Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга десятая. Выстоять и победить"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
Глава 7
В бараке уже прозвучала команда «отбой», когда дневальный выкрикнул:
– Пивоваров! На выход! В канцелярию!
Бывший капитан второго ранга Ерофей Тихонович Пивоваров, услыхав свою фамилию, снова принялся наматывать на ноги обмотки. Уже около двух месяцев он носит эту – с позволения сказать – обувь, но все никак не привыкнет быстро с ней управляться. Обувшись, он влез в просторную гимнастерку, заспешил к выходу, беспомощно одергиваясь.
Посыльный из канцелярии курил возле дневального. Увидев Пивоварова, спросил с брезгливой гримасой на толстых слюнявых губах:
– Ты, что ли, Пивоваров?
– Так точно.
– Какого хрена телишься? Жди тебя тут! А начальство ждать не любит. Или не знаешь? Чего молчишь? Ну, топай давай вперед!
Пивоваров заложил руки за спину, и они, выйдя из барака, пошли в сторону канцелярии, к низкому кирпичному строению возле КПП, где на столбе, раскачиваясь под ветром, светила единственная лампочка.
Накрапывал дождь, ветер гнал по земле кустики перекати-поля, и те, как большие ежи, то бесшумно скользили в темноте, то вдруг замирали или кружились на одном месте, будто гоняясь друг за другом, сцеплялись, превращаясь в косматый комок, потом срывались и пропадали за углом барака, чтобы на смену появились новые. Завтра утром специальная команда под бдительным присмотром будет отдирать их от густой сетки колючей проволоки, сносить в кучу и жечь. Завтра утром…
На угловой вышке включили прожектор. Голубой луч, пронзаемый вспыхивающими каплями редкого дождя, побежал по крышам бараков, осветил плац, трибуну, – точно такую же, как в немецком лагере в Белоруссии, – столбы, колючую проволоку, нашарил Пивоварова с посыльным, задержался на них, заскользил дальше, поймал еще две сгорбившиеся фигурки и потух.
– Тьфу, мать их растак! – выругался посыльный. – Понаставили на вышки чичмеков, того и гляди даст в тебя очередь. И не спросишь, потому как народ темный, отсталый, никакой сознательности. Азияты, одним словом. Всякий раз, как осветит, так жуть берет: никто ж не знает, чего он там себе думает. Шмальнет – и все, и поминай, как звали.
Тон посыльного уже не был таким презрительно-грубым, а скорее даже заискивающим. Ясно, что не только вышкарей боится, но и Пивоварова тоже. А Пивоваров шел и думал, зачем он опять понадобился следователю. Что вызывал его именно следователь, он не сомневался: капитан контрразведки «Смерш» Акимов имел привычку допрашивать своих подопечных по ночам. До утра продержит под ярким светом пятисотсвечовой лампы и, не дав ни минуты вздремнуть, отправит на работы вместе со всеми, а ночью, обязательно после отбоя, снова на допрос. Сам выдрыхнется днем и всю ночь как огурчик. А лагерник с ног валится – ничего.
У Пивоварова позади несколько серий таких допросов: в самом начале, когда его только привезли сюда, потом недели через две, потом через неделю. И всякий раз одно и то же: как попал в плен, с кем, кто и как себя там вел, в каких лагерях сидел, почему не бежал, когда завербовало гестапо или абвер, с какой целью, с кем связан? Вопросы задавались разные, суть оставалась одна: признайся, что ты агент, что ты враг, что выжил не случайно…
В длинном, узком и ярко освещенном коридоре множество дверей. И почти возле каждой сидит караульщик: значит, не одного Пивоварова сегодня тащат на допрос, значит, не зря поговаривают о какой-то комиссии, приехавшей в лагерь будто бы для пересмотра дел. Может, Пивоварова и не к следователю, а к кому-то из этой комиссии? Пивоваров подтянулся, пробежал пальцами по гимнастерке – там, где должен быть ремень, но ремень в лагере не положен, и уронил руки.
Все-таки его привели к уже знакомому кабинету. В кабинете ничего не изменилось с тех пор, как Пивоварова допрашивали здесь последний раз. Только привинченной к полу железной табуретки не было: кто-то из заключенных, рассказывали, вырвал ее и пытался убить капитана Акимова. И сам капитан Акимов тоже, похоже, нисколько не изменился, будто они виделись с ним только вчера: сухая фигура язвенника с желтым лицом, редкими волосами, маленькими ушками и тонким длинным носом, спускающимся до самой губы.
– Вот, привел, – произнес посыльный, пропуская Пивоварова в кабинет, развязно облокотившись о притолоку и отставив ногу в хромовом сапоге, словно перед ним сидел не капитан, а такой же ефрейтор внутренних войск, как и он сам.
– Ладно, ступай, – кивнул Акимов, мельком глянув на Пивоварова.
Посыльный лениво повернулся и вышел за дверь.
Акимов сидел за столом и что-то писал в амбарную книгу. Он всегда, когда к нему приводили на допрос, что-то писал, словно писанина и была его основным занятием, словно он заранее знал, что будут отвечать допрашиваемые, и сам допрос – лишь пустая формальность, которую зачем-то требует соблюдать начальство.
Писать и не замечать подследственного Акимов мог бесконечно долго – психологический прием, который он использовал постоянно и который поначалу раздражал Пивоварова своей очевидной бессмысленностью. Придумывать что-то новенькое этот Акимов то ли был не способен, то ли не считал нужным. А может, в этом постоянстве проявлялось то превосходство над подследственным, которое давало капитану его положение. Он только не знал, что Пивоваров, как и большинство ему подобных, слишком научился ждать, чтобы обращать внимание на такие мелочи: почти три года немецких и два месяца своих лагерей научили его этому тяжелому, но нехитрому ремеслу.
Капитан Акимов пишет, склонив голову набок, прикусив верхнюю губу желтыми кривыми зубами. Настольная лампа под железным колпаком освещает нижнюю часть его гладко выбритого лица. Сегодня он почему-то не включает свой прожектор…
И только Пивоваров об этом подумал, как Акимов протянул руку и щелкнул рычажком. Яркий свет ударил Пивоварову в лицо и как бы отбросил от него все остальные предметы. В том числе и смершевца. Пивоваров медленно повернул голову в сторону и чуть прикрыл глаза – никто не заорал на него, не заставил смотреть прямо: что-то сегодня все не так.
Бывший капитан второго ранга Пивоваров стоит в четырех шагах от стола, стоит, чуть скособочившись, заложив руки за спину. На его лице – лице безмерно уставшего человека – видна каждая морщинка под глазами и на лбу. Светло-карие глаза Пивоварова давно потускнели и провалились, так что едва мерцают из-под нависших бровей. Он стоит и смотрит в темный угол, щурится от яркого света. Он стоит и ждет, хотя давно устал ждать, устал жить. Остались привычка, инерция. Или еще что-то. Это всего-то в тридцать шесть неполных лет.
Время от времени Пивоварова занимает вопрос, почему человек тянется к жизни, хотя жизнь становится невыносимой, а смерть – по здравому рассуждению – выглядит предпочтительнее? Собственно, этот вопрос занимал не его самого, а соседа по нарам еще там, в немецком лагере под Мемелем. Сосед его, Ефим Морозов, на гражданке был психологом, преподавал в Каунасском университете, куда в сороковом был переведен из Ленинградского, на войну призван на другой же день, назначен политруком роты, в плен попал на третий, даже ни разу не выстрелив: оружие выдать не успели.
«После войны, – говорил он, – обязательно напишу книгу о психологической приспособляемости человека к экстремальным условиям бытия. Жажда жизни инстинктивна, она возникает в нас тогда, когда мы еще находимся в утробе матери. Человек рождается в муках в прямом смысле этого слова, и при родах мучится не только мать, когда растягиваются мышцы ее тела, раздвигаются кости, чтобы пропустить плод, но и само рождающееся существо. И так, в сущности, всю жизнь. Трагизм – стержень существования человечества, всего живого. Шекспир, пожалуй, лучше других сумел отразить эту важнейшую сторону человеческого бытия. Нет, это, знаете ли, проблема не только исключительно земная, но и космическая. Человек рождается, чтобы умереть, человечество – чтобы погибнуть. В пламени рождаются миры, чтобы в пламени же перелиться в нечто другое, но повториться вновь и вновь…»
Увы, Ефиму Морозову книгу эту уже не написать: немцы откуда-то прознали, что он бывший «комиссар», и повесили его на лагерном плацу. Это случилось, кажется, в октябре. Только вот число… Впрочем, это не важно. Значит, три года назад.
Пивоваров переступил с ноги на ногу, покосился на следователя: тот продолжал усердно скрипеть пером, время от времени макая его в чернильницу-непроливашку. Сам следователь находился в тени, и на свету шевелились лишь его узкие руки с длинными пальцами, которые существовали как бы сами по себе… Нет, пересмотром дела здесь не пахнет. Пересмотр дела – это в комиссии. Впрочем, окончательные решения по делу выносили и без нее: время от времени собиралась партия в десяток-другой человек, получала новое обмундирование, документы и отправлялась на фронт – кто в старом звании, кто без звания в штрафной батальон; или другая партия, но в том же лагерном обмундировании, загонялась в крытый грузовик, туда же конвойные с собаками, и в трибунал. Это уж как кому выпадет: орел или решка.
Да, в октябре сорок первого… Потом, после гибели Морозова, Пивоваров каждую свободную минуту, – если не думал о семье, которая осталась в Лиепае, и неизвестно, что с нею сталось, – мысленно развивал запавшую ему в душу тему о психологической приспособляемости и тоже, как Ефим Морозов, рисковал заглядывать в будущее.
«Да-да, – думал Пивоваров, вспоминая лекции по марксистской диалектике, – все идет по спирали. По Лобачевскому нет параллельных прямых. Следовательно, тело, вышедшее из одной точки, рано или поздно вернется в ту же точку и вновь соединится с остальными телами. И так без конца, ибо начало и конец всегда соединены. Как рождение и смерть. Как страдание и счастье. И чем сильнее страдание, тем необходимее счастье…»
Пивоваров всеми силами старался отвлечься от действительности и, хотя усталость и желание спать, как последствие перенесенной болезни и недоедания, брали свое, и он время от времени как бы проваливался в темноту, однако, качнувшись на затекших ногах и выпрямившись, вновь ловил кончик ускользающей мысли. Он представлял себе, как выйдет на свободу – должно же это случиться когда-нибудь! – как обложится книгами по психологии и, чем черт ни шутит, сделает то, что не суждено было сделать его товарищу по несчастью. Он расскажет в этой книге…
Скрипнул стул под капитаном Акимовым, Пивоваров вздрогнул и глянул в его сторону. Мысли опять смешались. «Пишет гад, все пишет, – подумал он равнодушно, без злобы. – Неужели этот вот человек, это вот ничтожество на сегодня первая и последняя инстанция, которая решает не только мою судьбу, но и тысяч других людей, повинных лишь в том, что они все еще живы?!»
Все страшные три года немецкого плена Пивоваров боялся хоть чем-то навлечь на себя малейшее подозрение в нечестности, в малодушии, в измене долгу, а оказывается – все зря. Разве что своим существованием он спасает кого-то от подобной же участи. Как это дед говаривал? – дай бог памяти: «Не отрекайся от судьбы своей, ибо Господь на всех делит поровну». Как же, поровну! Это с ним-то, капитаном Акимовым? Сейчас и бог, и судьба, и движение планет, если они влияют на жизнь отдельных людей, – все соединилось вот в этом человеке с узким аскетическим лицом садиста и маньяка, существующего в каком-то собственном мире, в котором нет места бывшему капитану второго ранга Пивоварову, бывшему члену ВКП(б), бывшему командиру и члену партийного бюро бригады сторожевых кораблей. Но почему – бывшему? Разве его лишали звания? Исключили из партии? Судили? И ведь вот этот… этот Акимов – он же наверняка тоже член партии, он тоже офицер, хотя и не Красной армии, а НКВД или госбезопасности! Но офицер же! И наверняка тоже, как и Пивоваров, выходец из рабочих или крестьян. Как же так?
Пивоваров вдруг почувствовал, что мысль его поворачивает в такую сторону, что если и дальше рассуждать в этом направлении, то можно до того дорассуждаться, что потеряешь всякую опору в жизни, и тогда никакие инстинкты самосохранения не уберегут тебя от отчаянного шага, как не уберегли многих, бросившихся на проволоку или на конвоира, под колеса вагонетки или сунувших голову в петлю.
Мысли о том, что в стране и в партии что-то делается не так, и раньше приходили Пивоварову в голову, но ни разу они, эти мысли, не приближались так близко к тому порогу, через который он решил когда-то до поры до времени не переступать. Там, за этим порогом, было нечто, и это нечто вполне реализовалось в образе капитана Акимова, и какими бы словами этот маньяк не оправдывал своего существования, в основе этого существования, мерзость, мерзость, мерзость… Конечно, эта мерзость напрямую не связана с партией и советской властью, не есть их производная, но она существует и, следовательно, все-таки как-то связана…
Пивоваров крепко сжал челюсти и кулаки за спиной, чтобы остановить страшный своей неуправляемостью поток мыслей, и даже тихо застонал от напряжения, – не столько физического, сколько душевного. Не думать, ни о чем не думать. Его дело – ждать. Только ждать, и ничего другого.
Пивоваров давно стоит с закрытыми глазами и не замечает, что Акимов, откинувшись на спинку стула, наблюдает за ним внимательными, но ничего не выражающими глазами. Разве что скуку. Впрочем, разглядеть лицо капитана Акимова совершенно невозможно: оно, словно стеной, отгорожено от взора подследственного ярким светом пятисотсвечовой электрической лампы.
Пивоваров стоит и едва заметно раскачивается из стороны в сторону.
– Так ты так и не вспомнил, какое задание получил от своих хозяев перед тем, как ваш лагерь освободила Красная армия? – вкрадчиво спрашивает капитан, и Пивоваров, приходя в себя, долго моргает красными веками и таращится в ту сторону, где сидит следователь. – Отвечай! – вскрикивает Акимов.
– Нет, не вспомнил, – устало говорит Пивоваров после продолжительного молчания.
– А зря. Мы тут получили на тебя кое-какие новые данные. И эти данные не сходятся с легендой, которую разработали для тебя в абвере.
Пивоваров пожал плечами: Акимов уже не впервой использует этот трюк.
– А как фамилия полковника-власовца, который вербовал тебя в РОА?
– Он не представлялся. Вы это спрашиваете в десятый раз. Не надоело?
– Молчать! Сколько надо, столько и буду спрашивать! В карцер захотел? Так я могу устроить. Из-за таких подонков, как ты, немцы пол-России захватили! Таких, как ты, вешать надо без суда и следствия, а мы с тобой возимся, доказательства собираем, народным хлебом кормим! Вот шлепну тебя на этом месте…
– Сам ты подонок, – тихо говорит Пивоваров. Он вдруг почему-то решает, что это последний разговор с капитаном Акимовым: что-то сегодня все не так, как в предыдущие допросы – нет у смершевца уверенности, что ли. – В бою я тебя не видел, – продолжает он. – Там бы ты полные штаны наложил. Здесь ты герой, дерьмо собачье.
Произнеся все это, Пивоваров однако не почувствовал того облегчения, которое ожидал. Сколько раз он мстительно предвкушал, что придет день, – не может не придти! – и он выложит этому капитану все, что о нем думает. А там будь что будет. И вот высказался. А толку? Мелко все это и не достойно человека и офицера. Да и сам он, Пивоваров, если не считать того первого своего боя с немецкими самолетами на рассвете 22 июня 1941 года, больше не воевал. И все, что он, Пивоваров, сказал сейчас смершевцу, никому не нужно, даже самому Пивоварову. А если смотреть на этот поступок с точки зрения психологии приспособляемости, то надо признать, что он дошел до ручки и инстинкт самосохранения над ним не властен. Глупо, разумеется, столько терпеть и ждать и сорваться именно сегодня, когда для этого нет никаких поводов.
Пивоваров ждал вспышки гнева, ждал, что вот сейчас раскроется боковая дверь и оттуда явятся костоломы. Но Акимов на его слова лишь побарабанил пальцами по столу и криво усмехнулся.
