бесконечно ценю! – говорил В.П. – Очень нравится его «Вернулся». Восторгаюсь репинскими рисунками. Набросками у Толстого в Ясной Поляне.

Не устаю, говорил, любоваться…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации