Текст книги "ЯТАМБЫЛ"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Тут же впрыгнуло на стул и создание, страшно довольное, что скоро получит из Настиных рук мед, чай и из розеточки, с ложки – варенье.
– Я бы хотел… – смутился Степан.
– Нет-нет, – запротестовал профессор. – Только после чаю.
Когда Лебедев и профессор уединились, Степа вытащил из кармана пластмассовую коробочку с диском и выложил ее на стол.
– Я должен на какое-то время уехать, профессор… На неопределенный срок. Нельзя ли Вас попросить это подержать. У себя.
– Можно. А что мне с этим прикажете делать? Просто похранить?
– Конечно, нет. Делайте с ним, что хотите. У меня пока несложившиеся планы. Вот тут еще деньги, – Степан покраснел и вытащил на свет пачечьку. – Я, правда, за год оплатил комнату. Тоже – похраните в режиме растраты.
– Это никак не могу, – отрезал Митрофанов. – А куда Вы, расскажите-ка, путь держите? Если это, конечно, не госсекрет.
– Знаете, профессор, – ответил Степа, подумав, – по всем законам логики, туда, на балкон, должен был бежать я, а не Петр. Я холостой, здоровый, раньше тренированный. Ну на черт мне жизнь? А у него вон какое потомство.
– Э-э, батенька, – протянул профессор. – Вы заблуждаетесь. Но это счастливое свойство молодости, ошибаться. Ну что старики, вроде меня, – так, ночные туфли попутают, или статью не в той газете прочтут. А молодой как ошибется, так треск на всю державу. Не стоило никому, никому никуда бежать. Это мое, может быть, несколько дегенеративное мнение, но уж позвольте… Кстати, я смотрел на вас, на обоих… в тот печальный день возле торта. Во-первых, вы не послушались Вашу девушку, но это, ладно, понятно. Но ведь она страшно в Вас… заинтересована – это тоже ясней ясного. И это, молодой человек, довольно серьезный тезис на разных чашах разных весов. Это редкость, большая редкость, – мечтательно молвил профессор. – А вот мне не пришлось испытать, обделен. Ну… почти. Как ее зовут, Виктория?
– Это длинная эпопея с коротким концом, – скукожился Степа. – И теперь думаю, да чего там думать, так и оказалось, она – эта самая эпопея имела ко мне, ко мне лично – знаете, мягко раскладывая слова, косвенное какое-то отношение. Такое же, как движение и счет годов к кукушкиным напевам об этом, или как холодные белые стены Ваших клинических палат к скользящим по ним в жарком полубеспамятстве взглядам еле больных. А скорее, похоже, как посетивший в счастливые старые времена Тунгуску метеорит к некрупным грызунам местных холмов – сусликам, хомякам, суркам, прохлаждавшимся на насиженных кочках в зоне катастрофы, или к незадачливым пернатым, случайно развернувшим гнезда возле тех болот. Ну грохнулся, и ладно, пробурил или прожег озеро в километр. А пресмыкающиеся и водоплавающие – что ж, очутились случайно в нужное время в нужном месте, на то и природа, чтобы не мелочиться…
– Видимая и невооруженным глазом чушь, – проворчал профессор, взмахивая руками. – Почему мелкие пернатые и сохатые, к которым я смею относить, условно, Вас и себя, весьма неслучайно оказавшиеся в поле природных катаклизмов, вечно стенают и клянут поведение метеоритов, гроз, засух, обнищаний и повальных моров. А не столько же ли поводов надувать губки и разводить руками у обиженных нами трескающихся скал, дыбящихся оврагов, авторов великолепных оползней, и высосанных подземных озер, прародителей подвижек коры, провоцирующих тектонические разломы к зловредным действиям. Затеянная Вами игра представляется убогой неплотной средой, вспоротой подлетающими к недоступной мишени стрелами – в корне заблуждение, да и не только в корне, а и в ветвях и микроскопических листьях та же заумь и самонаваждение. Да Вы тот самый воздух и есть, касаясь которого хвостовым оперением инерционно мыслящая стрела и имеет возможность выполнить заветы удивительно справедливого закона Ньютона. А Вы прикидываетесь жертвой обстоятельств и еще обижаетесь, что обстоятельства непристально разглядели Вас. Неумно и даже нелогично. Знаете, чем вы занимаетесь? Подтягиванием за уши законов к неверно оцененным Вами результатам эксперимента.
– Может и так, – увильнул Степа. – Только что мне эти Ваши вулканы и горы, разбегающиеся галактики и протуберанцы – если в них для меня ни капли толку. Я то так далеко не впериваюсь глазами, я что под ногами – не рассмотрю. А тут ясная картина – древо жизни сухо и бесплодно, корни гнилые и поражены парадонтозом. А у Вас все тектонические разломы поглощают молнии, да водопады рушатся в ледники. А все проще и скучнее. Блохи и воши недоделали последнее… – Ну как хотите, – возмутился не вполне искренне профессор. – Но я не дам опорочить мою простую практичную до низменного мысль – живите вы и не нойте, и здесь уж, по эту сторону Стикса ищите хоть что-нибудь путное, а то своими на песке состроенными башнями стенаний себя и придавите.
– Может, я устал рыскать?! – сам себе удивился Степан. – Может, я склоняюсь к хорошо спетому дуэту одного Федота Федотыча и моего друга Гусева. И ведь поодаль ходили, но как слитно клялись – уснуть на время, забыться до будущего в тихом углу, пропустить годы и проспать чуму – а там авось и полегчает. Я начинаю склонять голову перед их убеждением и сам думаю заснуть, блуждая по пепелищам. Неплохо, а?
– Неплохо, совсем неплохо, – радостно затрепетал Митрофанов. – Редко и мне удается поспать, но как уж я радуюсь сну, знали бы Вы. Ну а что мне то посоветуете, с Вашей логикой. Я каждый день среди гнойных бинтов и полугнилой крови топаю, ботинки не успеваю мыть и чистить. Может, мне упасть где-нибудь в уголок и заснуть навсегда!
– Вы подвижник. А я малоподвижное теперь существо. Я теперь болен немного, не знаю простых правил организма.
– Вот здесь Вы точны, Степан. У меня один больной, весь переломанный и превращенный обстоятельствами в мелкую крошку – кстати, лежал рядом с Вами, – поправляется очень быстро. И знаете почему? Дикая, почти животная радость по поводу любого шажка от смерти и надругания над болезнью – пошевелил глазом, правильно пописал, удачно упал. Страстное, патологическое жизнелюбие, отчасти, конечно, следствие стесненного интелекта, но, боже, насколько действенно. Почти не требует лекарств, организм сам вытаскивает себя за шкирку из пепла. А Вы спите, спите – это тоже замечательное снадобье. Знаете, как здорово – забыться и поглядеть вокруг на все, как будто тебя нет и не было в этом месте и времени… Чудесное остранение…
– Только мне неясно одно, – опять вернулся Степа вспять, – почему же не надо было бежать по лестнице и заменять Петра, к несчастью забывшего в таком вот остранении все на свете? Совсем не понятно.
– Хорошо, поясню. Этот внешне злобный тезис, молодой человек, имеет простой… простой аверс и крайне сложный реверс, – понес Митрофанов. – Но оба, две стороны одной медали, так что давайте просто. Вам что завещал человек с трибуны, пошатываясь и вдувая последние силы в микрофон? Он крикнул – любите себя. И этим прочертил между собой и вами некий закон, довольно условный. А вы вполне расчетливо, рассчитывая какие-то этические траектории и заумные заповеди, нарушили им же начертанное правило. Пренебрегли и полезли, „здрасьте, вот мы“…
– А теперь и у Вас, наконец, вылезла чушь, – заволновался сразу же Степа, – что ж, если тетку лупят, и не вступиться?
– Не передергивайте. Абсолютных законов, к счастью, нет или очень мало. И только олухи тянут одно уложение на все обстоятельства. Мне, кстати, вообще импонирует прецедентное право. Хотя и в римской риторике своя строгость – мантии, там, лавровые венки и харизма столетий. Одна презумпция пол христианства стоит. Но тут то чего ерзать, прямо человек выкинул заповедное – не лезьте, и любимы будете. Проецировал ауру себялюбия на межличностное, уповая на ясность и простую арифметику разума. Если б так! Где он, этот бесхитростный разум!
– Как то все это мутно Вы расставили. Не совсем то, мне кажется, хотел прокричать тогда восторженный человек.
– Так он ведь химик, а не Дельфийский оракул. Но химик прекрасный.
– Как-то не так. Об этом надо подумать, поразмышлять, пожалуй.
– Правильно, – в восторге воскликнул Митрофанов. – Вот и подумайте. Что ж Вы теперь, и размышлять то разучились. Вовсе нет.
– Но без взаимной любви ведь нельзя, – тихо и осторожно прикинул Степа. – Даже безвременно умершей.
– Вы знаете, здесь я соглашусь. Как-то в далекой студенческой юности и со мной приключилось. Вспоминаю и сладко дрожу и по сию пору. Влюбился я в барышню, ну не столько в барышню, а просто в ангела. Пользуясь безденежьем, как предлогом, оборвал все клумбы, тогда еще в отдельных углах разводили цветочные стихотворные элегии и вирши. Отстоял ночным постовым под окнами предмета воздыханий не один караул, промокая дождь и снег. Достиг в самоистязаниях успеха – сумел перейти от тайных, к явным вздохам, ухитрился даже прикладываться к ручке и пожимать локоток. Ох, хорошо было! Но чувства мои и подвели меня под монастырь. Чудесный мой предмет, как я воочию убедился, пылал ко мне весьма хилым, полупритухшим огоньком, еле тлел ее интерес и готов был вовсе погаснуть, дунь кто поизящней. И, правда, был я не красавец-здоровяк Дон-Гуан и не бесшабашный Стенька Разин, чтобы сгрести в охапку, да с какой-нибудь ладьи и плюхнуть теплое созданье в прохладную стремнину, чтобы руку чувствовало. А потом и спасти, вдвойне рискуя здоровьем. Конечно, был вял и, как объект девичьего интереса, мало приспособлен.
И вот, накручивая все это себе ежедневно на ус, стал я гидру страсти в себе давить, причем здесь проявил изрядный талант, и придушил до конвульсий. Ходил, гордо отвернув челюсть, рассував руки по карманам, и насвистывал, завидя особу, легкомысленно наглые мотивы, обозначавшие полное мое пренебрежение. Но, правда, в душе мартовские коты проскребли у меня изрядный лабиринт. Да.
Ангел же, вопреки моей логике, чуть ожил и стал выказывать к моей особе вдруг повышенный интерес и расположение – заводил беспредметные разговоры, поигрывал глазами, чаще пересекал поля моего зрения. Но я то что – кремень, так себя загнал. Искры от меня во все стороны брызжут, но холодные и посиневшие. Девушка, видно убедившись в моем остервенении, даже разок всплакнула, потому что подошла, посмотрела прямо и говорит:
– Дурак ты, Митрофанов, – и ушла навсегда.
Дважды уже где-то слышал я, даже письма мне писала, но не отправила. Но, видно, не прочту. И, знаете, Степан, многие лета промчались, многие увлечения отшумели, а я все иногда раздумываю – дурак я, или все же весьма умен. С одной стороны, мог прожить, пылая сухой давящей ревностью и бередя усопшую надежду на счастье, так и не увидев в глазах моего ангела искрящих стрел. А с другой, хотя с этой же самой стороны и есть – вот перед Вами скучный старик, перебирающий стопки пожелтевших книг. Многие из которых про любовь с картинками…
– Да, – вскинулся Лебедев, – именно так и есть. Не получается сразу соскрести с души все эти наросты.
– Дудки-с, – неожиданно вспыхнул Митрофанов. – Это уж Вы бросьте. Не так то легко заморить чувства некоторых модификаций, особенно такого рода… Да, так куда Вы?
– Сейчас куда-нибудь, – вяло отозвался Лебедев. – А к весне хочу поехать в один хуторок на Ставрополье, в покосившийся бывший дом со сломанным журавлем. Детские места… В поле между посадками там вьется тропка – а я забыл, куда она тянется. То ли на родной погост, то ли к реке… И потом, желтая эта звезда, влезает ли еще в окно?
– Маршрут пунктирно ясен и оправдан. Но вот что, Степан. Вы человек с образованием и вполне поймете одну вещь. Я старый, а все старые – эгоисты. Мне трудно, у меня на руках дети. Если уж вы хотите быть добрым, учтите и меня. Так Вы не забывайте меня совсем-то. И нам легче существовать, если кто вспомнит. Вы звоните мне. Раз в месяц. ПО рукам?
– Попробую, – промямлил Степан.
В комнате девочка по-прежнему крутилась на диванчике с разными поделками. Гора лент, коробочек и ниток украшала ее рукоделие.
– Что это у тебя, Настя? – спросил Степа, выходя из кабинета.
– Это ключ, – ответила девочка, высоко подняв рифленый, с удивительной резьбой и фигурной ручкой в форме лилии ключ. – А это, – и она ткнула пальцем в шаткое сооружение, – это будет когда-нибудь замок. И еще после дверь. Я все это как открою, а там все вы прячетесь. Вот будет история…
И Степан ушел, забыв попрощаться с профессором.
* * *
Умчался год.
За это время лишь два или три раза вечером в профессорской квартире протренькал телефон – звонил из тьмутаракани Степа Лебедев. Однажды это было какое-то глухое село, ни профессор, ни Степа ничего не услышали, а телефонные линии перегоняли только собственный бред, и было впечатление, что случайно соединились два погоста. Другой раз Степа долго кричал в трубку, что он то ли в Кизиле, то ли в Кзыл-Орде, то ли в Кинешме, а профессор, взяв себя в руки, бубнил только одно – может, приедешь, Степа… приезжай…
Но смелостью будет утверждать, что Митрофанов как-то тосковал. Это совершенно не так. По-прежнему клиника вытягивала все силы, и стало пошаливать сердце. Чуть добавили фонды, и начался кое-где бесконечный ремонт, больные штабелями заселили и приемные помещения дальнего следования, и прозекторскую, и прачечную. Полностью, неожиданно быстро пошел на поправку тяжелый Бейкудыев. Он горным бараном скакал по этажам и коридорам на трех костылях и пугал медсестер рассказами о том, как он, Бейкудыев, дежурный стрелок известного боулинг-клуба, однажды поразил из грозного оружия призрак, засевший на деревянном балконе праздничной ночью среди звезд. Бейкудыев похоже исполнял призрака, вздымая простыни на костылях, и пытался укрыть ими какую-нибудь зазевавшуюся доверчивую сестренку, но пока терял равновесие и брякался, шумно плюя и матерясь, на свежепостеленный линолеум.
– Нет, – орал он, пытаясь собрать костыли. – Больше я в стрелки ни ногой. Слишком я меток… К едрене все эти браунинги и кобуры. Хлопот – по горло, а как летать, так никого не сыщешь, все один… Пойду на Ямную, соберу девок бригаду, и в бой. У меня и справка медицинская есть…
Выписали и реанимационно задержанного и доставленного Павла Стукина. И тот оказался отходчив. Видимо, государственная вина его была не столь велика, потому что еще задолго до выписки сняли с поста собачку-овчарку, а через неделю-другую и забытого белобрысого солдатика с деревянными веснушками на щеках. Стукин был тяжелый больной. У него все действовало, но неправильно или наоборот, была отравлена система сообщения мыслей – он поминутно таращил голову направо и сообщал встречным ересь – ну, – говорил он, – застукали подлеца? А еще контра! Так держать головешку! Нет, Ваше сиятельство… Позвольте брысь с разбитого корыта… Зенки повыкачу… Эх ты, какая птица взлетела!
Никто из присутствовавших при этих бреднях и не догадывался, что Павел готовится к великой миссии. Об этом Митрофанов узнал много позже от несколько раз приглашавшего его на мальчишник генерала Гаврилы Дипешенко, от чего отказаться профессор форменно не мог. Гаврила по прошествии почти года с событий по секрету, нагнувшись к уху медика, сообщил, что Стукин заделался настоящим литератором-маньяком и сварганил уже три книжки в издательстве „Аколипсей“. Это были развернутые полотна быта простого контрразведчика и тайно засланного к жарким океанам убивать убийц специалиста под заголовками: „Как делать и как не делать трах-х-х!“, „Уржумские Жоры с костариканского тылу“, и последний „Пли из капусты, тля“. На первом из этих полотен был эпически в разных позах зарисован активный герой Кукин-Штукин, который четыреста страниц загонял закоренелого врага в его же угол. Враг этот постоянно химически менял хитрое импортное обличье и имел свойство худеть и суживаться до неразличимой нити. В конце и нить и вся паутина была схвачена рукой мастера, и подведен итог: „А вот раскроются чертоги казематов!“
На втором, исполненном легко, акварельно, агент Уржумский Жора, измочалив пол ихнего села двойников из разных стран и просто широт в альпийских предгорьях мексиканских Анд, падает в сладкий бассейн шампанского вина, „зарыбленный пиранью и крокодиловой помесью“ и берется тонуть и гибнуть, рассчитывая на значок героя, но красавица Хулия, агент всех разведок, бросается грудью в поддатую рыбу и устраивает Жоре сцену ревности и любви специально – отпугнуть распоясавшихся тварей. Ясно, какая здравомыслящая рыба сунет туда харю. В третьем опусе автор, полностью на первых двух израсходовав писательскую струю, ограничился констатацией общеизвестных фактов: „Тля, жмы не силь, а го не я…ку бы пуста пли. Тор-т, трот… тот… рр… р“, но и этот на гребне успеха был прилично издан и собрал, кстати, чудесную прессу у критиков „новой замудевой волны“.
Стукин теперь, хоть и как раньше, дергал головой и волочил центральный протез, добытый по его утверждению как раз в таких вот командировках, стал рискован – выходил на улицу и даже подписывал книжки, ставя в понятных целях конспирации аккуратный крестик.
Митрофанов, надо признать, с удовольствием посижывал в холостяцкой комнатке генерала и потягивал мизерными глотками из рюмки коньяк. Он приходил с Настей, Гаврила открывал ей Степину комнату, и девочка баловалась на компьютере, но очень аккуратно и ответственно. А пожилые, засижываясь, рассуждали обо всем на свете: о путях, которыми простой человек может, не погибнув, покинуть город, но чаще, напротив, неожиданно объявится в нем; о женщинах, которые либо варят прекрасный борщ, но подают его со злобной миной, расплескивая на брюки, либо, напротив, постоянно источают улыбку, радость и эфирный восторг, но ни черта в суп, кроме воды, положить не умеют; о способностях человеческого разума объять необъятное, которое, это необъятное, потом этот маленький разум как раз и сжирает. И о многом другом.
В завершение мальчишника тет-а-тет профессор позволял себе пройтись по Степиной комнате, поглядеть на книжки, на кушетку, аккуратно, по-солдатски заправленную. Он выгонял возмущенную девочку с компьютера, заряжал, прежде чем выключить, программку „Клуб сновидений“ и, глядя на стелющиеся перед взором красоты, укоризненно произносил:
– Эх, Лебедев, Лебедев.
Случилось пару раз профессору, как лицу частично официальному и отчасти частному, побывать на паре мероприятий. С одного он еле выбрался. Как-то уже ближе к осени, по необходимости заехал Митрофанов в университетскую библиотеку, а оттуда, то ли черт попутал, то ли склероз заел, ноги занесли его на химическую кафедру, и он понял сразу, что пропал.
На кафедре бушевало торжество, как оказалось, по случаю оформления бракоразвода заведующего и скорого его вступления в подвенечную связь с доцентом Бубочкой. Бубочка все таки добилась заведующего. Поверженная старуха соперница в виде замаранного отпечатка с битым стеклом сиротливо торчала из мусорной корзины посреди праздничного убранства, во главе украшенного научными сливками стола восседал парализованный академик, но иногда просыпался и орал: „Горько, горько!“ или „Горько мне!“ Тогда Бубочка вцеплялась в Марка пухленькими, заточенными по концам щупальцами, и, громко чавкая, целовала в нос, в губы, подбородок и галстук, приговаривая: „Как тебе не стыдно, Маркуша, при людях любовь прятать. Любовь – не деньги“.
Сразу же Митрофанова у входа захватил в объятия Полбалдян, долго тискал, кричал: „Пока, профессор, не выражу, не отпущу“, а потом, глядя бархатными глазами, сообщил:
– Спасибо ей, этой. Ну, егозе. Не кинула. Всего один шар черный-то, не чудо? Член перед Вами, батюшка, корреспондент. Две мы теперь с Вами коллеги. А это так называемое сочетание, между нами, дорогой коллега, этой, знаете, химически грязной жабы и этого, понимаете ли, мелкого упыря, сочинителя новых клеток в таблице Менделеева… Если бы не чисто научные цели, никогда бы не притащился, ей-ей…
Потом Митрофанов от неистово веселящихся гостей узнал, что, прорвав оборону Академии, Полбалдян перебрался на ее тощие нивы, оставив редакторство „Газов“ прыщавому молодцу, оказавшемуся шустрым и понятливым организатором. В дни между редкими заседаниями тот подсдал помещение „Вестника“ компании по газированию святых источников. На прогоне свадьбы организатор успевал все: вытирал полотенцем академика, крутил в кадрили невесту, насовал профессору шоколадных конфет для малолетних, при этом нашептывая: „Митрофанов, а невеста то дрянь. Вся прыщавая и второй свежести. Зав то кафедрой дурак. Мог бы козыря покрыть – аспирантку или студентку-отличницу. А взял червивую даму“. Но все таки упился приготовленным Бубочкой секретным напитком и взялся откручивать отверткой табличку с именем завкафедрой на двери – пришлось оттягивать, пеленать и складывать в особой комнатке за стремянкой на узкую кушетку.
Но, правда, что по настоящему удалось, так это Бубочкин напиток богов. Рубинового глубокого цвета неизвестного происхождения химическая жидкость пересыпалась в бокале всеми искрами радуги, имела отменную крепость и временами, если качнуть ножку, рождала на поверхности огромный пузырь, который тихо лопался и обдавал лицо алчущего мириадами мелких брызг и ощущений. Профессор тоже хлебнул напитка под „пей до дна!“ и под Бубочкино откровение: „клюква на воспоминаниях“, и скорей помчался прочь с кафедрального сабантуя.
Однако, по дороге он и вправду ударился в эти воспоминания, голова закачалась, прекрасные лица и фигуры окружили его, звезды запрыгали через облака, и одна, желтая и крупная, как волчий глаз, начала чудить, чертя в голове профессора слова: „скоро… чуть-чуть… немного обожди…“. Так Митрофанов еле добрался до койки, и пришлось девочке ставить ему компресс.
Не раз и не два встречался Митрофанов и с Федотом Федотовичем, который его не забывал и позванивал. Но об этом следует сказать как-нибудь тихой скороговоркой. Дело в том, что Федот Федотович теперь уже совершенно не служил ни в „Клубе любителей острого“, ни в мэрии, и, более того – был он теперь вовсе не Федот Федотович, а Евгений Евгеньевич и по-крупному, как догадывался профессор, влез в международные дела.
Так, во время одного из чаепитий в чайной на Недлинной улице Евгений Евгеньевич и поведал профессору, что бывший глава Унитарной лаборатории газов Заморищев с должности снят.
– Знаю, – подтвердил Митрофанов.
– А знаете ли, – ухмыльнулся щегольски одетый бывший Федот, – что переведен он на крупный дипломатический пост в Дальневосточную китайскую республику – шеф-овчароводом по обмену семенами отборных животных?
Этого профессор не предполагал. Во время той же беседы Федот затронул и щекотливую тему.
– По слухам, – промолвил он, несколько подминаясь, – по слухам, любезный Митрофанов, есть у Вас одна штучка.
– Есть, – ответил Митрофанов настороженно. – Но штучка в том, что все штучки, что у меня остались – они… они, ведь не мои.
– Да-да, – задумался Евгений Евгеньевич. – Но ведь Вы понимаете, что искать их я ни у Вас, ни у кого другого не буду. Во-первых, я слишком Вас уважаю…
– Взаимно, – поклонился профессор.
– …во-вторых, ведь и не найду.
– Это правда, не найдете, – произнес профессор, в свою очередь раздумывая о внутренностях крупной заспиртованной крысы в дальнем больничном шкафу.
– А почему Вы уверены, Федот Федотыч, – нагло ошибаясь, спросил профессор, – что есть эта мифическая штучка?
– Я слишком поздно догадался – какой же крепкий специалист не скопирует красивое изделие.
И вот примерно месяц назад бывший Федот напомнил о себе. Вечером в профессорской квартире затренькал входной звонок. Подбежал Аркаша и вежливо осведомился:
– Кто там?
– Откройте, – был ответ.
Профессор отворил дверь. На пороге стоял крепкий спортивный человек в кожаном темном пальто.
– Вы Митрофанов? – спросил он четко и деловито, для чего-то перед этим отдав честь.
– Пока я, – растерялся профессор.
– Вам пакет. Документик пожалуйста. Распишитесь в реестре. Здравия желаю.
– А Вы то кто? – удивился Митрофанов.
– Я? – в свою очередь поразился незваный посетитель. – Я почтальон, разве не видно?
– Какой почтальон?
– Самый обычный, какие иногда в ящики лазят, – ответил крепкий мужчина, развернулся на каблуках и скрылся.
В синем пакете плотной бумаги, обляпанном штемпелями и марками с профилем королевы, профессор и сгорающая от любопытства девочка обнаружили письмо, записку и фотографию. В письме стояло:
„Дорогой, по значению – очень уважаемый профессор.
Я очень имею к Вам писать просьба, который мне весьма важно. Я полностью потеряла Степана, и не обращаю разум, откуда вновь его брать. Это меня перевертывает у жизни. Все мои экзерсисы по моим многим – доверьте – каналиям окончились с плачем. Мои люди не нашли его ни под Ставрополье-краем, ни в местечко Кизил-орда, ни в Туруханстве, ни в саде под Курской дугой. Я уже больше совсем жду и прошу если передать или отдать ему мою запись в комплекте фото. Очень искреная Ваша. Викториа О`Доннел“.
От записки профессор Аркадия и девочку отогнал, но сам прочитал:
„Любимий Степа. Ты меня не звешь, тогда я кричу тебя. Твоя Викториа“.
Четыре дня профессор маялся, на пятый набрал специальный номер. Железный голос телефониста спросил – „кого?“, и две минуты линия играла Шопена, а потом послышался голос Евгения Евгеньевича.
– Это Митрофанов, – представился профессор.
– Мне уже доложили.
– Пришел тут ко мне пакет.
– Какой пакет? – удивились по телефону.
– Синий, с марками. Тут письмо и фотография.
– А записочка? – аккуратно спросил голос.
– Ну и записочка, – неохотно признался профессор. – Мне срочно нужен Степа, а я не могу от клиники оторваться, да и если оторвусь – без толку. Помогите найти его и передать.
– Можно, – согласился голос. – Человек не спичка, сразу не сгорает. И не иголка, чтобы ушком не услышать. Придет курьер, отдайте ему не опасаясь. Ну, привет, а то немножко занят. Увидимся.
И трубка запищала. Но тут же влез железный голос и вежливо переспросил: „Переговорили?“
– Да, – ответил озадаченный профессор.
Курьеру он рискнул доверить только фотографию, а записочку припрятал.
И вот, наконец, настал день, и раздался опять звонок, заставший профессора в клинике.
– Товарищ Митрофанов? – справился твердый голос. – Вас просили о большом одолжении. Оставьте все дела и поезжайте домой. Вы не на операции? Ну, хорошо. Потому, что, по нашим сведениям, товарищ Степан Лебедев сейчас едет с Транспортной площади в Вашем направлении. Машина внизу, сопровождающий – у дверей Вашего кабинета. Вам наилучшие пожелания от Вашего друга и соратника. Так мне сказано. Всего доброго.
Профессор опустился на драное кресло и согнал тылом ладони пот со лба, выпущенный туда расшалившимся сердцем…
А Степа Лебедев, и вправду, полз на гремящем трамвае от Ямной площади к квартире Митрофанова, забившись в уголок и рассматривая записку профессора: „Степа. Ты очень нужен. Спешно приезжай“.
Улыбаясь неизвестно чему и беззвучно шевеля губами, Степа, почему-то со странной смесью удовлетворения и печали думал о том, что – вот, Митрофанов уже совсем пожилой профессор, и на Степана должна взвалиться часть забот о подрастающих. Лебедеву чертовски надоело заботиться о себе, и он гадал, возьмут ли его вновь сторожем в садик, ведь утекло много дней, а в профессии каждый день – это осколок эпохи… Ему вспомнилась и последняя забота мужичка Федота Федотовича, его растерянный и траурный вид. Тоже не молод – пришло на ум, а все бегает по трамваям, ищет следы… Прав, несколько раз прав Митрофанов, знания не спрячешь и не заспиртуешь в формалин для будущих, сознательных специалистов и начальников». Надо вернуть Федоту диск, все-таки под его приглядом все это и затевалось, – подумал Лебедев. – «А Федот умен и ничего не сморозит. Да и не диск это, а скорее памятник. Надо установить, а то валяется бог знает где».
Вспоминать свои промчавшиеся здесь год назад похождения было для Степы истинным удовольствием. Жуткое куда-то запропастилось, а смешное вылезло и ласкало память.
«Как там девчушка поживает? – подумал Лебедев. – Соорудила ли замок для ключа, и не нужен ли ей помощник-столяр, который вполне способен из бросовых материалов – оберток конфет, фанеры, сургуча и старых обоев соорудить какую-нибудь дверку для особых нужд… А не обострилась ли ее болезнь?»
Подошла укутанная тетка кондукторша и молча поглядела на скрючившегося, заросшего как морской еж Степана.
– Денег нет, – сказал Степа, – ни копейки. Только это!
И он предъявил тетке измятую захватанную фотографию. НА ней какая-то красотка, разряженная в серьги и заморские чудные тряпки, напряженно замерла перед широким одноэтажным домом и палисадом с одиноким чахлым кустиком роз. На руках девица держала крохотного хлопца с непохожим на мать, но тоже симпатичным личиком, укутанного как и та, во все чужеземное.
– Тьфу ты, – чертыхнулась кондукторша, – денег у них дыра от копейки, а навострились детишек производить. Эх, дикое племя, земляное…
Степа повернул фотографию и в сотый раз прочитал еле различимые, начерченные знакомым каллиграфическим почерком Виктории буковки:
«Это мы. Твои Викториа О`Доннел и Питер Лебедефф.»
– Чего заснул! – крикнула кондукторша водителю. – Гони, Курилко!
Степа подобрался к окну и через серую муть, сотканную из стеклянной грязи, снега и низких, устойчиво спущенных облаков, вдруг увидел красный феерический шар солнца, манящий и стремительно меняющий цвет, промелькнувший на секунду, потом другую, и окунувший все вокруг – сизые дома, снег и город, в огромное светящееся жемчугом и бирюзой озеро. И тогда Степа увидел, что трамвай мчится по самой кромке прекрасного края, по самой черте, так что, казалось, протяни руку, и она окажется там, в этом месте, ступи только – и ты навсегда там, за чертой.
Солнце и Степа мчались рядом, не обгоняя и не теряя друг друга, бок о бок, как ровни, или как родичи, старший и младший. И тогда Степа подумал, что ни черта никакой черты нет.
А водитель затянул неразборчивую дикую песню, мордовскую или удмуртскую – «про буран, про ветер и про веселый солнечный снег…»
* * *
Слыхали все эти враки!
Ну так утритесь батистовой каемочкой и выкусите хлебца с английской солью, чтоб не окончательно побагроветь от возмущенной нервности. Даже я, на что уж в глубине сознательности штатски чертежный человек, а, значит, прямолинейного проведения, и тот я, прибегнув к искренним моим содумцам – древолюбивому лесоводу, сохраннику поленьев, санитарно потрепанной душе – ныне сторожу в сторожке эпидемий, а кроме к сидящему ныне в одиночной каптерке другу школьных забав складскому сквалыге, и испросив ихнее такое же еще уже мнение – теперь окончательно тушую – все переписатое с шиворота в выворот и есть законченная лжа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.