– Нет, я тебя не шлепну, – произнес он, растягивая слова. – Я вижу: ты на это как раз и рассчитываешь. Меня не проведешь: тертый калач. Пусть тебя лучше немцы шлепнут. Может, и ты напоследок хотя бы одного из них… хоть какую-то пользу принесешь своему народу, который тебя учил, кормил… С паршивой овцы, как говорится…
– То есть… – Пивоваров почувствовал, как сердце сжалось, провалилось куда-то, забилось неровными толчками. Он забыл об усталости, о сосущем чувстве голода, о бессильной ненависти к сидящему за столом ничтожному человечку, отгородившемуся от него ярким светом. Голос Пивоварова сел, и он полушепотом спросил: – Это что же, капитан, новый способ издевательства?
– Ошибаешься. Хватит вас задарма кормить. Поди-ка повоюй. Не все же честным людям кровь свою проливать. И ваша поганая сгодится. Но помни: твоя семья в ответе, если ты еще раз нарушишь долг, изменишь присяге…
– Семья? – перебил смершевца Пивоваров. – Она цела? Что вы о ней знаете?
Дверь отворилась, заглянул все тот же посыльный, произнес:
– Вторая требует человека.
Капитан Акимов выключил рефлектор, протянул посыльному папку, проскрипел:
– Моя бы власть, Пивоваров, я бы тебя все-таки шлепнул… Иди пока…
Вслед за посыльным Пивоваров прошел в самый конец длинного коридора. Ждущие своей очереди у других кабинетов провожали его тоскующими взглядами.
Во втором кабинете сидели трое за длинным столом: подполковник и два майора. Посыльный папку положил перед подполковником. Один из майоров, указав на стул возле стола, произнес будничным голосом:
– Садитесь, Пивоваров.
Пивоваров сел, не поблагодарив.
Подполковник листал его «дело».
– Что ж, – произнес он, долистав до корки. – Ничего компрометирующего за вами нет. Если не считать вашей способности в течение трех лет, так сказать… Мда… Вернуть звания мы вам не можем. Зато можем предоставить вам возможность искупить, так сказать, на поле боя… – и пока говорил, пристально, с прищуром, вглядывался в лицо Пивоварова, точно надеясь найти там нечто, что позволило бы ему изменить свое решение.
– Вы имеете в виду штрафбат? – спросил Пивоваров.
– Именно, – ответил подполковник.
– А у меня есть выбор?
– У вас – нет. Выбор имеется у нас. И мы выбрали штрафбат.
– Я согласен, – ответил Пивоваров.
– Мы нисколько не сомневались в этом.
– У меня только один вопрос… если разрешите.
– Да.
– Капитан Акимов упомянул о том, что моя семья будет в ответе, если я…
– Что касается вашей семьи, то нам о ней ничего не известно. К сожалению… Но в вашей анкете указано, что ваша жена по профессии учительница…
– Она не учительница. Она врач-педиатр.
– Да? Впрочем, это не столь важно. Попробуйте через наркомат здравоохранения, – посоветовал подполковник.
Пивоваров кивнул головой, то ли соглашаясь, то ли благодаря: он все еще не мог поверить, что эти люди, принявшие относительно него решение направить его в штрафбат, являются уже не просто членами комиссии, но и как бы товарищами по борьбе, по общей судьбе, которая свела их не зависящими от них обстоятельствами. Он не испытывал к ним ни малейшей благодарности, не испытал бы ее даже и в том случае, если бы они вернули ему звание и направили по прежнему месту службы: слишком высокая стена была возведена между ними этими обстоятельствами и она все еще разделяла их, не пропуская его на ту сторону, и тот факт, что подполковник лишний раз проверил Пивоварова, будто бы перепутав профессию его жены, подтверждал это вполне наглядно.
И он спросил, вставая:
– Я могу быть свободен?
– Да, – ответил подполковник. – Вы можете возвращаться в барак. Пока. – И добавил: – Искренне желаю вам успеха.
– Благодарю, – ответил Пивоваров, повернулся и вышел.
Глава 8
Пивоваров вышел в темноту ночи и долго стоял, привалившись спиной к кирпичной стене канцелярии, не в силах поверить в случившееся, хватая широко раскрытым ртом парной воздух степи, слегка окропленной заблудившимся дождем. В темноте звучали шаркающие шаги, потом в круге света появлялись люди, поднимались по ступенькам и скрывались за дверью. Но до Пивоварова с трудом доходил смысл происходящего вокруг него, его мысли были поглощены тем, что сказал капитан о семье. Знает он что-то о ней или это просто способ воздействия? И правду ли сказал подполковник, что им ничего не известно?
Семья – это все, что оставалось у бывшего капитана второго ранга Пивоварова, все, на что он мог рассчитывать в будущем, единственное прочное и незыблемое – его любовь к жене, его тоска по ней, ее любовь к нему. Он не допускал ни малейшего сомнения в этой прочности и надежности. Препятствием перед конечной точкой его маршрута, где якорь корабля мог бы крепко и навечно вцепиться в грунт, могла стать только гибель жены и детей.
Еще в немецком плену он кое-что слышал о трагическом походе кораблей Балтфлота из Таллина в Ленинград, о гибели многих боевых кораблей и транспортов с эвакуированными. Он был уверен, что и его семья была там. Но удалось ли ей достичь Ленинграда? А если удалось, осталась ли она в окруженном городе или путь ее пролег дальше на восток? Где искать ее? Пока Пивоваров месяц приходил в себя после болезни, он успел написать и разослать по разным адресам десятка два писем. Но до наркомата здравоохранения не додумался. Где бродят его письма? Куда пришел ответ хотя бы на одно из них? Как бы там ни было, но если правда, что его отправят на фронт, он сможет продолжить свои поиски. А это, судя по всему, правда: подполковнику не было смысла его обманывать. Да и слухи… не зря же они так упорно держатся о том же самом, не зря таким смирным был сегодня капитан Акимов…
Всю ночь Пивоваров ворочался с боку на бок, то впадая в забытье, то пяля в темноту широко раскрытые глаза. Он вздрагивал от каждого звука за стенами барака и внутри его, напряженно прислушивался, и всю ночь слышал шарканье то удаляющихся, то приближающихся шагов.
Утром, после завтрака, на лагерном плацу выкликнули человек двести, сбили их в отдельную колонну. Заместитель начальника лагеря по идеологическому воспитанию произнес речь. Все в этой речи соответствовало действительности: и долг перед Родиной, и воинская честь, и многое другое – и все было неправдой, потому что слушали эту речь не только две сотни избранных, но и около полутора тысяч остающихся.
Прозвучала команда, и колонна двинулась к выходу из лагеря, провожаемая тысячеглазым тоскливым взглядом. Дать бы оружие всем – какая это страшная для врага сила! Какая могучая энергия ненависти и мщения, задавленного человеческого достоинства не находит выхода, остается втуне! Вся вина большинства из этих людей заключается в том, что они оказались застигнутыми врасплох, неподготовленными, часто даже безоружными перед лицом смертельной опасности. Есть, конечно, здесь и трусы, и паникеры, и предатели, но еще ой как надо разобраться, почему человек струсил, запаниковал, бросил оружие, – если оно у него было, – поднял вверх руки. А разбираться не спешат, часто – не желают.
Вот мелькнуло лицо подполковника-артиллериста. Пивоваров частенько работал с ним в одной бригаде. Подполковник попал в плен, как и сам Пивоваров, в первые же часы войны. Артиллерийский полк, которым он командовал, находился в летних лагерях неподалеку от границы, и подполковник был оглушен в палатке одним из первых же немецких снарядов, разорвавшихся в то раннее утро, а очнулся в колонне пленных на руках у своих солдат. Для него, офицера, всю свою сознательную жизнь готовившегося к защите Родины, воскресенье 22 июня стало началом трагедии, которая не закончилась и по сей день.
А вон его провожают тоскующие глаза старшего лейтенанта Бражникова. Бражников пошел к Власову, то ли поддавшись на уговоры, то ли из желания выжить и, как он уверял, с надеждой при первой же возможности перейти к своим. К своим он перешел, но перед тем участвовал в боях против югославов и греков, перейти к которым боялся, потому что, когда тебя гонят в бой, то или ты убьешь, или тебя убьют, и он убивал тоже, может, не всех подряд, но кто же поверит тебе, что ты был не таким, как все, и поэтому партизаны власовцев, сдающихся в плен, в живых не оставляли.
Но чем может помочь своим товарищам по несчастью, остающимся в лагере, бывший капитан второго ранга Пивоваров, которому из милости разрешили умереть с оружием в руках? Только тем, чтобы умереть с оружием в руках. Тогда те, от кого зависит судьба сотен и тысяч людей, ничем перед Родиной не провинившихся, увидят это и поймут, как они не правы.
Пивоваров шагал в строю и впервые за последние годы не чувствовал отупляющей силы, заключенной в слитном трамбовании земли одновременно десятками и сотнями пар ног. Он шел в строю, но еще не ощущал свободы. Ему все казалось, что стоит им дойти до ворот – и там непременно что-то случится, что-то такое, что отбросит их назад, как отбросило его назад в Белоруссии, сразу же после освобождения, и он – да и не только он один – озирался по сторонам, пытаясь удостовериться, что нет такой силы, которая помешала бы им пройти лагерные ворота. И чем ближе колонна подходила к КПП, тем сильнее напрягалось все его существо.
Мимо медленно проплывали бараки с выцветшими лозунгами на дощатых стенах, призывающими добить фашистского зверя в его собственном логове, отдать все силы для достижения победы над заклятым врагом, быть активными, бдительными, сознательными… Но для Пивоварова весь смысл этих лозунгов сводился лишь к одному – миновать КПП, выйти за колючую проволоку. Что будет дальше – штрафной батальон для офицерского состава или что-то другое – не имело значения. Зато ничего не будет, пока они топчут посыпанную крупным песком территорию лагеря.
Но вот колонна остановилась перед КПП, раздалась команда: «Справа по одному, марш!» – и впереди настороженные лица солдат и офицеров охраны, поблескивающие штыки, скрипучие половицы в узком проходе, руки, обшаривающие тело, сонные щупающие глаза… Еще одна дверь – и Пивоваров на негнущихся ногах спускается по дощатым ступенькам…
Всего три ступеньки! Сколько раз он спускался и поднимался по ним! А чаще – в общем строю проходил через широкие ворота! Неужели в последний раз?
Здесь же, за воротами, им выдали «книжки красноармейца», сидоры с трехдневным сухим пайком, ватники, рассчитали на четыре взвода и над каждым взводом поставили по пехотному младшему лейтенанту, видимо, только что из училища. Здесь же ожидали шесть «студебеккеров». Их рассадили по машинам, еще раз пересчитали по головам.
Они сидели на деревянных лавках, тесно прижавшись друг к другу, и покорно ждали, пока закончится передача их из одного ведомства в другое. Наконец незнакомый старший лейтенант, принявший их на свое попечение, поднялся на подножку головной машины и, держась за открытую дверь, озабоченно оглядел колонну. Взмах руки – взревели моторы, и машины тронулись.
До самой станции Пивоваров, как и многие другие, все оглядывался и оглядывался назад, словно ждал погони, еще не веря, что это окончательно. Ему казалось, что выпустили их по недосмотру, по чьей-то минутной прихоти, и вот сейчас кинутся исправлять ошибку. Но дорога сзади была пустынна, и только пыль, поднятая машинами, клубилась над ней, медленно уносимая вдаль.
По сторонам дороги бежала глинистая степь с мягкими линиями холмов на горизонте, раскрашенная в бурые и охристые тона. От дождя, прошедшего ночью, не осталось и следа. Только из лощин струился вверх плотный, насыщенный парами воздух, и в его потоках далекие холмы меняли свои очертания, то отрываясь от земли, то снова припадая к ней, да степной беркут кружил над холмами, поднимаясь все выше и выше, пока не превратился в точку. По этой степи когда-то проносились орды кочевников, устремляясь на заход солнца. Их передовые дозоры вымахивали на холмы, из-под руки оглядывали степь: не пылит ли где опасность, нельзя ли чем поживиться…
Степь дышала теплом позднего бабьего лета и свободой. Пивоваров глубоко втягивал в себя воздух этой свободы, хотя он ничем не отличался от воздуха за колючей проволокой: все те же запахи сухой пыли и горькой полыни, нагретых солнцем, человеческого пота давно не мытых тел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.