Текст книги "Временное пристанище"
Автор книги: Вольфганг Хильбиг
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Ночью подвал котельной был единственной живущей клеткой под сборочным цехом. Иногда он сомнамбулой проходил по цехам, там царила мертвая тишь, за высокими окнами мерцали холодные звезды. За стеклом снег казался синим, навечно расстеленным по мертвому холмистому полю, тянувшемуся через весь заводской двор до маячивших вдалеке голых деревьев парка. Шаги хрустели в темноте по устилавшей пол металлической стружке, потусторонние шаги, явственно слышимые, удвоенные и утроенные эхом гигантского храма, где исповедуют религию труда. Пару месяцев назад он и сам здесь трудился, ныне же ведал затаившейся под бетонным полом потусторонней клеткой, полной раскаленной энергии и подвластной ему, ставшему вдруг тайным Богом этого храма.
Приходя к половине десятого вечера в кочегарку, он сразу садился за узкий продолговатый стол и принимался писать. Сквозь начало истории мысли продирались медленно, потом пускались галопом. Истории он писал все время одни и те же, с редкими расхождениями, которые лишь для него самого что-то значили. Большинство историй разыгрывалось в лесах… лесах его детства, когда-то казавшихся бесконечными, – и бесконечность лесов он силился повторить в этих историях. В них возникал одинокий герой, он шел по лесам, взбирался по холмам, холмы тянулись и тянулись, как в дурном сне.
Как в стихах Николауса Ленау – поэта, которого он в юности, миновавшей не так давно, много читал: с увлечением, недоумением, то с раздражением, то снова захваченный ими, не в силах отложить в сторону и забыть, – так и в его текстах, не подчинявшихся жанровому определению, центральную роль играли времена года. Оторвавшаяся фигурка брела сквозь остановившиеся времена года; неизвестно, от чего она убегала, ибо мир, откуда она бежала, воочию не представить; явь стала этой фигуре настолько чуждой, что все попытки ее разглядеть терпели крах, она тонула за территорией, населенной тенями, беглец и сам уже толком не знал, откуда явился. И ныне стремился спастись из затерянности лесов. То были жутковатые истории, лишенные обоснования и наполненные враждебным и неприязненным дыханием неподвижных лесов.
Из-за того, что Ц. работал теперь на производстве, лес его юности отодвинулся вдаль; он отчаянно окружал себя вокабулярием этого леса, остались одни слова: деревья, листва, вода, облака, трава, трясина и осень. Доказательства того, что его истории имеют смысл, мало-помалу пропадали. Он писал все быстрее, но фигуры так никуда и не добирались: или сама история не допускала такой возможности, или ему приходилось прерваться. Дописывать историю завтра было вроде бы незачем.
А пока он писал, вокруг был завод со всеми его словарными значениями. Оцепеневшая действительность, громадой нависшая сверху, менялась: стало вдруг все равно, реальным или ирреальным представляется ему мир. Чудилось, будто он заперт в склепе под исполинской церковью, все отношения с которой порваны… из подполья, в котором он пребывал, человек сообщается уже не с администрацией, а только с Богом…
Или грезилось, будто он в корпусе старого парохода, в главной чакре гигантского накренившегося грузового судна, где обитают кроме него лишь чуткие крысы. Ему дана власть над сердцевиной этого парохода, от его бдительности зависит, сможет ли усталый, тоскующий по ремонту корабль следовать заданным курсом в отдаленную гавань. Но власть эта – не настоящая, вдоль борта мчались неукротимые океанские воды; он слышал из своей дрожащей каверны их гул и плеск.
А по утрам его настигал первый луч – Ц. узнавал его с детской благодарностью: через подвальный люк, прорубленный прямо под закоптелым, выжженным потолком, в кочегарку заглядывало солнце, наконец-то добравшееся сюда по мокрым булыжникам заводского двора; в мутном от пыли, затканном паутиной стеклянном прямоугольнике вспыхивал свет. Ночь кончалась; в туманном утреннем свете он плелся домой, чтобы проспать весь день, один из тех упорных весенних дней, что никак не желают теплеть. А осенью, когда стремительно холодало, по утрам бывало еще темно. Вечером он снова шел на работу, уже начиналась ночь, город казался пустынным, острый ночной ветер выдувал из мозга последнюю слабую паутину сна. Под ней обнажались первые глыбы фраз, оставалось только придать им форму. В запасе еще несколько часов, он садился за стол, удлиненный стол, пол под которым как будто слегка уходил из-под ног. Вероятно, сознательно он выбирал торец стола, откуда обозревалось все помещение, видны были и котлы, и входная дверь, и наконец начинал писать – длинный стол, покрытый клеенкой цвета морской волны с темным узором, суживался к концу. Поразительно, как легко оно шло… странно, столько бесконечных приготовлений требовалось для этого почти невесомого занятия. Проходило какое-то время, и настоящее как будто бы оттеснялось, он сидел, покачиваясь на стуле, обхватив ногами его ножки, словно в корпусе корабля на глубине впадины волны, уносимый быстрым течением, и организм моря глухо стучал под днищем.
Иногда он не помнил, что писал предыдущей ночью. За несколько первых часов на бумагу излился рассказ на десять с лишним страниц. Десять страниц старой школьной тетрадки в светло-серой обложке с пожелтевшим краем. Десять страниц он заполнил в один присест, в каком-то безудержном вдохновении, не дававшем перу отдохнуть. Тоненькая голубая разлиновка не соблюдалась, листы плотно, от края до края, покрывали торопливо бегущие волны буковок, все мельчавших, а под конец и вовсе едва читабельных.
Когда история завершилась, он сразу же – с паузой, необходимой на перелистывание страницы, – принялся записывать новый текст, до растопки котлов оставалось еще полчаса. Вторая история пришла ему в голову, когда он записывал первую… он торопливо писал, пока котлы не призвали к работе. Тогда, спрятав тетрадку в портфель из желтой кожи, он не мешкая стал выгребать шлак с колосниковой решетки. На старый тлеющий уголь загрузил свежий… Угля, угля, еще угля; он предавал огню скифские чащи своего детства. Очистил от золы поддувала, настроил клапаны на оптимальную скорость сгорания. Теперь – погасить кучи золы и шлака, выросшие перед котлами; водяная струя из шланга ударила в кучи, кочегарка вмиг наполнилась взметнувшимися, как от взрыва, облаками пара, фонтанами еще раскаленной золы; он втыкал металлический наконечник в смесь шлака и золы, куча вскипала и, клубясь, брызжа грязью и искрами, поглощала воду, пока наконец не гасла. Выключить воду, погрузить дымящуюся материю в железную бочку, краном вывезти все из котельной; за ночь он вывозил от шести до восьми переполненных бочек. Убрать рабочее место, вымести остатки золы и шлака, ополоснуть водяной струей из шланга бетонный пол и фасады котлов, обдать клеенку, оконце, кафель, раковину на задней стене. Потом подняться наверх и самому встать под душ.
Когда он вернулся, под потолком висела молочная гряда облаков, сквозь нее пробивался нереальный свет висячих ламп. С черных абажуров стекали водяные нити, повсюду капал и струился конденсат, в лужах перед котлами отражался жар топок, искры шипели в воде, красные и белые сполохи рассыпали в подвале свой странный огонь. Пожар в огневых каналах превратился в рев, равномерный, как рев локомотива или судового двигателя; сверху, из темных покамест цехов, доносились гулкие хлесткие удары пробивающегося по трубопроводу пара. Влажный гнетущий, почти субтропический зной воцарился в котельной, пахло прогретым на солнце мхом. Все новые и новые клубы пара возникали под потолком и оседали влагой; едва ревущий дымоход обернулся тишиной, как отовсюду послышалось бормотание и журчание воды… Тропический лес! – подумал он. В темных углах, где-то за котлами, проснулись и завели свой механический стрекот зимовавшие тут сверчки. Он снова уселся за стол, вынул из желтого портфеля тетрадь и начал писать…
В конце апреля 1986 года он впервые поехал в Вену, его пригласили на чтения, он с радостью ждал поездки. Ему казалось, он любит Вену, город литературы… но боялся, что повторится разочарование, которое он за несколько месяцев до того пережил в Париже. И страдал, что придется снова уехать из Нюрнберга: из Папуа – Новой Гвинеи вернулся Герхард. Ц. теперь снова жил в Ханау, где основным его занятием стало пьянство. Он сказал Гедде, что воспользуется временем в Ханау для писания, но она понимала, что он не пишет. Он не звонил неделями, отговариваясь тем, что боится услышать в трубке голос Герхарда, она не раз спрашивала, не хочет ли он переехать в Нюрнберг; он все не мог решиться, медлил с ответом. Когда он находился в Ханау, его подлинная сущность была скрыта от Гедды…
Большинство книг из раздела Холокост amp; Гулаг, купленные уже в Ханау, валялись по всей квартире. На полу, на креслах, на отвратительно буром, просиженном до черных засаленных пятен диванчике. Между книг на расстоянии вытянутой руки повсюду стояли бутылки, в основном початые; водочные, винные, пивные, они насыщали жилище стойким алкогольным чадом, от которого, казалось, тускнел свет и с утра тянуло на рвоту. Посреди большой комнаты, среди батарей бутылок и книжных завалов, лежал матрас, который он вынул из невыносимой кровати, и груда колючих пледов и одеял, в неразберихе которых он засыпал… когда придется, – как правило, когда алкоголь свалит с ног. По пробуждении его иногда рвало прямо' с матраса… достаточно было свесить гудящую голову, и из глотки вытекал неусвоенный алкоголь, вонючий, цвета черной крови, вперемешку с ошметками хлеба и неразжеванными кружочками соленого огурца… отдышавшись, он брал какую-нибудь книгу, сгребал ею излившуюся из утробы адскую бурду в пластмассовый пакет; книга из секции Холокост amp; Гулаг отправлялась туда же; обычно он в тот же день покупал книгу заново.
Вторую категорию книг, густо усеявших пол, среди которых он жил подобно рептилии, составляла литература, посвященная всевозможным формам психотерапии и психоанализа (тут он поддался влиянию западной моды); и эти книги тоже его осуждали… он взялся за них (наверное, сдуру) после того, как впал в глубокий кризис, начитавшись о преступлениях диктатур двадцатого века. Психологическая литература ему не помогала. Он лишь находил в ней собственные мучения да утверждался в подозрении, что лишь благодаря весьма шатким обстоятельствам не стал орудием названных диктатур. Только его жалкое отношение к жизни, как к черновому наброску, и не дало ему ухватиться за нижнюю перекладину лестницы, ведущей к преступлениям…
Эти книги скрупулезно выявляли его тип, после чтения он чувствовал себя так, словно над ним тяготеет проклятие… он редко прочитывал книгу от корки до корки, однако с мазохистской точностью инстинктивно открывал именно те главы, где все кишмя кишело примерами, отрицавшими за ним всякую способность любви.
Он словно выискивал в этих книгах психологическую подоплеку, по которой его любовь к Гедде была неминуемо обречена на поражение…
Он знал, что Гедда любит и ждет его в Нюрнберге, что он ей желанен и она страдает из-за того, что его нет рядом, – все это он знал, однако предаться этой любви не мог. Он и в себе ощущал желание, но полагал, что не способен донести его до Гедды. Сколько бы он ни пытался, внутри немедленно раздавался голос, обвиняющий его во лжи… голос подстерегал ежесекундно, словно и впрямь обладая силой древнего, по наследству передающегося проклятия. Едва в нем зарождалось чувство любви, как голос немедленно обличал его в попытке обмана… недреманное око всех государственных религий как будто следило изнутри за честностью его чувств. Он уж и не помнил, было ли когда-нибудь: в начале, в конце, в середине – его чувство честным. Не находил в себе сосуда, который мог бы вместить с чистой совестью Геддину любовь… очевидно, он потомок ущербного племени, где всякая попытка общинности загнивала на корню.
Он вспоминал, как пытался было не слышать голос: и тот ненадолго предоставлял ему свободу действий, а потом, в момент слабости, объявлял его мятеж чистым лицедейством.
Когда он не мог писать, только выпивка и позволяла ему как-то смириться с собственным существованием. Водка вступила в альянс с психотерапевтическими книгами (он читал их с той же страстью, что и предавался алкоголизму): он чувствовал себя недочеловеком и имел тому, черным по белому, все доказательства.
В Вену он ехал в надежде, что удастся на несколько дней вырваться из этого состояния, вдохнуть иного воздуха, а то, глядишь, и на замысел набрести; приехал он в ночь с 29-го на 30 апреля. Назавтра целый день бродил по улицам, в радиусе своего отеля, неподалеку от собора Святого Стефана; было душно, жара стояла почти летняя. Очень скоро Ц. ощутил странную подавленность, сковавшую, казалось, весь город: в ресторанчиках было пусто, столики на солнце перед кафе не заняты, ветерок трепал скатерти. И похоже, именно за дуновением этого ветерка следили подозрительными взглядами стоящие в дверях официанты в традиционных белых фартуках: не усилился ли? откуда дует? Они всматривались в небо, безупречно голубое, только вдалеке, чуть с краю, замерло без движения несколько серовато-белых барашков. Эти-то облачка, похоже, и притягивали к себе всеобщее внимание.
Очень скоро Ц. узнал, чем объясняется эта напряженность: за несколько дней до того, 26 апреля, в украинском городе Чернобыле загорелся атомный реактор; репортажи об аварии звучали все более устрашающе. Сидя в ханауской берлоге, он ничего об этом не знал, сообщения достигли его только в Вене; судя по всему, произошла катастрофа, в истинных масштабах которой никто еще не отдавал себе отчета.
Каково значение чернобыльской аварии? Размышляя об этом позже, Ц. приходил к мысли, что тот апрельский день 1986 года стал для всего мира переломным. Индустриальный век пережил перелом. Слепая вера человечества в технический прогресс была поколеблена как никогда прежде, и случилось это в системе, славившей идею прогресса как никакая другая. Вере в господство человека над миром был нанесен страшнейший удар…
Еще несколько лет назад он и сам был персонажем этого индустриального века – пусть всего лишь одной из бесчисленных пешек. Фигурой из отсталой устаревшей эпохи, принадлежащей прошлому…
Он шел по улицам, и ему казалось, будто весь город ожидает первых сигналов к эвакуации. Словно под гнетом неведомой угрозы, люди торопливо пробегали по соседним с собором Святого Стефана улочкам; только по неотложным делам решались высунуть нос на улицу, потом опять запирались в домах. Метеорологи высказали предположение, что следующий дождь может пролиться на Вену из облаков, проделавших свой путь над Юго-Восточной Европой, а потому будет содержать радиоактивную заразу.
Вечером, 30 апреля, в небольшом зальчике, похожем на театральное фойе, проходили его чтения; его объявили как автора из ГДР; стало быть, он из той же политической системы, что спровоцировала чернобыльскую катастрофу. Он сидел на небольшом возвышении перед публикой – от силы человек двадцать, – устремлявшей на него смущенные взгляды. Прочел три небольших текстовых блока, паузы между которыми заполнял пианист. Посреди второго блока ему стало казаться, что от потчует людей какой-то странной абракадаброй. Они смотрели в упор, словно ждали если не объяснений, то уж по крайней мере извинений за несчастье, которое принес человечеству Восток. Последним блоком шли стихи, и тут его вдруг обуяло упрямство. Он читал все быстрее и громче, почти не делая пауз, под конец швырял стихи в зал с сердитым пафосом, словно желая заглушить этим речитативом недовольные голоса, пока они еще они не набрали силу. Публика старалась не выказывать неуважения, проявляя стоическое терпение. Изумление и сомнение, написанные на лицах людей в первом ряду, мало-помалу сменялись неприязнью. Жидкие скептические хлопки быстро отжурчали в фортепианных аккордах…
Поздно вечером он снова вышел в город; заплутал и совершенно забыл, в какой стороне отель. Хотелось выпить – он это чувствовал, – но не «в приятном обществе», где нужно поддерживать беседу, выслушивать любезности, силясь отвечать той же монетой, – хотелось пить, как он привык, молчаливо, мрачно, торопливо, пока что-то внутри не оживет вновь, пока зверь лесной, совсем было захиревший, не зашевелится, не выглянет из его глаз…
Он забрел на ярко освещенную узкую улочку, где из-за каждой двери неслись навязчивые мотивчики и царила обычная щегольская манерность увеселительного квартала. Здесь рабочий день еще не закончился, здесь слонялись – в основном компаниями – беспокойные и жаждущие, которым никакая мировая катастрофа нипочем. Он уже хорошо набрался и смог без колебаний войти в первое попавшееся пип-шоу. Перегруженные кольцами и цепочками руки бородатого мужчины с гладкой, как зеркало, лысиной листали страницы альбома, перед глазами Ц. мелькали фотографии девиц в неглиже. Он ткнул наугад, почти не глядя, в один из снимков, заплатил положенную сумму, вошел в кабину, которую ему указали, и закрыл за собой дверь. Ему с трудом удалось сфокусировать взгляд на молодой девушке, которая всего в двух шагах, за стеклом, в бутафорском интерьере, исполняла перед ним свое шоу. Она знаком предложила ему присесть, но он продолжал стоять, даже шагнул поближе к стеклу с отчетливым ощущением необходимости выполнить какой-то странный долг. Он пытался глядеть ей в лицо, но оно не выражало ничего, кроме недосягаемости, будучи отделено от него расстоянием, неизмеримым в пространственных категориях… Пока он пытался найти тому объяснение, она с естественной грацией освободилась от узеньких тряпочек, которые были на ней, когда она входила. Он не затем сюда пришел, чтобы смотреть на ее лицо, подумал Ц., переводя взгляд на тело, груди, ляжки, которые плавно растягивались, раздвигаясь все шире… и вдруг ему показалось, будто он ничего не видит. Да он и вправду ничего не видел, какую-то функцию мозга словно стерли, он таращился в зияние между ляжками и ровным счетом ничего не видел; нет, для него она невидима, эта женщина, смерть схватила-таки его за глотку…
Он пошел к кассе, заплатил, снова ткнув в тот же снимок. В этот раз ему почудилось, будто на губах женщины, вновь появившейся за стеклом, играет чуть заметная улыбка. Все повторилось заново, пританцовывая, она опять стала раздеваться; в нескольких сантиметрах от него извивалось за бронированным стеклом прекрасное женское тело с блестящей кожей – и вдруг набежали тени, все помутнело и поплыло. Он почувствовал на глазах слезы, стиснул зубы, пытаясь сдержаться (неизвестно, видит ли она его за стеклом), до крови прикусил зубами мякоть щеки. И вышел из кабины.
На улице он прислонился к стене дома; прохладный ветер погладил мокрый от испарины лоб, пахло дождем. Он вышел из квартала, забрел на неосвещенные улицы; он уже почти не помнил, что с ним стряслось несколько минут назад. Органы чувств отказались ему служить, в самый ответственный миг с ним приключилось что-то вроде потери зрения. Женская плоть предлагала ему себя, женщина вертелась, нагибалась, садилась на корточки, а он не смог ее увидеть; она поднесла руки к лону, приоткрыла срамные губы, он это знал, но ничего не видел…
Когда подходил к отелю (проследовав, скорее по случайности, ошеломительно коротким путем), зарядил мелкий дождик, пахнувший скорее пылью, чем водой. Здесь, на отрезке между двумя боковыми улицами, тротуар вел под аркадами, мимо ряда колонн; он шел и шел… и вдруг отпрянул назад. Взгляд уперся в окна с закрытыми ставнями, казалось, они закрыты уже очень давно, краска местами облупилась – здание напоминало с виду обветшавший разорившийся театр, – и прямо на этих ставнях висели афиши – с его лицом! Три или четыре окошка на первом этаже, и каждое обклеено такими афишами. Он обернулся чуть ли не в ужасе и только тогда заметил, что и колонны тоже обклеены теми же афишами… это были рекламные афиши уже завершившихся чтений.
Неужели это его лицо? Да, это оно, явственно узнаваемое, но то обстоятельство, что оно здесь, да еще растиражированное в таком количестве, лишено всякого правдоподобия. Он не понимал, в чем дело: он и узнавал себя, и нет… может, все-таки не его? Точно, физиономия на рекламных афишах не имеет к нему отношения… он, Ц., по воле какого-то необъяснимого рока оказался за этим лицом; потом это засняли на пленку и в результате чьей-то нелепой ошибки поместили на афиши за неимением его подлинных изображений: портрет на афишах – это портрет мертвеца… быть не может, чтобы былая жизнь этого трупа являлась его историей – той историей, что у него за плечами…
Я должен эту историю закончить, в ней больше нет смысла, подумал он. Я должен немедленно с ней развязаться.
* * *
«Бьют, – пронеслось в голове. – Бьют… Так и надо… Дождался, значит… это должно было произойти!» Напоследок – он уже был в нокдауне – тяжелый пинок угодил под нижние ребра, и на какое-то время он потерял сознание. Но пнули его наверняка не единожды; эти грубые брутальные башмаки были предписаны модой, бутсы – так называют эти махины из желтой замши на профилированной подошве. Наконец, с трудом закачав в легкие воздух, он сел на булыжники, ощупал болезненные места. Перед тем как искры, посыпавшиеся из глаз, померкли, он еще кое-что заметил. В карман куртки, где у него лежал кошелек, уверенно нырнула рука кого-то невидимого.
Он понуро сидел на булыжниках, медленно припоминая ход событий. Был на пути домой, шел из пивной, по узеньким темным улочкам, которых всегда остерегался, тем более что и путь-то они сокращали весьма незначительно; выпито было много, очень много; он шел нетвердой походкой, держался середины улицы. Сквозь туман в мозгу раздался топот быстрых шагов, за ним гнались двое, может, трое, он не успел ничего толком понять, как грохнул удар по затылку. Обернулся, замахал кулаками в воздухе, слишком замедленно,
сзади и спереди маячили тени; на череп обрушился град ударов, сбил с ног. Потом он говорил себе, что лег умышленно – чтобы благополучно завершить сюжет.
Было около часу ночи, его день рождения закончился час назад; к двум он наконец добрел до квартиры, встал под ледяной душ. Потом сидел на кухне, голый, дрожащий, курил. Характерно, что рука все еще тянулась к телефону; набирать Геддин номер бессмысленно, он это знал; он пытался весь вечер и оттого все больше сходил с ума…
Прошедший день был днем его рождения, ему стукнуло сорок восемь – не та дата, чтобы как-то особенно праздновать. Необязательно. Но Гедда расстроилась: он опять назначил на этот день чтения… Что ты волнуешься, я ведь на сей раз не твой день рождения забыл, а свой собственный, сказал он. К тому же вечером вернусь. Он выступал в окрестной деревушке, в некой художнической колонии на бывшем крестьянском хуторе, где небольшая компания женщин в возрасте от тридцати до пятидесяти занималась чем-то вроде арттерапии; среди них было несколько знакомых Гедды, она-то и навела их на мысль пригласить его; отказываться от денег не хотелось, пообещали гонорар в шестьсот марок. Почему он не предложил Гедде поехать вместе; она отвезла бы его на машине туда и обратно? По правде говоря, его удержало то обстоятельство, что читать предстояло перед женской аудиторией: двадцать пять человек, и все женщины. Договорились начать не поздно, поторопись он немного – и к семи вполне успел бы вернуться. Когда он вошел в квартиру, на часах было двадцать минут одиннадцатого.
Сразу ринулся к телефону и позвонил Гедде; меж тем как из трубки с бесконечной монотонностью несся сигнал «свободно» – пока явно бессмысленную связь не разъединили, – он заметил, что на кухне что-то изменилось. Не отрывая глаз он смотрел на эту перемену, прижимая к виску стрекотавшую трубку, так что уху стало больно: рядом, на спинке второго кухонного стула, висела желтая кожанка…
Он уже несколько лет не носил эту куртку, однажды она оказалась там, на площади Шиллера, и с тех пор пребывала в Геддином платяном шкафу…
И вот она висит здесь, на спинке стула, отбрасывая свой жалкий желтушный отсвет на всю кухню… и почему-то ему вдруг показалось, что от куртки слегка отдает хлороформом…
Он вынул из холодильника початую бутылку водки и залпом опорожнил. В ту же секунду подумал, что ведь еще не проверил почтовый ящик…
Снова набрал Геддин номер, но повесил трубку, не дождавшись сигнала. Действовал как автомат: очень точными, словно управляемыми извне движениями; вытащил из карманов летнего пиджака, который был на нем, все содержимое, надел желтую куртку, набил ее карманы всякой всячиной, которую всегда имел при себе – сигареты, зажигалка, загранпаспорт, очки для чтения, кошелек. Было легкомыслием засунуть кошелек в узкий и тесный боковой карман кожанки – тот почти выпирал наружу…
В пивной он пил с невероятной скоростью пиво и водку. Притулившись к стойке, безостановочно задавал работу человеку на розливе; до закрытия оставалось не более двух часов, внутри бушевала такая тревога, что в ней, как в раскаленном кузнечном горне, каждый новый стакан испарялся с легким шипом, точно капля воды. За спиной чадила и гудела переполненная пивная, разноголосый гомон, силившийся перекрыть дискомузыку, подвывавшую из динамиков, прибавлял нервозности. После каждого второго стакана он шел к телефону, висевшему на стене рядом с дверью в сортир, и набирал Геддин номер. Каждый раз аппарат выплевывал монетки обратно… Что там еще творилось в пивной, было погружено во мрак, всплывали какие-то спутанные, искаженные, зыбкие картинки, в памяти зияли провалы… запомнился только изумленный взгляд бармена, когда Ц., расплачиваясь, бросил на стойку пятидесятимарковую купюру. Только когда добавил еще двадцатку, тот дал ему сдачу…
Позже как будто вспомнилось, что всякий раз, когда он возвращался от телефона к стойке, за дальним столиком рядом с выходом, где сидели сплошь молодые парни, воцарялось молчание; они вроде бы с любопытством пялились на него, когда он, нетвердым шагом, ковылял мимо. А он не обращал внимания…
В кармане брюк обнаружилась сдача: скомканная десятка, все еще влажная от мокрых рук бармена, и несколько пфеннигов. Прихрамывая, он обыскал квартиру в поисках денег, там и сям находилась мелочь, то на подоконнике, то на столе… когда показалось, что на бутыль дешевой сивухи и сигареты денег хватит, он оделся и двинулся к Фридрих-Эбертплатц, где выстроился целый ряд киосков, в которых торговали жареной картошкой и напитками, киосками ведали турки. Одна из этих лавочек всегда открыта до утра, полиция терпит: благодаря этому ясно, где собираются городские бродяги…
Возвращаясь с бутылкой в руках, он снова проигнорировал почтовый ящик. Боялся найти там запасной ключ, который когда-то отдал Гедде…
Большинство так называемых бомжей можно было застать на вокзале, хотя опасностей там было вроде бы больше; но ночью в просторных торговых пассажах под землей теплее, чем у киосков на Фридрих-Эбертплатц. Ц. сидел на ступеньках одной из лестниц и тайком наблюдал за бомжами; в его распоряжении – целая лестница, он к ним не причастен, они его не замечали. Его судьба несравнима с тем, что выпало на их долю: от него просто женщина ушла, только и всего. С иным из этих людей, быть может, тоже когда-то случилось нечто подобное, но потом все так стремительно ухнуло вниз, что первоначальный повод уже и забылся. Они и думать забыли о своем одиночестве, они его не замечали. Большинство составляли здесь мужчины (если не принимать во внимание собак, сворой возившихся у ног), но несколько женщин, как правило, тоже присутствовало. У Ц. кольнуло под сердцем, когда после полуночи они стали готовиться ко сну: двое-трое мужчин уложили немытые, всклокоченные головы женщине на колени, тела растянулись на разостланном картоне. Та прикрыла, как смогла, их головы своими свисающими под несвежей рубахой грудями; заплывшее от кутежей лицо женщины смеялось, она смолила окурок и посасывала пиво из банки; мужчины, удовлетворенно похрюкивая, задремали. Вокруг этой маленькой группы сомкнулись кольцом все остальные, как можно плотнее, как можно удобнее устроились на твердых каменных ступенях, в щели подлезли псы, и вырос теплый холм неопределенного рода живых существ, замысловатым образом сложившихся вместе. Дыша, хрипя, тихо повизгивая, отдыхали они, и звуки их тел напоминали странное пение, в котором, казалось, была согласована каждая нота. Ц., вот уже который день томившийся бессонницей, почувствовал вдруг что-то вроде зависти… Зависть караулила неустанно, стоило ему завидеть мельчайший намек на человеческое тепло и близость, она тут же хватала его за горло. Устыдившись, он тотчас удрал прочь по пустынным улицам. Обойдя стороной Бургберг, темными боковыми улочками добрался до своего жилья, зорко поглядывая по сторонам: второго нападения, очевидно, можно не опасаться, все, что хотели, они уже взяли…
Гораздо больше, чем этих улиц, он боялся своей квартиры, этой натрое разделенной клетки, где он дышал пылью, осаждаемый неутомимым лаем и тявканьем орды вертлявых гончих под окнами. Почему он не послушался Гедды, почему не уехал отсюда давным-давно? Почему не поселился с ней; она столько раз предлагала подыскать совместное жилье…
Борясь с собачьим визгом, он ночи напролет слушал пластинки. Соседи жаловались, на вой окаянных псов они не жаловались; с соседом-мясником все были на дружеской ноге. На днях он отыскал среди уцененного барахла в одной лавочке на Брайте-Гассе первый диск Блюз-бэнда Пола Баттерфилда и сейчас прослушал его раза три или четыре подряд. Первая песня, написанная Ником Грэвенитсом, начиналась словами: I was bom in Chicago, in Nineteen forty-one; она как будто нарочно писалась под Пола Баттерфилда: тот и вправду родился в сорок первом в Чикаго. Баттерфилда уже нет в живых; гитарист – всегда облаченный в элегантные костюмы от Майка Блумфилда – тоже мертв; смерть объяснили злоупотреблением наркотиками и алкоголем. Ц., того же года рождения, что и Баттерфилд, все еще жив…
Если он, конечно не заблуждается, то он все еще жив. Насквозь пропитавшись блюзами, Ц. почувствовал тошноту и спустился на улицу. Вот уже несколько недель подряд тошнота и бешеная тревога накатывали через каждые пару часов. Это бессмысленное беснование; знать бы, приходит оно извне или рождается внутри? Подойдя к площади Шиллера, он увидел, что в Геддиных окнах нет света. Бессмысленно твердить себе, что в это время там не может гореть свет… она уехала, никаких сомнений нет. Исчезла, попросила всех говорить ему, что ее нет… вышла из игры, наверное навсегда! По счастью, все пивные в округе уже закрылись, и вскоре он вновь оказался в своей квартире. Церберы слегка приутихли. Притронуться к шнапсу в холодильнике он не посмел… если сейчас достать бутылку, то он не сможет выплеснуть ее в раковину; вот уже который день это так. В дорожной сумке – две голубые таблетки валиума; располовинить каждую и, если все сложится благополучно, можно спать еще четыре дня…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.