Текст книги "Сполошный колокол"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Дела Агриппины
Для деловых людей беды мирские – не помеха.
Агриппина, сестра Доната, времени зря не теряла. Настояла-таки на своем, переехала с матерью и сестрами в дом Емельяновых. Жили они, как прежде, на женской половине, жили замкнуто, своим очагом. Никто у них не бывал, кроме Вари. Донат уехал, ну а Варя с Пелагеей, свекровью своей, наведывалась.
Только ведь как ни берегись, а коли крыша над головой одна – не минула Агриппина нечаянной встречи с дьяком Волконского, с Григорием Дохтуровым.
Под стражей – не мед сидеть, а тут, на счастье, целый девишник прибыл в дом: девицы по двору гуляют, на базар каждое утро ходят.
Князь Федор Федорович Волконский был великий любитель хорошо поесть, а кормили его с дьяком одной солониной. Захотелось Дохтурову и перед князем отличиться, и со старшей из сестер, с красавицей, завести знакомство. Не знал дьяк, что того от него и ждали.
Вечером, спать уж начали укладываться девицы, вдруг – тук-тук! Агриппина, не мешкая, к двери, а это сам Дохтуров.
– Умоляю, милая девица, не погуби. Одна у меня надежда – на тебя.
– Что случилось? – испугалась Агриппина.
– Мой князь заболел от плохой еды. Нельзя ли купить на базаре мяса свежего да ягодок каких?
– Мясо дорого ныне! А ягодок нет, князь Хованский ягодки кушает… Сам небось знаешь: не токмо по ягоды сбегать – скот на выгон за город пустить невозможно.
Дохтуров деньги сует:
– Ладно, девушка милая, не сердись! Купи, чего сама знаешь.
– Хорошо, – согласилась Агриппина. – Я куплю, я и сварю. Есть придется с нашего стола князю. Наш стол – вдовый, мать моя – купеческая вдова. Не побрезгует князь?
– Господи, какое там побрезгует! За спасителей почтит вас.
Взяла Агриппина деньги, затворилась и никак сердце успокоить не может, сердце то упадет, то взлетит. Пригожий из себя дьяк-то. Да ведь и страшен был бы – все одно хорош, коли дьяк, коли московский, коли из самого Кремля.
День за днем. Еда хорошая. Люди молодые. Пошла промеж Агриппиной и Дохтуровым любовь. Доверился ей дьяк, заговорил о заветном – убежать бы из мятежного Пскова. Агриппина послушала его – и в слезы. Призналась честно:
– Плохо мне без тебя будет, Гриша. Прикипело к тебе сердце.
А Дохтуров к слезам женским непривычен, разжалобился.
– А без тебя мне бежать не к чему, – говорит. – Кто в беде люб, тот в хорошие дни вдвойне любый. Клянусь, убежим из Пскова – в тот же день под венец и в Москву на мирное житье, до скончания нашего века.
Обнялись они, а потом Агриппина сказала:
– Надо подождать, как приедет брат мой Донат. Он нам поможет.
– А скоро ли он будет?
– Про то не знаю. Его Гаврила-староста куда-то услал.
Старания Афанасия Лаврентьевича
Ордин-Нащокин с небольшим отрядом шел на юг, на Опочку, уговаривая крестьян переходить на сторону государя. В большом городе Опочке сидел воеводой Татищев. Был он человеком хитрым да к тому же еще и умным. Как во Пскове бунт учинился, Татищев, не давая разгореться в своем городе пожару, собрал представителей народа – не из тех, кого народ сам бы выбрал, но и не из тех, на кого меньшие люди косо глядели, – собрал попов, казаков, стрельцов, домовитых посадских людей. И собор этот решил верой и правдой служить Москве и к воровскому заводу не приставать.
Было бы совсем спокойно в Опочке, но князь Хованский потребовал от Татищева, чтобы прислал он к нему в полк самых верных стрельцов и всех дворян.
Вот и послал Гаврила Демидов навстречу опочкинскому воинству Доната с тремя сотнями конных стрельцов. Ехал с Донатом Томила Слепой. Знал Гаврила-староста, как силен Ордин-Нащокин в слове, кого хочешь в свою веру обратит. Ну, так ведь и Томила Слепой речист. Донат шел от деревни к деревне. В каждой останавливался, в каждой Томила мужикам правду говорил. А головы у мужиков были забиты новостями: одна хлеще другой.
Из Пскова гонцы едут – одно говорят, гонцы от Хованского – другое. Иван Сергушкин, собрав с полтысячи крестьян, пошел к Опочке дворян жечь – о крестьянской правде толковал, о том, что нет на земле важнее человека, чем крестьянин. Вслед за Сергушкиным пожаловал Ордин-Нащокин. На колени перед народом вставал, молил опомниться, не нарушать единство русской силы, враги на землю Русскую глядят жадно. Торговые и бродячие люди про Литву и Польшу говорили: одни хорошо, другие страшно. А теперь вон Томила Слепой – мятежа заводчик – кричит, чтобы славу Псковской земли в грязь ногами не втаптывали сами же псковичи.
Кого слушать? Кому верить?
И всех слушали, и всем верили. Оттого жизнь пошла шаткая, наперед ни на един день не загадывали. Ну а коли своим умом жить не приходилось, на сердце полагались. Сердце знало, кто прав, кто виноват. Стоило дворянину зазеваться, как занималась его усадьба огнем со всех четырех сторон.
Дворяне, слушаясь Хованского, сбивались в отряды и шли на Снетную гору. В Островском уезде таковых смельчаков набралось двадцать два. Пошли к Хованскому в обход отряда Томилы Слепого.
Добрались до малого сельца Не́мова. Встали пополудничать, а застряли на два дня. Местные крестьяне кликнули помощь у соседей и взяли дворянский отряд в кольцо. Засели дворяне в четырех избах. К себе не подпускают – из пищалей и пистолетов стреляют – и пробиться не могут. Соберутся, сядут на коней, а куда ни глянь – крестьяне с рогатинами, да косами, да с пищалями. Только сунешься – палят.
На опушке леса люди Ордина-Нащокина поймали мальчишку. Спросили, где живет, – молчит, значит, в лесу. Глядишь, целую деревню беглецов можно из берлог выкурить и вернуть крестьянствовать.
Мальчишке было годков десять – мужичок, а упрямства как у матерого мужика. Догадался, чего от него хотят, и замолчал. Лаской – молчит, пугнули – молчит. Накормили. От еды не отказался, ел жадно: голодно, видно, в лесу. А как дошло до вопросов, ложку отложил, уставился в одну точку – и хоть режь его.
Решили бить, да перед битьем доложили Ордину-Нащокину: мальчишку, мол, поймали, по всему видать, из лесных жителей. Велел привести пред очи.
Привели. Поглядел Ордин-Нащокин на мальчишку и сказал ему:
– Ты не слепой и не глупый – видишь, что я, человек государя, тобой, крестьянским мальчишкой, занимаюсь. Значит, у меня к тебе и к твоему отцу дело есть.
Молчит мужичок, будто и не слышит, что ему говорят.
– Не бойся, – вел свою линию Ордин-Нащокин, – бить я тебя не позволю, отпущу на все четыре стороны, даже если ты ни одного слова не скажешь, но прежде хочу все-таки спросить – нет, не о том, где прячется ваша деревня, – о другом. Скажи мне: ты хочешь, чтобы на твою деревню нагрянули поляки или шведы?
Мужичок удивился вопросу.
– Не хочу, – ответил. – Кто такое захочет?
– Вот и я так же думаю, как и ты: никто из русских беды своей земле не хочет. А ведь врага теперь в любой час жди. Смекаешь – отчего?
– Не-ет.
