Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга десятая. Выстоять и победить"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 50 страниц)
Глава 12
Среди тех примерно двухсот человек, что месяц назад пригнали из Прибалтики в лагерь под Столбцами, находился и бывший капитан второго ранга Ерофей Тихонович Пивоваров, попавший в плен в тихое, солнечное, безмятежное утро 22 июня 41-го года. С тех пор, вот уже три года, тянется его плен.
До сентября 42-го Ерофей Тихонович работал на хуторе у одного литовца, затем строил и восстанавливал дороги, в 43-м работал на лесоповале, потом на тарном заводе – вместо литовцев, которые служили в территориальных частях, воевали на стороне немцев под Ленинградом или в зондеркомандах против белорусских партизан. Он мог бы бежать, но немцы были предусмотрительны: за каждого беглеца расстреливали десятерых пленных. Да и куда бежать? Беглецов вылавливали не немцы, а литовцы и латыши: они знали свои леса, голодным далеко не убежишь, а на первом же хуторе тебя изобьют, свяжут и передадут полиции.
В апреле сорок четвертого их собрали в один из лагерей под Каунасом и партиями разогнали кого куда. Пивоваров оказался в Белоруссии, на лесозаготовках. Вот тут-то многие и стали бредить побегом, наслушавшись от попавших в плен недавно, что советская власть бывших пленных не жалует, особенно тех, кто на немцев работал, вольно или невольно помогая им в борьбе со своим народом. Так что бежать к партизанам – это могло бы как-то снять часть вины за то, что остался жив. Но система круговой поруки была та же: не побежишь, если знаешь, что за тебя лишат жизни и последней надежды твоих товарищей.
Впрочем, бегали. А немцы стреляли. А пойманных – вешали. А потом, когда стали доходить слухи и приближении фронта, пленных перестали кормить. Поили же гнилой болотной водой. И через несколько дней все покрылись гнойными язвами, коростой, стали выпадать зубы, волосы, дыхание сделалось гнилостным, воздуху не хватало. Людей начал косить тиф, дизентерия. Среди пленных шли разговоры, что вода заражена специально.
Немцам показалось и этого мало: за неделю до освобождения они ввели так называемые децимации: ежедневно утром и вечером отсчитывали каждого десятого и тут же, на плацу, расстреливали. Без объяснения причин. Видать, получили приказ избавиться от пленных. Тут бы и бежать, да ноги от голода и болезней еле двигаются…
Пивоваров бредет где-то в хвосте колонны. Никто их не охраняет, никто не погоняет. Свернули в лес, на узкую просеку, вытянулись в цепочку. Люди стали разбредаться в поисках земляники, иногда попадались сыроежки; ели заячью капусту, пастушью дудку, молодые побеги папоротника, жевали сосновую смолу. Иные ложились и не вставали, не в силах идти дальше. И провожали пустыми глазами проходивших мимо. Никто ослабевших не подбирал, никто никому не помогал. Скорее всего, потому, что не знали, куда идут, с какой целью, да и сил оставалось лишь на то, чтобы с трудом волочить собственные ноги.
Солнце уже садилось, когда вышли к ручью. Здесь и остановились. Уже горели костры, дымили походные кухни; какие-то угрюмые бородачи с немецкими автоматами бродили среди бывших пленных и будто высматривали кого; несколько красноармейцев держались кучкой во главе со своим капитаном чуть в стороне от пленных, ни во что не вмешиваясь.
К вечеру Пивоварову достался на двоих с бывшим майором-пехотинцем по фамилии Ржа котелок чего-то зелено-бурого. Помимо какой-то травы там было пшено, иногда попадались волокна мяса. Ели медленно, подолгу ворочая во рту кисловатую кашицу.
Время будто остановилось. Что-то произошло в них за те два-три дня после освобождения: то ли болезни доконали, то ли сломался в них какой-то стержень, державший их на ногах и не дававший согнуться. Может быть потому, что как только заботу о них взяли на себя другие – все в них опустилось, перестало сопротивляться.
Прижавшись друг к другу спинами и укрывшись с головой немецкой шинелью, Пивоваров и майор Ржа погрузились в долгий полуобморочный сон, прерываемый нуждой да очередным приемом пищи – все того же супа. Иногда вдруг все приходило в движение, и Пивоваров с майором порывались тоже куда-то не то идти, не то бежать, но почему-то никак не могли отделиться от куста можжевельника, под которым нашли приют в самом начале. Так продолжалось бесконечно долго: день сменялся ночью, зной проливными дождями и холодом, досаждали комары, слепни, мухи.
