Электронная библиотека » Вольфганг Хильбиг » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 04:57


Автор книги: Вольфганг Хильбиг


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Он почти забыл, как начинал писать, зато в памяти осталось то время, когда писал для себя. Писал для себя одного: и никто ничего не знал, и, похоже, его это вовсе не печалило. Даже неловко бывало, когда кто-нибудь вдруг выследит и спросит, что это он пишет и зачем. Должно быть, он писал для Бога… это было давно, вроде как в другой эре. Он почти уже забыл то время, но вдруг вновь ощутил к нему живой интерес. Вызвала этот интерес «аграфия», неспособность вывести ни единой строчки, с которой он был бы согласен. Сейчас его, похоже, занимало, как бы вернуться к тому далекому детскому состоянию: писать для Бога или для себя, что на каком-то совсем простом уровне одно и то же…

Но это невозможно, он служащий литературной фабрики, отсюда нет дороги назад. Литературное производство – это чесотка, от которой нипочем не избавишься…

Единственная возможность – сломаться и вообще не писать. Разыграть из себя недоумка… а там, глядишь, и пописывать втихомолку – главное, чтобы налоговики не пронюхали…

Он изо всех сил пытался сломаться, но что-то в организме сопротивлялось. Перед посадкой в поезд купил еще одну бутылку, но уже сейчас понятно, что и с ней справится…

Возможно, это как-то связано с алкоголем: в последнее время в уме все чаще всплывало имя Бога… Размягчение мозгов – вот как это еще называется. Он вернулся вдруг к своей детской вере, вступил в торги с Тем, наверху. И здесь точно сказалось влияние Гедды, о Боге она говорила часто, пребывала с Ним в постоянном конфликте. Геддина распря с творением – любимый славянский конек, в Гедде неизгладимо жило негодование ее предков. Она роптала на Бога, будто этакий святой ратник, явившийся с Востока; обвиняла Его в том, что Он защищает богатых, а бедных косит болезнями, что, вдыхая жизнь, безжалостно обрекает на смерть, нередко мучительную. Договаривалась частенько до того, что обзывала своего Бога бестией… Ц. сидел молча, ничего не доказывал, и она, вероятно, истолковывала его молчание как неприятие. Но это было нечто иное: он просто был напуган глубочайшей верой, какую только можно помыслить. Это была вера Достоевского и Рахманинова, и никакие доказательства тут не годились.

Так и вышло, что Ц. вдруг снова вспомнил о Боге; В детстве подобные мысли занимали его ежечасно, но никогда не проговаривались: он их стыдился; после создания ГДР мысли о вере были если не наказуемы, то преданы всеобщему осмеянию. Гедда воспринимала диалог с Богом как нечто само собой разумеющееся; она, может быть, сама того не ведая, не была отрезана от своих корней.

Здесь, на Западе, такой почти естественным путем произрастающей традиции веры никогда не существовало. Бог звался здесь другими именами. Он именовался «конфессией» и появлялся в графах анкет, где требовалось сообщить сведения о «включенности» и «принадлежности». Церкви, заведовавшие этим языком, с самого начала указывали, где место «непринадлежным» – вне игрового поля. На сей деловой основе Церкви весьма продвинулись и под конец оказались там, куда стремились сызвеку, – в гетто. Оно состояло из четко разграниченных сфер, из зданий, именуемых «Домами Господними», где решались вопросы преимущественно финансовые. Дома распространились до самых глухих медвежьих углов, и на каждом висел перед входом стеклянный ящичек. По этому признаку Ц. оказалось нетрудно выявить параллель с другим сектором экономики – тем, что торгует сексуальностью, лежащей за пределами брака, санкционированного Церковью и государством. Эти формы сексуальности также вытеснены в гетто, изгнаны в особые, отгороженные городские кварталы, куда входишь не без известного усилия… в Дом Господень тоже ведь не войдешь, не преодолев некоего барьера. Между двумя институтами есть нечто связующее, несказуемый общий подтекст. Тайные узы, протянутые между похотью и самоотречением.

– Молодой человек! Мне очень жаль, но он недействителен, – сказал проводник.

Он протягивал Ц. билет, только что отданный ему для контроля. Ц. смотрел непонимающе.

– Ваш билет недействителен, он просрочен, – упорствовал проводник. – Посмотрите в кошельке, может, еще один найдется?

Ц. очнулся и, порывшись в кошельке, в самом деле нашел билет, купленный полчаса назад во Франкфурте… Сколько же он таскает с собой таких билетов? В кошельке – целая пачка; это помимо тех, что он послал устроителям для расчета. Кажется, все последние месяцы он только и делал, что ездил по кругу.

Вот уж в который раз повторялся один и тот же маршрут: ночное прибытие в Нюрнберг, попытки дозвониться до Гедды, отказ, обида, отъезд ближайшим утренним поездом в Лейпциг… из Лейпцига в Берлин, из Берлина во Франкфурт, из Франкфурта в Нюрнберг… и с утра пораньше снова в Лейпциг и так далее, вновь и вновь, до конца… до какого конца? Пока не истечет, не исчерпается виза, пока не закончится этот временный статус (куда там!), пока не сможет разлюбить Гедду, покуда достанет сил…

Пока его в порошок не размелет на этой орбите идиотизма, по которой он кружит и кружит вокруг Бога, отказывающего ему в любви. Он избрал Ц. для писательства. Но он так не играет, нет уж, дудки, он отказывается писать до тех пор, пока не узнает любви! И один из них – или Бог, или Ц. – потерпит в этой войне поражение…

Ц. уже подумывал о том, что с утра, вероятно, придется сразу двинуть в Лейпциг (с трехнедельным остатком визы это будет проделано еще не раз); по прибытии в Нюрнберг нужно сразу выбрать подходящий поезд…

Но сперва сходить в банк за деньгами, чтобы, кружа по своей орбите, в очередной раз не попасть в плачевное положение. В Берлине ему пришлось на два дня засесть у знакомого (они встретились в одном из ресторанчиков на площади Савиньи), пока издательство не прислало денежный перевод, на который он смог купить билет. В положении «обладателей визы» – граждан ГДР, временно находящихся на территории ФРГ, – имелся один существенный недостаток (для Ц, все время находившегося в разъездах, весьма и весьма существенный): невзирая на закрепленное западной Конституцией равноправие, им не выдавали ни чеков, ни чековых карточек, а вдобавок не позволяли расходовать в месяц больше определенной суммы. У Ц. имелся счет в небольшом частном банке с филиалами только во Франконии, той части Баварии, центром которой был Нюрнберг. Поэтому большую часть денег он хранил в издательстве, получая деньги почтовыми переводами. Но сумма за декабрь была пока что не исчерпана, тысячу марок еще можно снять.

Войдя в квартиру, он сразу увидел, что Гедда побывала здесь: поменяла раздавленный аппарат и вынула из почтового ящика его корреспонденцию, сложив все аккуратной стопкой на кухонном столе. Набрав номер, он удивился тому, как быстро она сняла трубку.

– Я тебя уже поджидала, – сказала она. – Ты, как всегда, удрал к матери, верно? Или был у Моны?

– Да… то есть нет… – отвечал Ц. – Мне прийти к тебе?

– Я не был у Моны. Я ездил к матери, – сказал он, сидя за чашкой кофе в маленькой Геддиной гостиной.

– Мона еще не вернулась из Галле? – спросила Гедда.

– Понятия не имею. Почему тебя это интересует?

– Зато я имею. Она вернулась. Она звонила три дня назад. Может, уже четыре.

– Звонила? А зачем?

Ц. соображал, где он был три-четыре дня назад… возможно, как раз в Лейпциге. Стоял под дверью, подслушивал, она же тем временем сидела у друзей, у которых был телефон, и звонила ему в Нюрнберг…

– Откуда мне знать зачем. Она хотела поговорить с тобой, естественно, а не со мной, – сказала Гедда.

Ц. выжидал с ответом; он прошел на кухню, чтобы налить себе еще кофе, и прислонился к плите. Через открытую дверь послышался голос Гедды:

– Я была у тебя, не удивляйся. Сперва терроризируешь всю ночь звонками, и вдруг – ни звука. Мне стало как-то не по себе. Вечером я поехала к тебе и только вошла, как зазвонил телефон. Я сдуру сняла трубку.

– Ничего не сдуру. Что она говорила?

– Накинулась на меня, конечно. Кто я такая, что я делаю в твоей квартире – догадаться не трудно. Она мне слова не давала сказать; пожалуй, следовало просто повесить трубку…

– Мне очень жаль! – сказал Ц.

– Я пыталась говорить здраво, но это было невозможно. Она стала кричать, расплакалась… и тут меня наконец осенило. Ты же с ней вовсе не расстался!.. А ведь ты уверял!..

– Да, – кивнул Ц. – Уверял…

– И тебе придется это объяснить! И я бы очень попросила тебя не прятаться на кухне.

– По-моему, я просто забыл, – сказал Ц., возвращаясь в комнату с чашкой кофе.

– Забыл – расстаться с Моной? Я привыкла к твоим сюрпризам, но это уже ни в какие ворота не лезет…

Ц. прикидывал, насколько серьезна опасность, таящаяся в этом разговоре; потом, помедлив, сказал:

– Кажется, я просто трусил… и сказать тебе – тоже трусил. После того как ты порвала с Герхардом, я чувствовал, что обязан… что меня торопят сделать так же.

– Я тебя не торопила, я ни словом ни заикнулась.

– Да, это правда…

– Но ведь ты же говорил, что сделал это… чуть не плакал от боли расставания!

– Быть того не может! Неужто плакал?!

– Ты довольно убедительно пересказал, как вы расставались. И я, конечно, попалась на твою удочку, у тебя был такой потрясенный вид, все было очень правдоподобно. Ты чуть не прослезился… пара слезинок уж точно скатилась…

Ц. молчал.

– А ведь можно объяснить все и по-другому, – сказала Гедда. – Просто ты удерживал за собой тыл на случай возвращения. Ты ведь так и не решил, что будешь делать, когда виза кончится. Может, уйдешь от меня и прямиком – к Моне. Сохранял для себя и такую возможность. Очень практично…

– Но теперь ты решила за меня, – сказал Ц. – Теперь я точно остаюсь…

– Неужели ты думаешь, что я еще придаю этому значение?

– Я не знаю…

– Ты полгода морочил мне голову, обманывал почти беспрерывно…

– Я не хотел тебя обманывать!

– Мне все равно, возвращаешься ты в Лейпциг или нет. Мне безразлично, что ты решишь. Останешься или уедешь. Я и без тебя справлюсь… – Теперь уже в Геддиных глазах стояли слезы.

Ц. в ужасе схватил было ее руку, но она ударила его по пальцам.

– Решение принято, – сказал он. – Я остаюсь. Рада ты этому или нет. Я и без тебя все равно бы остался. В ГДР мне уже не жизнь…

– А то, что у тебя здесь, ты называешь жизнью?

– Мне все равно, как это называется.

– Вот и мне тоже становится все равно. Уже стало все равно! – сказала Гедда. – Я предпочла бы закончить этот разговор.

Перед уходом он попытался обнять Гедду, но она не позволила. Придя домой, он снова набрал ее номер: на февраль и март он подписал три договора на чтения, и все в городах ФРГ. Разве это не доказывает того, что у него никогда и в мыслях не было возвращаться?

– Может, ты просто забыл, где собираешься быть в это время, – отозвалась Гедда.

Он сказал правду: на февраль и март были запланированы чтения, числа значились в календаре; об обеих датах он договаривался осенью, о визовом рубеже даже не вспомнил. В почте, сложенной стопкой на кухонном столе, оказалось письмо из одного американского университета: в середине апреля его приглашали в США с докладом и чтениями; он тотчас сел за машинку и ответил согласием. Он вовсе не был уверен, что хочет в Америку, насколько он себя знает, его скорее страшат подобные мероприятия – но хотелось закрепиться, иметь обязательства, удерживающие на Западе. Вблизи от Гедды…

Неужели он и впрямь такой лгун, каким сейчас выглядит? Он сидел в своем «кабинете» за столом, служившим ему письменным; во дворе под окном переругивались гончие соседского мясника. Песье отродье завывало пронзительно, словно свора Церберов; они грызлись и визжали, уже неспособные сторожить врата адовы. Не выдержав визга, Ц. спустился на улицу… Неужели же он и впрямь лгун? Он сидел на одной из скамеек, расставленных вкруг площади; моросило мелким дождем, зарядившим с самого начала декабря; в гравии под ногами как будто шелестела пивной пеной жидкая атмосфера. То и дело его сотрясали приступы хохота. Выставив ладонь лодочкой, он прикрывал сигарету от сырости, стекавшей грязными струйками по лицу; сверху перекатывались невидимые застоявшиеся небеса, бесстыдно исходили мочой зараженные тучи…

Хотеть любить… и не уметь, разве не от этого неизбежно превращаешься в хронического лгуна? Отчаянно лицедействовать, разыгрывая любовь, ни на секунду не забывая, что не наделен этой способностью? Не уметь любить – и все-таки прирастать к женщине всеми фибрами, тем самым мужчина становится живым воплощением лжи. Он целиком составлен из лжи и при этом знает, что без женщины, которую любит такой жалкой любовью, умрет…

Он снова сотрясся в приступе хохота; заметив, что напротив стоит в обнимку под зонтиком парочка, попытался взять себя в руки. Совсем юная парочка, они целовались, загораживаясь от него зонтиком. Он отвел глаза: пожалуй, в сцене было что-то пошловатое – и стал смотреть в другую сторону. – Когда это было с ним в первый раз? Определенно ему шло уже к тридцати; бывшие однокашники давно толкали перед собой по городу детские колясочки. Он же годами забивался в углы, в норы, все пытался писать с вечным страхом в затылке: как бы кто не подглядел. И чуть ли не каждый день занимался спортом, тренировал свое тело, пока оно не стало почти идеальным… нелюбимое тело, никогда не желавшее болеть, объект нарциссической мнительности. Но еще ни разу ни с кем не целовался… при этой мысли накатывал тупой стыд. Тем самым он лишал себя, понятное дело, всякого экзистенциального смысла. А вдобавок к тому еще и вообразил, будто его тело не желает стареть; оно и не могло стареть – живому трупу стареть не дано! Да, он постоянно носил в себе стыдное чувство, что он жутковатый сомнамбулический труп, постыдный анахронизм: только бы не заметили, что он давно мертв. Вот уже долгие годы он сознавал в глубине души, что продолжать такое существование, вообще говоря, бессмысленно. Зачем жить, если внутри – безвременная пустыня упущенного, которой никогда не пересечь, из которой не выбраться…

Порой он сближался с женщиной, атаковал из своей пустыни, утаскивал в свое берберское житье. Какое-то время – около года, если затянется, – не давал ей роздыху своей ненасытностью, потом пустыня снова брала верх. В каждой женщине он словно искал тот вкус жизни, к которому ни в детстве, ни в отрочестве, ни в те бесконечные годы, что именуют «юностью», ни разу и близко не подошел. Все эти годы казались ему нескончаемой мукой, существованием в заколоченном гробу… снаружи светло, из щелей и трещин веет горьковато-цветущим благоуханием времен года, а вокруг тебя – неподвижный мрак.

С женщинами он впадал в состояние безумной гонки (понимая, что большинство из них это лишь отпугнет): нужно враз нагнать все упущенное; в каждой видел последний шанс победить в борьбе против своей бессмысленности… последний шанс, прежде чем положат на обе лопатки, прежде чем судьба задушит вконец… и в ту же секунду – пасовал. Еще продолжая любить, уже сдавался перед невозможностью любви, подпадая под беспощадный диктат этой невозможности. Ни одной из упущенных любовей не нагнать, все кончено… нельзя же начать жизнь сначала!

И с этим чувством отчаяния он вжимался лицом в женское лоно, силясь отведать настой… настой женского, настой природы, вкус жизни, запах земли. Силясь открыть, познать до конца существо женского сладострастия, испить, поглотить его ток, узнать подлинный запах женщины, чуждый, как атмосфера далекого Млечного Пути. Как можно глубже стараясь проникнуть ртом в ее отверстия, тонкая уздечка за нижним рядом зубов, на которой крепился его слишком короткий язык, постоянно рвалась… все было тщетно, все кончено. В каком-то паническом потерянном вожделении пытался он вычерпать неведомое, эти пресные неотвязные запахи гари, сладковато-горькие жидкости и вещества, загадочные цвета, менявшиеся под наплывами чувств, весь этот организм, что никогда не станет ему доступен. А когда наконец, отпрянув, выныривал из топи между раздвинутых ляжек, со слипшимися волосами, докрасна натертым лицом новорожденного – воды первоначала щиплют глаза, по щекам текут слезы, – то видел расплывчатый, широко разинутый зев, который словно бы смеялся над ним, и то был смех недостижимой свободы…

Он сидел на скамейке весь размокший, когда же наконец от нее оторвался, почудилось, будто тело его расплывается, – дождь превратил его в груду холодного мяса с налипшим слоем отяжелевшего от сырости, пропахшего пивом текстиля. Подойдя к площади Шиллера, он обнаружил, что в Геддиных окнах темно… дело известное: часами ходить в ночи, высматривать освещенное окно. Эти светящиеся прямоугольники на черном заднике ночи издавна были предметом его томления… знать бы, что происходит за ними? Что творилось за освещенными окнами квартиры в городишке М. во времена его детства – он хорошо помнил. Ссоры, вспышки гнева, потасовки, все против всех, с оружием и врукопашную под ор и визг; в конце он всегда бывал тем, кто от пинка летел в угол и против кого все они объединялись. В этих же окнах, куда он заглядывал с улицы, абажуры не раскачивались, стулья и кочерги не взлетали над головами, там царил покой…

Правда, он знал, что зачастую этот покой обманчив. Но знал и то, что в минуту слабости охотно променял бы свое внутреннее состояние на обман. Да и разве в этом столетии без вранья обойдешься?

Он сам, помнится, назвал как-то раз двадцатый век веком вранья. Весь этот век, сказал он Гедде, это один сплошной поезд вранья; в форме вранья, нагруженный враньем, поезд ехал вперед, проезжал, уезжал, ведомый локомотивом, символом правящей власти… и оставшиеся годы этого века будет продолжать ехать так же. Этот поезд стоял на рельсах вранья о прогрессе. И тащил по стране скотские вагоны, набитые людьми, потерявшими человеческий облик, тащил в Освенцим, Воркуту, Майданек, на Магадан под небом паутинной лжи.

Этот век – изолгавшийся. Заблуждений, как в прочие столетия, не было – сознательная ложь, вот и все. История человечества будто бы забуксовала на гигантской свалке вранья. Все правительства этого века правили с помощью лжи; банды, клики и секты политиков, идеологов и партийных бонз строили власть на лжи; слово власть, из чьей бы глотки ни вырывалось, в какие бы идеологические оттенки ни красилось, всегда подразумевало власть лжи. Воздух этого века отравлен враньем, города больны враньем, земля гниет от вранья. Если бы для существования века нужна была правда, то двадцатого просто не было бы…

– И это дает тебе основания так же усиленно врать? – спросила Гедда.

Он не нашелся что ответить.

Во многих окнах на Кобергерштрассе уже пылали звезды и электрические гирлянды рождественской лжи… он дважды прошел всю улицу взад и вперед; ни дать ни взять романный герой, брошенный создателем на произвол судьбы. Сочинитель оставил героя на улице, где-то между началом и концом, не знал, что с ним делать; персонаж уже потихонечку подгнивал в многословии авторских заключений. Сочтя своего героя за скучную креатуру, Бог в конце концов от него отказался…

Он в очередной раз приблизился к площади Шиллера; дождь лил как из ведра. Окна ее квартиры там, наверху, темны… позвонить еще раз? Нет, не имеет смысла; единственное, что можно сделать, – это первым же утренним поездом поехать на Восток…

В этом веке романного героя постиг печальный конец, развивал свою мысль Ц., развернувшись и шагая обратно по Кобергерштрассе. Проявилось это примерно с середины века, когда узнали о депортациях, когда появились снимки набитых людьми скотских вагонов, когда суетливо и зловеще побежали по экранам первые хроники с горами трупов, когда получила огласку скрытая за враньем реальность. Жизнь романного героя, его страдания и душевные смуты, его бесприютность, счастье и беды – все оказалось ничтожно, глупо и пошло на фоне бывших лагерных узников; истории романных героев теперь гроша ломаного не стоили, даже удара по клавишам пишущей машинки не стоили – они превратились в отходы для недоумков. Современные эпопеи для тех, кто хочет нормальных историй из нормальной жизни, – это телевизионные мыльные оперы, для романов же даже самая дешевая бумага уже транжирство. Бог с ужасом отвернул свой лик от макулатуры романной жизни, время от времени указывая перстом на тех, кто пережил Освенцим. Мыслящие люди швыряли книжки в помойку, букинисты больше не принимали липкое барахло. С тех пор как появились сообщения о Гулаге (на которых издательства, кстати сказать, сделали гигантские деньги), с невинностью повествователя было навсегда покончено. Пресловутая невинность повествователя сделалась недугом, перещеголявшим все формы старческого слабоумия. Приехав на Запад, Ц. долго дивился отвращению, с которым люди относятся здесь ко всему, что вписывается в понятие «серьезной литературы», – в стране, где рассказали правду о концлагерях, иначе и быть не могло. И ничего удивительного, что целая когорта литераторов (становившаяся все более многочисленной) двинулась в поход против неизбывного присутствия, против господства темы Освенцима: выступали они, по сути, за то, чтобы люди снова читали их глупости…

Если дело дойдет до перевозки в ГДР его книг… между прочим, надо бы озаботиться этой проблемой, организовать такое – это целое дело… то для него, подумал Ц., речь может идти только о двух ящиках с надписью Холокост amp; Гулаг…

Он стоял перед домом на Кобергерштрассе, где в одном окне, наподобие эркера, все еще горел свет. Может ли он позвонить в дверь той женщины – в таком состоянии духа, в таком костюме… по всему видно, что катится под откос; заметно пьющий, смятенный, невыспавшийся, вдобавок немыт и который день не держал в руках бритвы; шмотки так отяжелели от пропитавшейся пивным духом сырости, что едва не сползают с тела; стоит остановиться, как натекает лужа. К тому же непонятно, о чем с ней говорить… он отчетливо помнил свои отчаянные попытки подладиться под условия беседы, когда впервые зашел к ней в гости. Неужели ему нравится в этом скучном Нюрнберге, спросила она. При случае надо бы показать ему фотографии Гонконга, она там недавно побывала. Навещала дочь, которой еще двадцати не было, когда она уехала к своему отцу – бывшему ее мужу, они развелись. Он живет в Гонконге. И сейчас она подумывает, не переселиться ли туда же, в любом случае в скором времени снова поедет в гости, хотя это, конечно, дорогое удовольствие.

Ц. сидел в ярко освещенной гостиной среди удобной и, что называется, современной обстановки; на журнальном столике высотой по колено – чашка кофе и стопка цветных фотографий, на которых словно запечатлен мир из научной фантастики, с огромными азиатскими иероглифами, выведенными рекламными вывесками; женщина брала из стопки и показывала одну фотографию за другой.

– Я не слишком быстро? – спросила она.

«Побыстрей бы», – подумал он, когда она замедлила темп.

– Отличные снимки, – похвалил Ц.; он заметил, как странно-безжизненно звучит его голос.

– У вас такой чистый саксонский, – сказала она. – Приятно здесь такое слышать.

Всякий раз, когда произносились подобные фразы, в нем что-то тускнело, должно быть это печень или селезенка; на лице, по счастью, бледность не выступала. Он решил говорить как можно меньше, чтобы не давать повода для таких комплиментов, она же бодро продолжала:

– Знаете, мои родители тоже оттуда. Но это еще до войны было. Я тогда еще и не родилась…

Ц. стоило больших трудов просидеть час, уйти раньше казалось невежливо; придя домой, он выяснил, что час он таки не высидел, пробыл от силы минут пятьдесят. Он представил, как звонит ей по телефону: нельзя ли еще разок зайти, рассмотреть фотографии поподробнее. Несколько снимков его и вправду заинтересовали: ночные увеселительные кварталы Гонконга, взрывающиеся в безумном сверкании разноцветных огней. «Мне бы хотелось еще раз взглянуть вот на эти три фотографии…» – повернулся бы у него язык сказать такое? Комментируя снимки, она сообщила, что вокруг этих ярких красочных картинок – скверные районы, наркодилеры, детская проституция и всякое такое… «Да, – кивнул Ц. – Об этом, конечно, нельзя забывать». Ц. знал все это, однако снимками все же заинтересовался, только не посмел обнаружить свой интерес. Он успел разглядеть, что в фойе при входе в заведения известного рода намалеваны или прикреплены к стенам огромные изображения женщин в непристойных позах, с оголенным низом и широко раздвинутыми ногами. Соблазнительный поп-артовский кич; в месте соединения ляжек прорезаны отверстия, проломы, через которые можно заглядывать в неведомое нутро; и видно, как перед изображениями толпятся мужчины, они льнут к отверстиям, заглядывают внутрь. Стройные, изящные китайские мужчины в темных костюмах, улыбающиеся друг другу улыбкой столь же откровенной, сколь и презрительной.

На фотографии он глянул лишь краем глаза; почему-то его обуревало суетливое нетерпение. Ц. сидел за журнальным столиком и пил свой кофе; он чувствовал, что решительно не создан для изделий текстильной промышленности: стоит протянуть руку за чашкой, как рубашка натягивается и в промежутках между пуговицами открывается майка, туго облепившая живот, выдавливаемый тугим ремнем из тесных джинсов. Чем дольше сидел он в этой позе, тем неуютнее себя чувствовал, зажатый в тисках снаряжения, которому тело тщетно сопротивлялось; ботинки, купленные намедни на Брайте-Гассе – после многочасовых нерешительных блужданий по переполненным товаром обувным магазинам свободного рынка (у него разболелись ноги, и боль не прошла до сих пор), – жали наподобие испанского сапога, подошвы горели; он не мог сидеть смирно, все перебирал ногами, будто сию минуту готов был ринуться в бегство. Она же то и дело вставала, чтобы подлить ему кофе; он глядел (пытаясь придать взгляду скромность), как она оправляет юбку, туго обтягивающую бедра и отчетливо мощные ляжки; двигалась она со сдержанным кокетством – исключительно грациозная смесь… «Вы, похоже, не знаете, куда бы спрятать соблазнительный зад?» – подумал он. Когда он встал и начал прощаться – уход явно показался ей внезапным, – она чуть побледнела, сидя в своем мягком глубоком кресле; до дверей проводила со скорбной улыбкой.

* * *

Дома он стянул с тела тряпье, налил стакан шнапса. Провонявшие пивом и бензином, шмотки лежали на ковролине прелой кучкой какой-то неопределенной, враждебной человеку отсыревшей материи. Он приволок в туалет стул, встал на него и погляделся в зеркало, подвешенное над раковиной… и вспомнил, как в детстве, когда ему было двенадцать-тринадцать, он разглядывал себя в зеркале материнской спальни. От тела пошли испарения, зеркало на пару секунд запотело… а когда прояснилось, он увидел свое отражение: гипнотизировать конец было излишне, он сам униженно прятался в дебрях срамных волос. В зеркале показался зябнущий белесый мужской торс, без пяти минут старческий – влажное, липкое, ненужное тело, оплывшее, презираемое, пошлое, вечная мишень ненависти и пренебрежения, исходящего от Бога и мира. То ли от выпитого, то ли от омерзения Ц. качнуло на стуле, пришлось присесть; он осторожно опустился на спинку стула, уперев локти в колени. Теперь в зеркале отразилось лицо. Нет, не его. Чужое негодующее лицо – припертая к стенке, искаженная страхом, тупая физиономия боксера, который лежит на матах ринга, не зная, куда бы ему забиться.