– Оттого, что мужики – твой отец, твои братья, соседи твои – бросили деревни и попрятались. Бери землю кто хочет. Не нужна.
– Как – не нужна? – нахмурился мужичок. – Земля нужна, жить только на ней мочи нет.
– Почему же?
– Свои своих бьют. Хованский-князь войной пришел.
– Не войной. Тот врет, кто так говорит. Хованский пришел усмирить псковских мятежников, до крестьян ему дела нет… Вот и смекни: покажешь нам дорогу к отцу – будет мир на нашей земле, заупрямишься – придут войной шведы и поляки. – Знал Ордин-Нащокин, чем пронять русского человека, будь он мужик или мальчик: на любви к родине играл хитроумный дворянин. – Надумал?
– Думать тут нечего. Только не врешь ли ты?
– Дворянин никогда не врет, – нахмурился Ордин-Нащокин.
– Так-то оно так, – сказал мужичок и почесал затылок.
Ярость кипела в груди Афанасия Лаврентьевича. До чего дожили – несмышленый мальчишка слову дворянина не верит! Впрочем, паренек куда как смышлен. У иного боярина соображения меньше, чем у него: о родине-то думает.
– Смотри! – достал нательный крест, поцеловал. – Веришь теперь?
– Верю. Ну, гляди только! Обманешь меня, Бог тебя не простит! Отец-то мне все равно порку устроит, – сказал и пошел в лес.
«А ведь он умница!» – подумал Ордин-Нащокин.
Мужичок привел его отряд к землянкам. Мужики выслушали дворянина и решили вернуться в деревню. Отец мужичка сказал Афанасию Лаврентьевичу:
– Другому, может, и не поверили бы, а тебе, дворянин, верим. Мы тебя помним. Ты нас уговаривал деревню не бросать, когда еще поляки грозились войной. Правду говорил – не всякого брёха бояться нужно. А ты, Гришуха, – повернулся мужик к сыну, – порты снимай. Сам буду бить за то, что запрет нарушил и привел сюда чужих.
Гришуха покорно развязал поясок на портах.
– Погоди, – остановил его Ордин-Нащокин и стал просить отца: – Не виновен парнишка! Ты его не бей. Кончится смута, разыщу вашего помещика, и возьму я твоего сына к себе в слуги. Учить его буду.
– Это как тебе угодно, господин, – ответил отец Гришухи, – но пока он мой сын, и я за него в ответе. Слово старших – закон, а он этот закон переступил, и за то должен быть наказан…
Как ни бился Ордин-Нащокин, не отстоял он Гришуху: побил его отец при всех. Не больно, да стыдно.
Томила слепой судит
В тот же день под Ворончей, между Опочкой и Островом, случился большой бой. Иван Сергушкин со своей крестьянской армией напал на опочкинское дворянское ополчение и на стрельцов. Крестьяне шли в бой, как на Масленице хаживали – стеной на стену. Потеснили стрельцов, подобрели, пленных стали журить: зачем, мол, против своих идете, раненых собрали. Тут на них и ударила с двух сторон дворянская конница.
Коли наших погнали, бежать надо. На Масленице-то иначе не бывает. На Масленице-то, коли страшно, лечь можно. Лежачих на Масленице не бьют. Ну а тут другое дело. Тут – война. Показал врагу спину, убежать не успел – убьет. И крестьян убивали. С малым отрядом уходил со страшного поля Иван Сергушкин. Понял он, да поздно: одно дело – гонцов перенимать, другое дело – биться с государевым войском.
Донат услыхал про то, что Сергушкин бит, на рысях повел отряд к Острову, спеша соединиться с местными стрельцами. Стрельцов в городе не застал. Верные Пскову, они вышли дать бой дворянскому ополчению Опочки в чистом поле и столкнулись с ним грудь в грудь в шести километрах от города. Битва шла уже целый день. Атаковали дворяне, но пробиться к городу не могли.
Томила Слепой посоветовал Донату подойти к стану стрельцов Острова теперь же, ночью, и зажечь костры. Войско Опочки увидит, что и островичанам пришла большая помощь, испугается и повернет назад.
– Нет, – сказал Донат, – мне приказано не испугать, а разбить. Пусть мои люди сегодня отдохнут с дороги. На поле битвы мы придем завтра, когда дворяне втянутся в сражение, тогда-то мы и ударим.
Томиле понравилась твердость Доната, но он попытался отстоять свой план:
– Разбить мы разобьем дворян, да ведь в бою не только они – и наши люди погибнут.
Донат засмеялся резко, жестко:
– Что из того! Конечно, кого-то убьют… Но силы дает победа. Моя победа в Острове поднимет дух во Пскове.
Томила Слепой внимательно поглядел на Доната:
– Ты прав. Наша победа даст крылья Пскову.
Он сказал это медленно, тщательно, по слогам почти выговаривая слова «наша победа». Донат понял его и ответил столь же внушительно:
– Моя победа даст Пскову крылья, а вот что она мне даст? Меня считают чересчур молодым, а зря.
– Зря, – согласился Томила, но как-то не так согласился.
Утром воины Опочки первыми начали бой. Они решили схитрить. Пешее войско ударило в лоб, а дворянская конница пошла стороной, намереваясь за спиной островичан захватить город. Хитрость не удалась. Дворяне нарвались на свежий, сильный отряд Доната, были опрокинуты и рассеяны. Многие попали в плен.
И тут Донат выкинул такое, отчего Томила Слепой навсегда потерял к нему доверие.
Донат велел наполнить телегу дворянскими кафтанами, в телегу запрячь пленных и везти его, победителя, до самого Острова.
Томила попытался образумить парня, но Донат сказал ему сквозь зубы:
– Не мешай празднику, старик!
В Острове Донат изволил-таки пересесть на коня.
Колокола звонили в его честь. Хоть и не в его, а во славу общего дела, но Донат впереди ехал – его конь первым на цветы ступал.
Казнить дворян хотели, но Томила Слепой заступился:
– Возьмем во Псков. У нас тюрьма большая. Места на всех хватит. Посидят, образумятся. Дворяне народ хлипкий. Кто силен – тот им и друг. Вот побьем мы Хованского, будут нам правдой служить.
Донат стоял рядом с Томилой, одна рука на сабле, другая в бок уперлась, кренделем. Шапка польская, с перышком, кафтан дорогой, серебром расшит. А Томила – все тот же площадной подьячий. Кафтан с чужого плеча. Не плох, да под мышками заплаты, шапчонка облезлая, сапожки сбиты, из правого в дырке палец торчит. А ведь вся Псковщина, кроме Опочки, в его руках. Что значит бессребреник. О себе не помнит. Да где ж о себе думать, когда столько людей к нему едут с горем и радостью!
Тут же, на площади, едва решили дело с дворянами, кинулись к Томиле девица с парнем:
– Помоги! Хотят меня за немилого выдать, а я Пашу люблю, и он меня любит. – И парня своего дергает: поклонись, мол.
– А что ж твой Паша молчит?
– Робок он. Меня за богатого матушка с батюшкой сватают. А Паша говорит, что богатства у него нету, что мне той сытости не будет, какая будет у Федьки.
– Да любит ли он тебя?
– Люблю! – сказал Паша так тихо, что вся площадь ему поверила.
– Он любит, – подтвердила девушка. – Только он беден, а я за него хочу замуж, за любимого, а не за богатого.
– Во! – сказал Томила. – Право слово! Да что оно, богатство? Сегодня хоромы, а завтра пепел. А любовь и в огне не погибнет…
Разволновался Томила, на дщан опять забрался, крикнул:
– А есть ли поп, который на радостях, победы нашей ради, обвенчает, о мзде не думая, сей же миг, Пашу и…
– Настю! – крикнула девушка свое имя.
Толпа добродушно хохотнула. Объявился поп, свидетели. Повалили гурьбой любопытные в церковь. И Томила, прослезившись, хотел уж было на коня садиться, но тут вцепились ему в кафтан двое посадских мужиков изможденных, с глазами голодными и тоскливыми:
– Рассуди нас, Томила! Богом тебя заклинаем, рассуди!
– Я не судья, – сказал Томила, – но коли вы просите послушать вас – послушаю.
– Нет, ты нас рассуди! – сказал один из мужиков. – Как скажешь, так и будет. Мы от своей тяжбы устали и в нищету пришли.
– Говорите!
– Построил я новый забор, – начал один.
А другой вставил:
– Соседи мы.
– Построил я новый забор, – повторил первый, – а тут случись большой ветер. Забор и упади на его сторону, на его огород.
– А в огороде у меня огурцы росли, – вставил сосед. – Цвет был сильный, завязь хорошая. И все погибло.
– А он в отместку, – с яростью крикнул первый, – потоптал ногами мой огород! Да ладно бы – столько же, сколько забором помяло, а лишков сажени на две хватил.
– Обидно было! – крикнул с визгом второй. – Тебе бы стерпеть, а ты что сделал?
– Свиней я ему в огород пустил!
– А я тех свиней по пятачкам бил.
– Бил бы в бока, а то ведь по пятачкам. Она, бедняжка, посинеет, ногами дрыг – и готова. Сколько свинины собакам скормил! Кто ж дохлятину покупать будет? Но уж я отыгрался.
– Зверь! Зверь! Корова у меня к нему нечаянно зашла на огород – забор-то лежит, – а он ее загнал в катух[21]21
Катух – хлев.
[Закрыть].
– Загнал я ее в катух и чистой рожью целый день кормил, а потом погнал к нему на двор, а она, корова-то, лопнула!
– Ну а я…
– Хватит! – Томила Слепой поднял над истцами руки, словно хотел хлопнуть по мужикам так, чтоб вошли они в землю, как гвоздь в доску под молотком входит.
Сел Томила на дщан, обхватил голову руками и сидел так, будто ему в лицо плюнули. Молчала площадь, ожидая суда. И тогда Томила встал и сказал соседям:
– Идите и поставьте забор между дворами от кур и свиней, но не друг от друга.
И мужики вдруг заплакали, упали Томиле в ноги, поклонились людям, обнялись и пошли к своим дворам, разоренным неправыми судами и своею злобой.
А Томила, глядя им вослед, сказал людям:
– Москвичи били тверичей, владимирцы сожгли Киев, вы, островичи, бились с опочкинцами. А жить нам надо вместе, одной семьей. Никогда бы Псков не поднялся против Москвы, коли был бы на свете правый суд и коли всякое слово было право. За крепкими стенами Пскова укрывается от врагов не только земля наших дедов, но и вся Русская земля. Про то Москве надо помнить, и, прежде чем о своей корысти и своей чести думать, думать ей надо о нас, сторожах. Псков никогда не отложится от Русского государства, но он должен быть городом вольным, и люди в нем должны быть свободными. Псков выдержал двадцать шесть осад. А когда в осаде сидишь, московским умом жив не будешь. Самим надо кумекать.
– Самим! – поддакнула площадь, и снова ударили колокола, одобряя речь Томилы.
Донату надоело быть в тени, и он приказал отряду:
– Дело сделано – во Псков!
И снова он ехал впереди, за ним отряд, а позади пленные.
Уговоры
Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин знал, ради чего он мечется по псковским уездам.
Здесь, в деревеньках, он трудился не щадя живота, ибо труд его был на виду. На него надеялись не только во Пскове, те, кому ныне рта не мочно было открыть, но и в Москве, в самом Кремле.
Но Ордин-Нащокин не грозил, не докучал речами.
В Немове подъехал к двум спаленным избам.
– Кто погорельцы?
– Чего тебе? – спросили мужики мрачно.
– Скот цел?
– Братья твои, дворянчики, сожрали скот.
– Вот вам деньги на покупку двух коров.
Мужики опешили:
– От кого ж милость такая?
– От государя. Каждая пропавшая изба – государю слезы, а каждая обнова – улыбка.
Деньги Афанасий Лаврентьевич дал свои. Корысти ему от подаяния никакой, но ведь надо было перехитрить мужиков.
– Избы вам сей же миг начнут ставить.
Люди Ордина-Нащокина принялись за работу, а сам он пошел в тень огромной липы, сел на пенек и стал читать Псалтырь.
Постепенно вокруг него собралось все Немово. Афанасий Лаврентьевич с мужиками поздоровался, и те, удивленные вежливостью и неспесивостью знаменитого псковского дворянина, осмелели и стали спрашивать.
– А скажи-ка, – задали ему коварный вопрос, – правда ли то, что в немецком городе Нейгаузине на городовых воротах лист прибит? На листу том, сказывали, королева свейская написана. Как живая сидит, и с мечом, а под нею, на коленях, праведный государь наш Алексей Михайлович. Он-то, верный человек говорил, бежал из Москвы недель с тринадцать уж как. Сам-шост. Ему на Москве-то подкатили под палату его царскую зелья, да жена боярина Морозова спасла.
Встал Афанасий Лаврентьевич, книжицу закрыл, слушает со вниманием, сам ни слова.
А мужики разошлись рассказывать:
– Был и другой слух. Будто праведный государь не у свейской королевы, а в Варшаве, у короля. Король-то царя нашего тихого любит, как на солнышко красное на него глядит. И была будто бы от него весть Пскову, чтоб стояли псковичи против Хованского крепко. Государь-то скоро придет Пскову на выручку с казаками донскими и запорожскими.
И еще говорили:
– Был у нас проездом литвин с четырьмя бочками пороха. Торговать во Псков ехал. Говорил тот литвин, что на Москве от бояр измена. Псков за правду стоит. Государь-то де в Литве ныне. Наймует людей и хочет идти с ними Пскову на помощь.
Ордин-Нащокин поклонился народу и спросил:
– Есть ли поп в селе?
– Есть, – ответили с любопытством.
– Вы ему верите?
– Верим! Наш он человек. Заодно с нами всегда стоит.
– Пусть тогда придет к нам с крестом.
Поцеловал Афанасий Лаврентьевич крест немовского попа при всем немовском народе и сказал:
– Недобрые люди сбивают вас с пути праведного. Был я неделю тому назад в Москве, целовал руку государю. Государь плачет о псковском великом воровстве. Псковское воровство полякам да шведам на руку. Оттого и смущают вас литвины змеевитыми речами. Враг за доброе не похвалит. Враг хвалит за разлад наш промежду себя.
Знаю, кто об этих речах воровских печется. В Литве ныне сидит вор Тимошка Анкудинов. Он себя нарек сыном царя Василия Шуйского, а сам вор вологодский. В Москве жил, в подьячих. Спалил, сатана, дом с женою, бежал к полякам и теперь мутит праведных людей.
Не кричал Афанасий Лаврентьевич, на все вопросы отвечал толково и честно. Слушали его крестьяне и думали: «А ведь и впрямь – гоже ли творить то, что творится на Псковской земле? Кому от того прибыль? Земля скуднеет, вспахана кое-как. Урожай хил будет. Скот перевели. Никто честно не работает. Придет Литва – не устоять перед нею. Разброд кругом. Недоброе дело затеяли ярыжки псковские».
Хорошая ночь
Ночь была темная и теплая. Казалось, пойдет дождик, все ждалось чего-то, душа томилась.
Под одеялом было жарко, в комнате тесно. И, не в силах более терпеть духоту и тяжесть, Гаврила вдруг сказал Варе:
– Пошли на волю, подышим!
– Пошли, – тут же согласилась Варя.
И Гавриле стало хорошо – и духота мигом забылась, и тяжесть пала с плеч. Вот она, верная жена, все понимает, все знает, любую прихоть стерпит, только люби, не обижай. Ну а коли на нее найдет – не перечь, дай дурости выйти наружу вон, чтоб легко жилось.
Тихонько, мать бы не разбудить, выбрались они из дому. А Пелагея не спала. Все она слышала и радовалась: вон какую умницу сыну присватала! Судьба его ждет – лучше и не думать какая. А Варя не робеет, знает, что всего-то для них одна весна уготовлена и лето – одно, а вот осени быть ли, не быть?
Гаврила и Варя пошли за дом в огород. Сели на бревнышко. И затаились. Тихо было во Пскове. И на всей земле было тихо. И в небе. Прижалась Варя виском к щеке Гаврилы доверчиво. И Гавриле спокойно стало, силу в себе почуял. Положил Варе руку на плечо: никто, мол, и никогда не посмеет тебя, любимая, обидеть.
И подумал о Пскове, и сказал себе: никто и никогда не посмеет, город мой, обидеть тебя. И все люди показались ему детьми родными. А Варя сказала ему вдруг:
– Мальчишечку хочется, сыночка твоего, Гаврилку.
Как пушиночку поднял Гаврила на руки Варю. И сел.
Голова закружилась – захватило дух.
И поклялся в тот миг про себя Гаврила суровой клятвой: стоять Пскову твердыней, покуда государь не послушает голоса людей меньших. Уж коли жить, так всем, коли хлеб жевать, так чтоб у каждого кус был. Уж коли суд, так суд по вине, а не по деньгам.
Дождик пошел. Капли падали редкие, большие. Не хотелось прятаться от такого доброго дождя, и они не ушли и мокли себе счастливо. И казалось им, что на дожде этом пошел расти их будущий сынок.
Не ушел от дождя в шалаш и Донат. Сидел он возле костра. Слушал, как шипят на углях капли, и думал о славе. В первый раз страшно ему стало. Вон какой теперь он большой человек, над сотниками воевода – не то что над пятью десятками. Но ведь Псков не Москва. Придет замирение, и снова станешь никем, да чего там – кабы голову напрочь не срубили. С Афанасием Лаврентьевичем свидеться бы. Сделать для него дело, как Пани просит, чтоб и ему польза, и Пскову бы не во вред. Спешить надо! Коли плохо пойдут у псковичей дела, таких охотников у думного дворянина будет на выбор. Скорее к Пани.
Дождик шел сильней и сильней, и Донат успокаивался. А думал зло: «Запутали совсем. Каждый на свою сторону тянет, а жизнь – она такая: кто кого? Ну да лучше я их, чем они меня».
В ту ночь у Пани был гость. Служанке было приказано не запирать дверь, и в полночь дверь отворилась. В доме темно, ни звука. Гость спросил:
– Где мой голубь?
Ему ответили сверху:
– Голубь летит к другу.
На верхней площадке лестницы зажгли лампаду. Лампада была на цепочке, ее опустили вниз. Она замерла возле лица пришедшего из ночи. Это был Ульян Фадеев.
Пани сошла к нему:
– От Афанасия Лаврентьевича. – Подала стрельцу две грамотки: – Эта для Мошницына, а эту передай в руки Гавриле Демидову. Сам передай.
– Если я передам письмо Гавриле, то мне надо в тот же миг бежать из города. Иначе меня казнят.
– Ну а если Гаврила Демидов согласится с тем, что ему писано?
– А если не согласится? Чего от старосты хотят? Чтобы он открыл ворота? Гаврила верен Пскову по гроб.
– Твое дело передать письмо, а там поступай как знаешь.
Ульян поклонился Пани и ушел, осторожно затворив за собою дверь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.