Однажды Пивоваров услышал стрельбу, будто бы даже и совсем близкую, но она не вызвала у него, как и у всех остальных, ни страха, ни желания что-то предпринять. Прошло еще какое-то время, люди зашевелились и потянулись куда-то, и вслед за всеми, с огромным трудом преодолев свою слабость, побрел и Пивоваров. А майор Ржа остался под кустом можжевельника.
Долго ли он шел, Ерофей Тихонович не помнит. Но однажды открыл глаза и разглядел плывущие над головой вершины деревьев, уходящие ввысь стволы, клочки голубого неба. Не сразу догадался, что его несут. С трудом сместив зрачки, увидел раскачивающегося красноармейца в пилотке, с красным, распаренным от жары лицом. И удивился: было ужасно холодно, дул пронизывающий ветер, сыпало снежной колючей крупой, снег попадал за воротник, обжигал тело, сотрясал его беспрерывным ознобом. «Ну да, они ведь несут, поэтому им жарко», – подумал Ерофей Тихонович и снова впал в забытье.
Следующее его пробуждение состоялось среди ночи. В уши ворвался разноголосый храп, стоны, бормотанье, вскрики – и Пивоваров догадался, что он опять в лагерном бараке, в плену, что свобода, красноармейцы, майор Ржа ему пригрезились. Но на этот раз Пивоваров не впал в забытье, а долго лежал и думал… ни о чем, то есть ему казалось, что он думает, а на самом деле это были не мысли, а отрывочные видения из его бывшей жизни. Видения сменяли одно другое, наплывали друг на друга, картины детства смешивались с картинами плена, и всякий раз палец шарфюрера Рильке упирался в грудь и слышалось отчетливое: «Цейн!» А потом выстрел.
Прошел, пожалуй, месяц, прежде чем Ерофей Тихонович стал выходить из барака. Он садился вместе с другими выздоравливающими на солнечной стороне на бревно, прижимался спиной к теплым доскам и замирал в блаженной истоме. Это был все тот же лагерь, из которого его освободили и увели в лес, но теперь на вышках стояли красноармейцы, ворота были закрыты, дорожки подметали немцы, они же выносили из бараков трупы, складывали их на подводы и куда-то увозили, сопровождаемые красноармейцами. Немцы же разносили суп и кашу, разливали по кружкам чай, водили или возили больных на перевязки и процедуры, мыли их, подсовывали под них утки и судна, меняли пеленки, кормили и поили. И никто этому не удивлялся, все принимали это как должное.
А еще через полмесяца, когда Ерофей Тихонович вполне окреп, его вызвали на первый допрос. Молоденький младший лейтенант записал с его слов всю его историю, начиная с 22 июня 1941 года по 28 июня 1944-го, то есть до той поры, когда в лагерь ворвался немецкий танк с красными звездами, а за ним уже русский. Записав, он дал прочитать написанное Ерофею Тихоновичу и попросил расписаться. Через два дня Пивоварова выспрашивал уже другой офицер, на этот раз с двумя звездочками на погонах. Снова Ерофей Тихонович подробно рассказывал о себе, снова читал написанное и расписывался на каждой странице, отмечая про себя многочисленные грамматические ошибки, но не решаясь их исправить. И еще раз его вызывали, и еще.
Потом была медицинская комиссия. Через несколько дней после нее на лагерном плацу собрали человек двести, посадили на машины и под конвоем отвезли на станцию, рассовали по теплушкам, закрыли двери и повезли… неизвестно куда. Везли долго, с долгими же остановками, привезли на какой-то полустанок, приказали выгружаться, будто они были не людьми, а одушевленными предметами, которые ни на что не годны, а выбросить нельзя. Здесь их посадили на машины и повезли. И привезли к баракам, окруженным колючей проволокой, с вышками и солдатами на них, а все это окружала бурая степь с бурыми же холмами на горизонте. Слух прошел, что это лагерь, но лагерь особый – фильтрационный. Отсюда одних на фронт, других… Пивоварову очень хотелось оказаться в числе первых и не хотелось попасть в категорию других. Да и всем остальным, как ему казалось, тоже.
Глава 13
Филипп Васильевич Мануйлович придержал лошадей: перед ним лежала небольшая речушка, заросшая камышом и кустарником, с топкими берегами, но моста, по которому год назад он со своим отрядом, спасаясь от преследовавших карателей, переправился на эту сторону, не было, лишь обуглившиеся опорные столбы сиротливо торчали на этом и том берегу, да виднелись полуобвалившиеся окопы, заросшие травой и густыми побегами ивняка и черемухи.
«Экая невезуха, черт бы их всех побрал!» – выругался про себя Филипп Васильевич, имея в виду немцев – в первую очередь, себя самого в придачу и еще неизвестно кого, потому что в прошлом году, уходя от наседающих карателей, они этот мост за собой сожгли, и, видать, никто его восстанавливать не стал.
Весь обоз из двух десятков подвод с бабами и детишками на них остановился вслед за своим командиром и председателем колхоза. Редкие мужики да подростки, а больше все бабы потянулись от телег к голове обоза, чтобы получить указания, что делать.
«Боже ж ты мой, – думал Филипп Васильевич, с привычной печалью вглядываясь в изможденные лица своих односельчан и колхозников, – и как теперь жить будем?» Будущее представлялось неясным, тяжелым, хотя, конечно, недавнее прошлое было еще тяжелей.
Обоз лужевцев уже с неделю пробирался в родные края, то есть с тех самых пор, как Красная армия в конце июня разгромила немцев под Витебском, освободила Оршу и пошла на Минск, и многие партизанские отряды оказались в ее тылу. Но партизанская бригада «Мстители» не стала дожидаться прихода Красной армии и, повинуясь приказу сверху, двинулась на запад, громя на своем пути гарнизоны противника, взрывая мосты и пуская под откос поезда. С бригадой ушли все наиболее боеспособные мужчины, на месте остались лишь пожилые да подростки, которые и должны были охранить от врагов баб и ребятишек целого района, вернее, того, что от него осталось.
Ушел с бригадой самый старший из сыновей Филиппа Васильевича, Станислав, ушла старшая дочь, семнадцатилетняя Настя, выучившаяся на медсестру при партизанском госпитале, так что возвращался Филипп Васильевич лишь с самыми младшими: с семилетним Пашкой, четырнадцатилетним Петром, да двумя дочерьми: тринадцатилетней Серафимой и одиннадцатилетней Катериной, оставив в чужой земле свою жену, сына Никиту и многих родственников. И так в каждой семье. Считай, лишь третья часть населения деревни Лужи возвращалась теперь на пепелище, чтобы все начинать сызнова.
Особенно трудной выдалась для партизанского района и бригады «Мстители» под командованием подполковника Всеношного зима с сорок третьего на сорок четвертый год. После того, как Красная армия побила немцев под Орлом и Курском, весь фронт двинулся на запад, и до самого декабря сорок третьего не затихали бои. В сентябре далекий гул артиллерии приблизился настолько к партизанскому району, что казалось: еще немного – и освобождение раскинет свои крыла над линией Витибск-Орша-Могилев, кончатся все муки и начнется возвращение к родным пепелищам, но гул артиллерии постепенно затих, партизанский район оказался в ближайшем прифронтовом немецком тылу, он сидел у них как бельмо в глазу, как раковая опухоль, всегда готовая раскинуть метастазы во все стороны, и немцы начали самое большое наступление на этот район за все время его существование. Они бросили против бригады не только артиллерию, но танки и самолеты, и хотя партизаны получали с Большой земли оружие, боеприпасы, продовольствие, медикаменты и пополнение живой силой, хотя при хорошей погоде наша авиация бомбила немецкие позиции, пособляя обороняющимся, но даже сейчас, когда весь этот кошмар остался позади, Филипп Васильевич – да разве он один! – не может взять в толк, как они умудрились выстоять и не погибнуть все до единого. Наверное потому, что смерти уже никто не боялся: ни взрослые, ни дети, и все, кто мог держать оружие и стрелять, держали его и стреляли. Даже девчонки-малолетки. Потому что и они понимали: лучше погибнуть, стреляя, чем тебя убьют за просто так, а перед тем распнут в каком-нибудь сарае, сдерут заживо кожу… В такую окаянную пору дети взрослеют втрое быстрее, чем в обычной жизни.
– Здесь пока станем лагерем, – произнес Филипп Васильевич, оглядывая свое войско, все еще вооруженное, потому что шли по лесам, где блуждали, пытаясь вырваться из окружения, немцы, власовцы, остатки эсэсовских батальонов, состоящих из националистов-западников всех мастей, но в основном из латышей, литовцев и эстонцев. – Будем строить мост. Первый взвод выставляет часть людей для охраны лагеря, остальные, свободные от службы, вместе со вторым взводом заготавливает бревна. Хозвзвод устраивает лагерь и все прочее. Ну, как всегда. Завтра с утра положить настил. Нам осталось три-четыре перехода – и мы дома.
Филипп Васильевич подумал-подумал, но ничего больше не придумал, что сказать своим людям, и никто не проронил ни слова в ответ на его распоряжение: и так всем было ясно, потому что не впервой вставали лагерем и устраивали переправы, каждый знал, что и как делать, несмотря ни на возраст, ни на что другое.
«Спешить надо. Ох, спешить надо», – думал между тем Филипп Васильевич, понимая, что все сроки сева и посадки хоть чего-нибудь давно миновали, да и сеять и сажать нечего. Одна надежда на грибы да ягоды, да на лесного зверя. Была, правда, еще слабая надежда, что государство поможет с озимыми, хотя рассчитывать на многое нечего: везде одно и то же, да и война еще не кончилась. Однако пища пищей, а крыша над головой к близящейся зиме еще важнее. Но и зря подгонять своих уставших сельчан он не хотел: день-другой ничего не решают, а впереди трудностей и без того хватит с избытком.
Пока одни возились с устройством лагеря, Филипп Васильевич собрал несколько мужиков и баб из хозвзвода, забрали с одной из телег много раз чиненный бредень, мужики разделись до исподнего и полезли в воду пытать рыбацкого счастья. Вскоре на берегу трепыхалось рыбье серебро из окуней да карасей, плотвы да щурят, язей да налимов и сомов-подростков. Бабы да девчонки все это тут же чистили, сваливали в котлы, варили уху, приправляя ее прибрежными травами да кореньями.
А чуть в стороне тюкали топоры, скрипели пилы, ухали падающие сосны. Сорокалетний кузнец Савелий Сосюра, хромоногий от рождения, командовал строителями моста, отмеряя аршином бревна, готовые к отесыванию для настила. Дымили костры, бродили по поляне стреноженные лошади. Немецкие битюги волокли бревна к мосту, неторопливо переступая лохматыми ногами. Зудели комары, кидались на разгоряченные тела слепни и оводы.
Когда солнце опустилось за темный сосновый гребень и длинная тень легла на затихающий лагерь, Филипп Васильевич, проверив секреты в обе стороны, спустился вниз по течению реки, разделся до нога и, сверкая белыми ягодицами и ногами, вошел в парную воду, пахнущую болотом. Через несколько минут рядом с его одеждой появилась женская фигура, постояла немного в раздумье, тоже разделась и тоже вошла в воду, разгребая ее руками. Они сошлись на мелководье, женщина молча обвила шею Филиппа Васильевича, прижалась к нему всем телом, уткнулась головой, повязанной косынкой, в его плечо, зашептала что-то бессвязное.
– Ну, что ты, Лизавета? Что ты? – говорил Филипп Васильевич, гладя ее упругую спину и плечи. – Не изводи себя понапрасну.
– Дети твои на меня смотрят с укоризной, будто я виноватая в гибели их матери.
– Знаю я, знаю. Что ж тут поделаешь? Свыкнется – слюбится. Да и Настасья… уж год, как ее нету… она ж перед смертью наказывала, чтоб женился на тебе. И дети слыхали эту ее последнюю просьбу.
– Ах, Филя! Ах, боже мой! Мне и сладко и страшно, и не знаю, что думать. А люди говорят, будто накликала я гибель на Настасью твою, наговором заняла ее место.
– А ты меньше слушай глупые бабьи судачества. Нет в том ни твоей, ни моей вины. Война… чтоб ей ни дна, ни покрышки!
Они еще немного поплескались в парной воде, затем Филипп Васильевич вынес на берег притихшую Лизавету, бережно опустил на раскинутое рядно.
– Я тебе еще рожу сыновей, – шептала она, успокоенная. – И дочерей тоже. Я молодая и сильная.
Действительно: была Лизавета намного моложе покойной Настасьи, с шестнадцати лет она, едва закончив семь классов, сидела в правлении колхоза, вела все дела, и когда председателем стал Филипп Мануйлович, такой, по ее разумению, правильный и честный, так к нему присохло ее сердце, что ни на кого глядеть не могла, никакие женихи не сумели перебить ее единственную на всю жизнь любовь. Но не было до нее дела Филиппу Мануйловичу, женившемуся по любви и потому безмерно преданному своей жене. Неизвестно, чего ждала Лизавета и на что надеялась, глядя со стороны на чужое счастье. И вот – дождалась, трепеща от сопровождающего ее повсюду страха, саднящей душу вины своей и сжигающего молодое тело страсти.
И долго еще звучали над притихшей водой и камышами тихие стоны и торопливый шепот.
Как и предполагалось, на другую сторону речушки переправились ближе к полудню следующего дня. На этот раз мост не сжигали, и, миновав его, все оглядывались и оглядывались на белеющий ошкуренными бревнами настил с аккуратными перилами, то ли ожидая погони, то ли не веря до конца, что едут по мирной земле, не сулящей никаких неожиданностей.
Отдохнувшие лошади тянули легко, тележные колеса весело тарахтели, подпрыгивая на корневищах деревьев заросших за минувшие годы просек. Вовсю светило солнце, куковали кукушки, перепархивали с ветки на ветку птичьи выводки, возились в траве дрозды, попискивали синицы. Иногда на пути встречались сгоревшие деревни, в иных робко завязывалась новая жизнь: тюкали топоры, шваркали пилы, бродили по лугу чудом сохранившиеся лошади и коровы, бабы и ребятишки провожали обоз тоскливыми глазами, мужики с настороженностью вглядывались в проходящих мимо людей, тая от постороннего глаза оружие.
Филипп Васильевич подходил к мужикам, делился махоркой, расспрашивал о дороге, переправах через речушки и ручьи. Настороженность спадала, бабы, случалось, тащили детям кринки с молоком. Из разговоров выяснялось, что на дорогах кое-где одно время пошаливали бог знает кто такие и почему, но в последнее время не слыхать, однако смотреть надо в оба: береженого бог бережет; сообщали, что советская власть себя уже проявляет: намеднись наведывались из района, записывали, кто и что, обещали помощь.
Но больше случались деревни, похожие на заброшенные кладбища, только без крестов и могильных холмиков. И Филипп Васильевич поневоле задумывался, как встретят их родные пепелища, оставшиеся от деревни Лужи.
Глава 14
Впереди обоза, метрах в двухстах, движется одинокая пароконная телега, а на той телеге разведчики. Во главе их однорукий старшина Емельян Лапников, присланный для пополнения партизанской бригады с Большой земли в декабре прошлого года, в одном из боев потерявший руку да так и оставшийся при отряде лужевцев в качестве инструктора-подрывника. Происхождением Лапников с Алтая, из переселенцев, перед войной служил в милиции, в сорок первом попал в особый разведывательно-диверсионный батальон, был знающим и умелым бойцом и, несмотря на молодость, пользовался в отряде авторитетом. С ним частенько советовался и Филипп Васильевич, если дело казалось ему трудным и не сулящим успеха: Лапников всегда находил выход.
Бывший старшина лежал на свежескошенной траве, копна которой, перетянутая веревкой, возвышалась над лошадьми, помахивающими длинными хвостами. Рядом с ним умостился пятидесятилетний Данила Епифанович Кочня, правил повозкой сын председателя четырнадцатилетний Петруша. Со стороны казалось, будто едут обыкновенные селяне, но не видные со стороны же лежали под рукой немецкие автоматы и немецкий же ручной пулемет со снаряженной лентой. Тут, с одной стороны, сказывалась привычка к оружию и постоянной опасности, не до конца осознанный факт, что фронт ушел далеко на запад, с другой – они все еще были партизанским отрядом, боевым подразделением, продолжая жить по законам войны. Вот когда доберутся до места, тогда и… Что будет тогда, никто не знал, а четырнадцатилетнему Петруше казалось, что он всю жизнь только и делал, что воевал наравне со взрослыми, а потому мирная жизнь представлялась ему лишь передышкой между боями. И он вглядывался в сумрак окружающего леса с привычной настороженностью, готовый схватить лежащий рядом автомат и открыть огонь по любой едва проявившей себя опасности.
Лишь старый Данила, обросший седой клочковатой бородой, прикрывающей уродливый шрам на правой скуле, равнодушно пялился в чистое небо, покусывая пресную травинку пырея, и, казалось, ни о чем не думал. Да и то сказать: о чем тут думать? Думай не думай, а прошлого не воротишь, прожитых годов тоже, как не воскресишь погибших. А Данила Епифанович потерял всё и всех: старых отца и мать немцы убили еще в сорок первом, сожгли вместе с деревней, жена погибла в том же году во время нападения карателей на лагерь лужевцев, два сына ушли в армию в начале войны, и никаких известий от них не имелось, третий сын-малолетка погиб зимой прошлого года. А вместе с ним и снохи Даниловы и внуки – все были убиты в одной из деревень, куда прорвались каратели зимой этого года. Осталась у него единственная надежда на то, что уцелеет хотя бы один из сыновей, вернется после войны в родную деревню, женится и наплодит новых внуков, чтобы не прервался род Кочней, вошел бы в новую жизнь детским смехом и детскими слезами. Впрочем, и сам он, Данила Кочня, еще не настолько стар, чтобы не подобрать себе какую-нибудь из подходящих для этого дела вдову.
Ехали молча, говорить было не о чем. Да и партизанская жизнь приучила к тишине, к тому, чтобы чутко прислушиваться к ее постоянной изменчивости.
– Петруша! – тихо окликнул подростка Лапников.
– Слышу, дядя Емельян, – отозвался тот и, нащупав лежащий в траве под рукой автомат, опустил флажок предохранителя.
– Что там? – спросил Данила Кочня, не меняя позы.
– Пока не видать, – ответил Лапников. – Сойки беспокоятся. Слышишь? И, похоже, пилят.
Кочня сел, всмотрелся прищуренными светлыми глазами в пронизанный солнечными лучами узкий коридор просеки, произнес задумчиво:
– Похоже, завал. И, похоже, старый, нами устроенный, когда драпали от карателей.
– Похоже, – подтвердил Лапников, хотя среди лужевцев его тогда не было. – И, похоже, разбирают.
– И кто?
– Черт его знает, кто, – произнес Лапников и поднес к глазам немецкий бинокль. И тут же опустил, заметив короткий всплеск света. – Кто бы ни был, а быть в полной боевой. – Пояснил: – Нас засекли, в бинокль разглядывают.
И свесил с задка белую рубаху – знак своим, что впереди опасность.
– Ишь, черти! – изумился Кочня, поерзал немного, устраивая поудобнее пулемет.
– Не суетись, дед, – посоветовал Лапников. – Мы просто селяне. Мы – дома, на своей земле. Давай закурим. Но если засаду устроили шатуны… – И махнул рукой: в засаду верить не хотелось.
Закурили. Сизый дымок поплыл над копной, оставаясь позади, зацепившись за еловые лапы.
Завал приближался. Уже видно нагромождение бронзовых стволов, уходящих в обе стороны от просеки в глубь леса, свежие пропилы. Если бы завал разбирали местные, они бы не таились, пользовались бы не только пилами, но и топорами. Впрочем, откуда здесь местные? Местных или побили каратели, или угнали с собой отступающие. Сколько едут последние два дня, а ни одной целой деревни: партизанский край, прифронтовая полоса. Ну и… бинокль. Конечно, бинокли не редкость, но больно уж все как-то не так. Хотя вполне возможно, что и местные, и тоже остерегаются: береженого бог бережет.
Лошади встали перед перегородившей просеку валежиной. До завала оставалось метров тридцать.
И тут настороженную тишину разорвал хриплый голос из-за завала:
– Эй! Кто такие?
– А вы кто? – вопросом на вопрос ответил Лапников.
– Вот счас пальнем по вас, узнаете, кто такие.
– Пальнуть дело не хитрое, – встрял в перекличку дед Кочня, – да только мы безоружные, нам пальнуть нечем. Да и чего палить-то? Немец ушел, в кого теперь палить? Не в кого. Все свои.
– Знаем мы этих своих, насмотрелись… А ну слазьте с телеги! – велели из-за завала. – И руки в гору. Поглядим, какие вы свои.
– Так мы и так собирались слазить: вишь, валежина, мать ее. Не пройти, не проехать.
Первым с телеги стал спускаться дед Кочня. Но не сбоку и не спереди, а сзади. Там он принял от Лапникова пулемет, повесил на торчащую из копны слегу. Помог спуститься старшине. У того позади за поясом пистолет, за голенищем сапога граната.
Старшина отряхнул солдатские галифе от прилипшей травы, поправил ремень, расправляя складки на вылинявшей гимнастерке, поправил фуражку с красной звездой и пошел к завалу вразвалочку, попыхивая самокруткой и позванивая медалями на выпуклой груди.
Вот он остановился, поставил ногу на лежащий отпил, спросил насмешливо:
– Ну где вы там прячетесь, аники-воины? Или медвежья болезнь напала?
Над завалом показался пожилой небритый человек в расстегнутом брезентовом дождевике, с немецкой винтовкой в руках, ствол которой смотрел куда-то в небо. Из-под дождевика виднелся черный пиджак, серая рубаха-косоворотка, поверх пиджака болтался потертый бинокль.
– Никак и впрямь свои? – произнес он, разглядывая старшину. – А документ какой-никакой имеется?
– А какой тебе документ нужен, папаша? – удивился Лапников. – Могу показать красноармейскую книжку, хотя я уже не красноармеец по причине своей инвалидности, а паспорта еще не получил, – и дернул полупустым рукавом гимнастерки. – Мне тоже интересно знать, кто вы такие и что здесь делаете.
– Мы-то? Мы-то детдомовские, – замялся было человек в дождевике. – Домой возвращаемся.
– И где этот ваш дом?
– От Новолукомля недалече будет.
– Так вы что, с ребятней, что ли?
– А с кем же еще? С ней самой. Семнадцать человек осталось от всего детдома. Да одна воспитательница. Ну, и я сам, завхоз этого дома. Охримич моя фамилия. Остальные кто погиб, кого в неметчину угнали… А вы кто?
– Мы тоже домой движемся. Партизанили. На Смоленщину идем. Тут недалече уже.
Из-за завала показались две ребячьи физиономии, уставились с любопытством и страхом на старшину. Тот кашлянул, точно ему в горло песок попал, сплюнул окурок, придавил подошвой сапога, потом помахал над головой рукою. Тотчас же от повозки отделился Кочня, двинулся к завалу. Но без пулемета. Петруша Мануйлович встал на повозке, замахал обеими руками.
– Чегой-то вы размахались-то? – с опаской спросил человек в дождевике, переложил винтовку с руки на руку – и детские мордашки тут же исчезли.
– Не бойтесь, – успокоил Лапников. – Своим даем знать, чтоб не опасались. – Пояснил: – Сзади обоз идет, целая деревня. Вернее сказать, что от нее осталось.
Подошел Кочня, снял картуз, вытер рукой плешивую голову, спросил:
– Свои, что ли?
– Свои. Детдомовские.
– То-то ж я и вижу: позади завала вроде как ребятня возится.
Сзади нарастал скрип и громыхание телег, фырканье лошадей, приглушенные голоса. Подошел Филипп Васильевич, тоже поинтересовался, кто да что. За ним уже напирали бабы. С той стороны над завалом, как грибы, появлялись все новые и новые детские мордашки. В основном лет десяти, и все больше девчушечьи. Но тут же с боков выросли два подростка с немецкими автоматами и молодая женщина с винтовкой.
– Та-ак, – произнес Филипп Васильевич, сбил на затылок картуз и стал подниматься на завал.
Оказавшись на его вершине, покачал головой, разглядывая противостоящее войско. Среди зарослей молодого сосняка таились лошади и подводы.
– Вот что, – заговорил он, повернувшись боком и к тем и другим. – Я есть командир бывшего партизанского отряда и председатель колхоза. Зовут меня Филипп Васильевич Мануйлович. Мы возвращаемся домой, поскольку немца погнали на запад и надо начинать мирную жизнь. Завал мы сейчас разберем, дорогу откроем. А пока надо устраиваться на ночь, потому как, похоже, собирается гроза… – Повернулся к детдомовцам и спросил: – Есть возражение с вашей стороны?
– Нету возражениев, – ответил за всех бывший завхоз.
– Тогда за дело.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.