Он лежал на матрасе, заменявшем ему постель, все двери в квартире стояли нараспашку, сквозь приоткрытое окно «кабинета» доносился шум дождя. Церберы выли редко, скулеж потонул в отравленных струях, только нет-нет да и поднимется острый протяжный звук, буравчиком проникающий в нервы, – озвучание его страха. Съездить еще раз на Восток? Еще несколько дней его виза действительна! Нет, он останется здесь до последнего. Если и есть еще тема – вдруг он когда-нибудь снова начнет писать! – то в ГДР ее искать не приходится. Там все вымерло, кончен бал. Если какая-то атмосфера и может сподвигнуть его на писание, то это дух автобанов, где правит Шикльгрубер, где западный немец – в своей стихии. И пешеходные улицы наподобие Брайте-Гассе, где персонажей достанет на то, чтобы удовлетворить любые желания литературной критики.

В полусне он увидел себя стоящим посреди Брайте-Гассе, между двумя книжными ящиками, картон исцарапан, расходится по краям, книги едва не вываливаются наружу; вокруг кипит жизнь, озаренная послеполуденным солнцем, непрерывное богоугодное празднество Shopping amp; Fun. Он стоит так уже давно, вид у него измотанный. Небритый, немытый, засаленный… чего он ждет? Отправки. Но никто его не замечает; справа и слева бурлит революция потребителя, абсолютный дух времени важно, как на ходулях, шагает сквозь солнечную размазню. Да он и за тысячу лет не доберется до ГДР, размышляет Ц… Брайте-Гассе в Нюрнберге – вот пуп земли (а еще – Кенигштрассе в Штутгарте, Цайл во Франкфурте, Тауэнтцин в Берлине, а еще – подземные торговые центры под вокзалами). Ибо пуп земли – это место перед входом в Элизиум, где встречаются сияющие покупатель и продавец…

Над всеми этими входами эффектными буквами выведено: Шопинг освобождает…

Входов потому так много, что нужно не только войти, но и выйти. И людские потоки втекают внутрь и вытекают наружу и текут в неустанном круговороте купли-продажи по пешеходной зоне, все дальше и дальше, ощущая, что их снимают на пленку, с обоих концов Брайте-Гассе, снимают на телекамеры. И потому они так сияют, сияют под залпами ликования, взлетающими над Брайте-Гассе и изливающимися вниз. И у каждого на груди или на спине – фирменный логотип, вензель всемирно известной марки, бойкий лозунг фирмы-изготовителя: Битте айн «Бит»… Да уж, разгуливают вроде ходячей рекламы – добились, чего хотели. Обрели наконец-то имена. Капитализм добился, чего хотел, размышляет Ц. А чтобы подтвердить свою идентичность, понимает Ц., еще и номера нацепили. До него долетают обрывки их разговоров. «Эге-ге-гей! – вопит „фольксваген" № 116611. – Такую вещь только что прикупил по дешевке!» – «Подумаешь – вещь! – отзывается „мицубиси-моторс" № 501134. – Я вон – две уже прикупил! А жена моя – три! И всё по дешевке!» – «Так-таки три? – сомневается „фольксваген" № 116611. – Быть такого не может… и где ж это столько дают?» – «Чесслово, дают! – встревает „Найк" № 174517 (тот же самый номер, что был выжжен на левой руке Примо Леви, отмечает мысленно Ц.) – Это недалеко, вон там, сто метров пройдешь, и дадут. Мы там четыре вещи купили, и всё по дешевке!» – «Кромбахер» № 54123, услышав это, замирает и бледнеет: «Где?! Ради Бога, скажите где!» «Майкрософт» № 79669 слегка поддерживает ослабевшего, незаметно тычась остренькой грудкой ему под мышку. Помахивая рукой, проходит, сияя «байер-АГ» № 1000200: «Четыре, пять, шесть покупок! Всё по дешевке!»…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации