Текст книги "Венский бал"
Автор книги: Йозеф Хазлингер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Судебные эксперты констатировали, что подпись на договоре, который предъявила подруга Яна, скорее всего, поставлена мною, но без всяких сомнений – с помощью моей авторучки. Тщательная проверка не выявила никаких признаков манипуляций с текстом договора. Фактически он был по всем пунктам идентичен тому, что я держал в руках. За исключением одного момента. В параграфе «Право преимущественной продажи» другой экземпляр имел маленькое дополнение – «в Вене». По этой версии, мое право преимущественной продажи распространялось только на те произведения Фридля, которые были созданы в Вене. Это имело смысл, если учитывать то обстоятельство, что большинство своих произведений Ян Фридль создал в Любляне или поручил кому-то сработать. В собственных глазах я выгляжу человеком, который добивается своего права на свинью, которую сам же и заколол.
Вернемся к балу. Я – завсегдатай Оперы, у меня постоянное место в ложе. Не я обращаюсь к любезной даме из администрации, но она сама присылает мне каждый год как раз после моего отпуска, ближе к Пасхе, милое письмецо с вопросом: окажу ли я и на сей раз честь посетить театр и сколько билетов зарезервировать? И с годами у меня уже вошло в привычку приглашать на бал в Опере какого-нибудь деятеля искусств и одного делового партнера. На сей раз, как было объявлено по телевидению – вы наверняка помните, – я будто бы отказался от компании партнера по бизнесу, зато пригласил двух художников.
Это – ошибка. Моего делового партнера звали Ян Фридль. Но тогда вы могли этого не знать. Знали? Откуда? Габриэла… Габриэла… подскажите… Это телеведущая? Стало быть, он все-таки разболтал. Хотя мы, разумеется, договорились о конфиденциальности.
Как только мы заключили контракт, я пригласил Яна Фридля на бал, но он наотрез отказался. А потом, на протяжении многих лет, я и не пытался его уговаривать, исходя из того, что он все равно откажется. Мои деньги обтесали его, приучили к обществу, но это еще не гарантия, что человек вприпрыжку побежит на бал. Однако в последний год я как бы между прочим спросил у него, не хочет ли он пойти. Мы тогда опять сидели у японца, а я только что получил письмо от дамы из администрации. И к моему изумлению, он сказал «да». Я ведь уже подумывал, не пригласить ли одного швейцарца, генерального директора сети дешевых универсамов, с которым поддерживал деловые связи. Он мог бы прилететь тем же чартерным рейсом, что и Катрин Пети. Однако генеральный директор и Ян Фридль за одним столом… Такая комбинация меня не привлекала. Но интересы дела были важнее. У Катрин Пети, или княгини Кропоткиной, вечером, вы знаете, был спектакль в Базеле. Я зафрахтовал самолет для нее одной. Он прибыл в аэропорт Швехат в половине первого ночи. Катрин отказалась от всякого сопровождения, что для меня – чего скрывать – было приятной неожиданностью.
Катрин Пети – правнучка русского революционера князя Петра Кропоткина. В 1917 году, вернувшись в Россию, князь отослал своего сына назад, в Париж, вероятно, потому, что хотел вызволить его из революционного хаоса. Но не исключено, что сын просто не одобрял анархические проказы отца. В общем-то он не знал России, хотя говорил по-русски и в почтенном возрасте, как мне рассказывала Катрин, очень гордился отцом. Родился он во времена английской эмиграции князя-анархиста, потом вместе с отцом переехал во Францию, где стал много лет спустя профессором какого-то парижского лицея и женился на одной из своих учениц. У них было много детей. Перед вторжением немцев вся семья переселилась в Швейцарию. Там они не испытывали особых тягот, поскольку небольшая часть кропоткинского состояния еще оставалась в виде вклада в одном швейцарском банке и надежность вклада была гарантирована. Должно быть, это была странная жизнь. Вплоть до послевоенных лет всем членам семьи запрещалось работать в Швейцарии.
Сына, как водится, назвали Петром. Он основал после войны несколько торговых предприятий, но все они зачахли. Причину он видел в своей фамилии. Ни один добропорядочный швейцарец не решался иметь дела с Петром Кропоткиным. В любви ему повезло больше. В Лозанне он женился на концертирующей пианистке Доминик Пети. Их дочь Катрин, дабы избежать повторения семейных неприятностей, взяла фамилию матери. Эта комбинация позволила тактичным образом связать себя с русской традицией – Екатерина Малая. Я называю ее княгиня Кропоткина. Иногда говорю: Ваше Высочество. Сначала она принимала это за насмешку. Но я не отступался до тех пор, пока она не привыкла к такому обращению. Свои письма я всегда начинал словами: Прекрасная сиятельная дама! В таком вот старомодном духе. Это я взял у Эйхендорфа. Ее высочеству это нравится. Кстати, ее отец все-таки стал успешным бизнесменом. Как ни странно, главным импортером русского чая. В этом качестве он и в Швейцарии мог именоваться Петром Кропоткиным.
В то время как ее высочество в Базеле спешила к самолету, мы с Яном Фридлем одни сидели в моей ложе. Естественно, в боковой ложе, а не в мерзком закутке у самой сцены, где пьяные архитекторы лапают своих падчериц. Постоянным посетителем Оперы был еще мой отец. В 1956 году, когда давали первый после войны бал, он абонировал семейную ложу. Мой дед имел возможность побывать на первом балу в 1935 году, но после теракта бомбистов он стал сторониться всяких публичных увеселений. Он слишком боялся жизни, предпочитая скаредничать, скрывшись от глаз людских. Свои костюмы он носил лет по двадцать, если не дольше.
Итак, мы сидели в семейной ложе и терпеливо пережидали церемонию открытия. Во время бала наша ложа была идеальным местом для обзора всего зала. Открытие – самая отвратительная часть программы. Не могу себе представить, что это натужное хоровое базлание может кому-то нравиться, кроме разве что офицеров из Военной академии, которые при полном параде сами в этом участвовали. Для укрепления стойкости духа я накачал Фридля несколькими бокалами шампанского. Вернее сказать, он припал к нему сам, а я старался не опоздать с добавкой. Для него много значило хорошее расположение духа. В ином состоянии он, как и прежде, был склонен к агрессии. Чувство некоторой напряженности внушали соседние ложи. Особенно та, что справа. Ее занимало старинное австрийское семейство военной знати. С незапамятных времен продолжателями этого рода были лишь офицеры и генералы. Я знал три их поколения. Более рафинированных представителей австрийского благородного общества невозможно вообразить. Пылкие патриоты. Образованнейшие люди. Старший Хильцендорфер в молодости служил в войсках союзников. В 1944 году его в качестве агента заслали в Вену для разведки оборонительных сооружений. Его отец был одним из тех немногих австрийских генералов, которые были готовы всеми силами противодействовать Гитлеру. Политики на это не отваживались. Сразу после ввода немецких войск отец был арестован и отправлен в Дахау. Но за него вступились даже верные режиму офицеры, и через полгода его выпустили из лагеря. Он был понижен в звании и призван на службу в немецкий вермахт. Но ему удалось вместе с семьей бежать в Англию.
«Обалденно», – сказал Ян Фридль, когда сверху хлынул дождь листовок. Это были тонкие черные листки папиросной бумаги формата А5, которые, если не считать одной склеившейся и шлепнувшейся на пол стопки, красиво порхали в воздухе, играя друг с другом: они танцевали, сближались и расходились, чтобы наконец мягко опуститься на бархат лож, на цветочные композиции, на осветительные приборы и, конечно, на зеркальный паркет. Это было до десяти часов, ваши еще не начали трансляцию. Даже во время падения листовок можно было прочитать текст. Жирными красными буквами на них было написано: «МЫ – ПОЛНОЕ ДЕРЬМО!» Казалось, у всех одновременно перехватило дыхание. Потом разом шевельнулись головы, послышались крики. Все устремили взгляды на ложу, которая была над нами. Там, похоже, шла потасовка. В зале забегали какие-то люди, явно не гости, из коридоров доносился топот.
К нам залетело несколько листовок. Под словами: «МЫ – ПОЛНОЕ ДЕРЬМО!» – мелким шрифтом было написано: «Общество помощи иностранцам». Ян Фридль делал из бумажек самолетики и пускал их в зал.
– Прекратите, – вмешалась капельдинерша.
Под аплодисменты иностранцев «полное дерьмо» необыкновенно широкими метлами иноземцы в ливреях гнали к боковому выходу, где оно исчезало в пластиковых мешках. Но музыка заиграла в положенное время. И в глазах зарябило от фраков и дамских нарядов танцоров и танцовщиц, которые как бы повторяли движения отпорхавших бумажек, только совершенно иначе, не столь широко и с замедлениями.
– Зрелище настолько дурацкое, что ничего прекраснее я и представить себе не могу, – сказал Ян.
Еще во время полонеза он завел разговор о Бруно Крайским, который якобы дал на балу странное интервью, распространяясь о ценности некоторых монархических традиций.
– Все это чушь собачья, – заключил Фридль. – На самом деле здесь правит бал ничто, здесь скопище пустоты. Такие затраты и так мало смысла. Это просто гениально. Будь тут действительно огромная куча дерьма, можно было аплодировать или протестовать. А тут ничего, ничегошеньки.
Весь вечер он с восторгом наблюдал за танцующими. Особенно ему нравились орденоносные особы. Он указал мне на одного господина, грудь которого, как броней, была покрыта орденами.
– Чтобы убить такого, потребуется пушка, – сказал Ян.
Иногда он звонко смеялся. И все время приговаривал: «Обалденно». А обалдевал он буквально от всего. Мои опасения, что его выходки могут вызвать конфликт с соседней ложей, оказались совершенно напрасными. С соседями мы обменялись приветствиями и договорились встретиться спустя какое-то время. И хотя до них легко было дотянуться рукой, на балу в Опере здороваться таким образом совершенно недопустимо. Здесь просто раскланиваются, а позднее ведут светскую беседу. Только архитекторы в ложах у сцены рисковали вывихнуть себе руки, здороваясь с соседями.
Ян Фридль был весь поглощен наблюдением. В какой-то момент он заговорил сам с собой, не глядя на меня. Это была прямо-таки лекция, только очень своеобразная, состоявшая из произнесенных скороговоркой отрывистых фраз. Поток нетерпеливых, сырых мыслей, которые вылетали изо рта, словно стая летучих мышей. Это был выпад против его прежних друзей. Он хотел объяснить мне или только себе самому, почему он, в прошлом вдрызг изруганный акционист, торчит на балу в Опере и не воротит нос от бокала с шампанским. Я могу передать лишь общий смысл. Он говорил:
– Нам было дьявольски трудно тратить деньги. Всякий стоящий автомобиль, всякий дорогой ужин мы старались утаить от людей, которых воспринимали как своих хозяев. Здесь, в Вене, вообще хана. Бунт дышал на ладан. Потому и избавление так затянулось. Мы можем спасти только тех, кто умеет бунтовать правильно. Как во Франции. Не важно, кто когда что подумал, важно, когда и какие идеи становятся действенны. Пойми же, я могу пить шампанское и быть революционером. Дело не в морали, дело в игре, правила которой можно менять. Тот, кто умеет делать искусство или соображает в коллекционировании картин, оказывается на балу. Тот, кто с успехом печет хлеб, покупает ложу. Художники – трапперы. Но они ловят лишь друг друга. Моралисты до мозга костей. Мы же не собирались быть францисканцами. Французы доперли до этого раньше. Они и прежде сидели на горшках с деньгами. Старик Сартр давал на чай больше денег, чем было проставлено в счете, чтобы приглушить стыд за свои жирные доходы. А потом, когда он вдруг выдал скучнейшее интервью с Симоной де Бовуар,[40]40
Французская писательница, жена Жан-Поля Сартра.
[Закрыть] официант поставил на его стол красную розу и деликатно следил за тем, чтобы к нему не подсел какой-нибудь дебильный турист. Но Сартр – ископаемый маркиз. Или такое комнатное растение: оно цветет, только когда в семье кто-то женится. В конце концов, старик Сартр кое-что понимал. Но он не мог просто сказать: «Конечно, господин Фуко,[41]41
Фуко Мишель-Поль – французский философ, историк культуры и науки.
[Закрыть] вы совершенно правы, я опять ошибся». Когда Сартр цвел, он еще мог это делать. Ты читал его работу о Флобере? Прочти, тогда ты поймешь, что он, в сущности, признал правоту Фуко…
Вот что сделали с Яном деньги. Не те, которые я с момента нашей первой встречи на Кертнерштрассе из года в год совал ему в зубы. На них он мог жить, и я даже не пытался как-то влиять на его творчество. Деньга, которые он стал зарабатывать сам, создали для него проблемы. Его жизнь приняла упорядоченный характер, была втиснута в оправу, из которой он уже не мог вырваться.
– Бал в Опере, – сказал он, – теперь уже не раздражает критические умы. Провокация для гопников. Но их провоцирует всякий косой взгляд из окна. Слишком много шестидесятников стало критиками-искусствоведами. При отсутствии революционного общества от социальной критики они перешли к критике искусства. У них – куча денег, но что касается расходов, то здесь они скупее мелких лавочников. Потому что отовсюду несет собачьим дерьмом. Бал – не в сфере их интересов. По сути они – перевозчики денег в духовных бронемашинах, которые челночничают между медиа-концернами и клубами гурманов. Они сидят в своих скорлупках, утирают пот с багровых лысин и расстегивают воротнички под удавками шелковых галстуков. Разве наденет себе такое ярмо король хлебопеков? Он просто носит галстук, не насилуя себя, или не надевает его вообще. Порядочный человек идет своим путем, даже если совращает малолетних. А эти гаденыши стараются усидеть на двух стульях. Раздушенные задницы.
Потом Ян Фридль заговорил об одной скульптуре, которую видел в Америке. Она называлась «Joy of Motherhood»[42]42
«Радость материнства» (англ.).
[Закрыть] и являла собой обалденный китч. У нас бы такое не проглотил ни один критик. Все они после краткосрочного брака развелись с мутировавшими до самочьего состояния эмансипе и ощутили себя призванными восславить напрасную борьбу, которую вели с ними жены. Однажды Ян Фридль прислал мне из Америки – как директор музея он часто ездил в США – открытку, на которой был изображен Хемингуэй с мальчиком лет десяти. Оба сидели на берегу и держали в руках ружья.
«Я решил, – написал Ян на обороте, – в будущем пострелять рыб».
В тот вечер я примерно два с половиной часа просидел в ложе с Фридлем, а оставшиеся сорок пять минут общался с другими людьми. Речь заходила и о войне. Все войны XX века, в том числе и на Дальнем Востоке, Ян Фридль объяснял недееспособностью императора Франца Иосифа. Этот человек, утверждал Ян, по причине старческого слабоумия разрушил Европу. Если бы на рубеже веков от него избавились, все вышло бы иначе. Касательно ситуации на Западном фронте в Первую мировую он высказал довольно оригинальное соображение. Он сказал, что так называемое чудо на Марне – никакое не чудо и никак не связано с проблемой снабжения немецких войск. Просто бравые солдаты осушили целый погреб шампанского и тем самым дали французам время для возведения оборонительных позиций. А заминка с вывозом шампанского – хитрейший шахматный ход французской военной тактики.
Вот что в основных чертах сохранилось в моей памяти. Ян Фридль почти все время смотрел вниз. В какой-то момент он обратил мое внимание на даму, платье которой, можно сказать, состояло из цветов и прочих растений.
– Обалденное решение, – сказал он. – После бала дама просто встанет на кучу компоста и сбросит покровы.
«Обалденно, обалденно», – то и дело повторял он.
Встречи происходили главным образом при входе. Еще в гардеробе я увидел множество знакомых: политиков, бизнесменов, даже одного нашего служащего. А с коммерции советником Петером Шварцем, коллегой и даже конкурентом, если хотите, мы договорились встретиться позднее. Он владел хлебозаводом во Флоридсдорфе. Но доли рыночного сбыта были практически поделены. Настоящими конкурентами мы являлись, по существу, только в сети супермаркетов. Здесь мы, естественно, старались провести друг друга. Это было вроде семейного спорта. А в Союзе промышленников мы сотрудничали.
Тут особо трагический случай, так как практически вся семья Шварца погибла на последнем балу. В живых осталась только дочь, позднее она вышла замуж за немца, жила в Германии и не имела ни малейшего желания брать на себя дальнейшее руководство фирмой. Деловые соображения требовали безотлагательного включения в процесс, иначе не избежать убытков, я бы влез в это дело, но семейные обстоятельства у молодой дамы сложились столь ужасным образом, что с этим нельзя было не считаться. До меня доходят слухи, что сейчас появились и другие заинтересованные стороны, например один итальянский концерн. Я сказал господину из управления картелем:
– Если итальянцы добьются своего, мафия будет у нас как рыба в воде.
И знаете, что он ответил:
– Если из-за этого подешевеет хлеб, я буду доволен.
Вероятно, он надеялся, что я его подмажу. Но тут миляга просчитался. Уж лучше я подыщу себе нового Яна Фридля.
Фриц Амон, полицейский
Пленка 5
Вокруг женщины на каменном полу мы образовали плотный заслон, но удержать позицию не удавалось. На нас напирали справа и слева, как по команде накатывали валами, да так, что мы напрягали все жилы, чтобы не растоптать женщину.
– Убийцы! – орала толпа. – Убийцы! Убийцы!
Все время одно слово. Этим они и себе, и нам мозги выворачивали. Даже сегодня не могу понять, как это случилось. Она вдруг оказалась у нас под ногами. Может, споткнулась. Может, кто ее сбил. Нам ничего не оставалось, кроме как обступить ее, так как места вокруг было мало, а смутьяны не унимались. Передние ряды словно слиплись, притиснутые к стене из наших щитов. Мы упирались изо всех сил, и вдруг я почувствовал, что наступаю на тело и ничего не могу с собой поделать, другой опоры для ноги не было. И как раз в этот момент на нас мощно надавили. Потом мы снова потеснили. Толпа отпрянула под ударами дубинок, и люди из оперативной группы могли позаботиться о женщине. Они вызвали машину «скорой помощи».
Но тут получилась страшная осечка. Когда мы встали кольцом вокруг раненой, пограничники, как и было заранее предусмотрено, отошли на площадь к «Мюзикферайну» и Дому искусства. Они не расчухали, что мы вынуждены оставаться около раненой и у нас уже пупки развязываются. До демонстрантов дошло, что мы топчемся вокруг лежащей на полу женщины. Возможно, их даже кто-то оповестил через мегафон. В такой жуткой сутолоке я не обращал внимания на гром мегафона, тем более что чаще всего это были чисто провокационные выкрики. И тут на нас полезли со всех сторон. И из сотен глоток – только одно слово: «Убийцы! Убийцы!»
Это помогало им привлекать новые толпы. В считанные минуты мы были окружены. На нас снова обрушился вал, потом еще. И все время нас стегали этим словом, тут кто хочешь может свихнуться, потерять всякий контроль над собой. В полицейской школе нас учили не смотреть в таких случаях в лица демонстрантам. Тогда легче совладать с собой, легче правильно реагировать на подколы провокаторов. Никогда, ни при каком раскладе нельзя терять самоконтроль.
«Вам лишь заплюют униформу, а ее можно почистить», – говорил нам пожилой преподаватель в полицейской школе. Я помнил эти слова, повторял их про себя и не смотрел на физиономии смутьянов. Но мне уже не давались психологические приемы. Не было больше сил. Весь вечер нас обзывали фашистами, убийцами Абдула Хамана или просто свиньями. В нас летели камни, дорожные знаки, бутылки из-под пива. А потом и кое-что покруче – железные скобы, доски и брусья со стройплощадки на Маргаретенштрассе. Когда тебя вот так безостановочно достают, а ты должен все время повторять: «Спокойно, спокойно, это всего лишь провокация», рано или поздно подмывает вломить по-настоящему. «Только бы сейчас не сорваться», – твердил про себя каждый из нас. Это был вроде как контрастный душ для нервов. Сколько раз нам объясняли все это на занятиях. Не единожды разжевывали, на что мы должны реагировать и как. И после заварухи, размышляя на холодную голову, мы всегда признавали, что учили нас правильно.
А когда творилось что-то уж совсем непотребное и было особенно туго, а я ухитрялся найти полминуты дух перевести, случалось, что на меня нападал страх. Но в этом нельзя было себе признаваться. А тем более показывать свой страх другим. Они бы тебя с ходу окрестили тряпкой или дристуном.
Первое дело, в котором я участвовал с готовым к бою оружием, – это когда мы преследовали парня, грабанувшего банк. По нашим предположениям, он должен был прятаться в одном доме. Я не решился идти первым, и старший группы сказал:
– Аналитика тебе в душу или пробку в зад? Что он имел в виду? Ну, аналитик – это врач, который мозги вправляет. А пробку-то зачем? С тех пор я усвоил: страх – это не для нас. Лучшее от него средство – подбадривать себя и других.
– Захлопнем им пасти! – приговаривали мы перед тем, как перейти к атаке на Карлсплац. Когда мы сидели в дежурном автобусе и приглядывались к демонстрантам, случалось, что каждый выбирал себе кого-нибудь одного и со смаком описывал, что сделал бы с ним, попадись он ему в руки. По первости меня от этого коробило. Демонстранты шли мимо нашего автобуса. Один начал нас разглядывать. И хотя не было никакого повода задираться, кто-то из наших пригрозил:
– Ты у меня поглазей! Сейчас я колупну тебе башку-то и очищу ее, как пасхальное яичко.
Меня аж передернуло. Я смотрел на своего товарища и думал: «Чем уж он тебя так обидел?» Мне еще предстояло усвоить, что есть и такой способ поднимать дух в наших рядах. Теперь меня это удивляет, только когда я слышу особо грозные лозунги. Что и говорить, лозунга стали куда более жестокими. Но, по сути, все наоборот. А почему? Нам не дозволяли делать то, что мы давно должны были сделать. В отношении сброда, рвавшегося к Опере, начальник нашего отряда сказал такие слова:
– Сейчас мы одним ударом навсегда излечим этих чумных свиней!
По сути, это был ободряющий призыв хорошенько поработать. И тогда дубинки в руках становились, может, малость помощнее, и цель мы выбирали без особых размышлений, и нам не возбранялось при случае заехать ногой в живот, в пах или, если придется, в рыло, но в общем-то лишь для припугу. А вовсе не для того, чтобы кого-то серьезно покалечить, и уж тем более – убить.
А потом я узнал и другое чувство, которому в общем-то не место при разборках с демонстрантами. Это – жгучее желание устранить противника. Тебе хочется не только припугнуть это отребье, тебе охота разделаться с ним. Но это чувство запретно, ты не можешь его показывать. Ты должен, хоть тресни, взять его под контроль и сделать все, чтобы не перейти грань. А грань тонка, как волосок. По эту сторону ты – хороший полицейский, по ту – уголовный элемент. Обычно, когда тебя не заводят и голова ясная, ты чувствуешь эту грань. А когда дело принимает крутой оборот, она как бы теряется. Обычно ничего не случалось. Ну приходилось стрелять в вооруженных преступников. Тут ничего такого. Газеты поддерживают тебя, как бетонные опоры. По судам не таскают. А вот с демонстрациями будет посложнее. Потому что эти революги достают тебя покруче любого гангстера, а ты и вдарить не можешь как следует. Не знаю, понимаете ли вы меня. Весь вечер мы не снимали себя с предохранителя, ни разу не сорвались. Несмотря на явное неравенство сил, соблюли положенную границу и не поддались ни на какие провокации. И вот на тебе, как будто мы весь вечер палили из всех стволов – эти незатихающие крики: «Убийцы! Убийцы!» Это было уже через край. Просто нестерпимо. Тут только одно на уме: показать им, что такое настоящий убийца.
По радио мы снова вызвали пограничников, которые невольно бросили нас в беде. Они пытались вновь пробиться к нам, но, похоже, безуспешно. Толпа все громче скандировала «Убийцы!», это собирало все больше смутьянов. Наш начальник отчаянно кричал в микрофон рации:
– Нам нужна срочная помощь!
В ответ было сказано:
– Отряд пограничников «Скорпион» в пути. Других свободных резервов нет в наличии.
– Да послушайте же! – надрывался начальник. Он утопил на несколько секунд клавишу, чтобы переждать очередной раскат выкриков. – Послушайте, они же почти свихнулись. Если не пришлете помощь немедленно, я ни за что не ручаюсь!
Ответа не последовало. Толпа становилась все плотнее и казалась бескрайней. На нас напирали со всех сторон. Мы запросто могли затоптать и раздавить раненую. Долго продержаться нам бы не удалось.
К счастью, появилась «скорая помощь». Толпа расступилась, давая дорогу. Машина остановилась рядом с женщиной. Тут распахнулись задние дверцы, и из кузова выскочило человек этак двадцать из отряда «Кобра» в боевой экипировке. Это наше антитеррористическое спецподразделение. Санитары и врач жались в кабине. Грянул оглушительный свист и снова крик: «Убийцы!»
Девушка лежала в той же позе, как ее положили ребята из оперативной группы. С тех пор она не шевелилась. На лбу сбоку сквозь упавшие на лицо длинные пряди проступала глубокая ссадина. Больше никаких повреждений не было видно. Кто-то подстелил ей под голову палестинский платок, валявшийся рядом. Медики склонились над раненой.
– Минутку, – сказал человек в белом халате, по всей видимости врач, и велел всем посторониться. Он достал из машины пакет с одноразовыми перчатками, надел их и только после этого оттянул у женщины веко и осветил фонариком зрачок. – Еще жива, – сказал врач. – Быстро грузим!
В давке с носилками было не развернуться. В машину санитары внесли женщину на руках.
– Дорогу! Посторонись! – кричал водитель, заполошно сигналя.
Погрузив женщину, они бросили перчатки к нашим ногам. Да, они более чистая публика. Мы тут дерьмо разгребаем, а они приезжают и среди этого дерьма важничают. Медики из «скорой помощи» – в основном люди с гонором. Знаю по опыту. Но они доставили нам «Кобру», которая начала действовать, как только машина тронулась. И «Кобра» оправдала свое название. Кусала она яростно и с размахом. Первые ряды смутьянов уже ползали на карачках. Бац! Бац! И готово. Бесноватые падали, как костяшки домино. И ни тебе дубинок, ни щитов. Только кулаки. Удары в солнечное сплетение и ребром ладони по пояснице. А мы, полицейские из районных отделений, как идиоты, топтались со своими щитами. Только что были в гуще заварухи – и вдруг остались без дела. Смотреть на «Кобру» было одно удовольствие. Никакой толкотни, ни одного лишнего движения. Несколько крепких ударов – и первые ряды, можно сказать, полегли, а остальные бросились бежать. Прямо зависть брала. И мы вдруг поняли, что наш хваленый «бёгль» и другие тактические приемы, которые мы без конца разучивали, вроде фиговых листочков. Нас обучали переносить детские и инвалидные коляски; может быть, мы неплохо гасили кабацкие драки; из года в год сдавали нормативы по стрельбе, а вот в уличных боях все мы как моряк в седле.
Теперь вдруг даже надежда блеснула, что «Кобра» вытащит нас из дерьма. Этот маленький отряд был гораздо боеспособнее, чем целая рать полицейских из Граца, которых мы все еще напрасно ожидали. Парни не церемонились, они работали точно сенокосилка, и кто из смутьянов еще стоял на ногах, давал тягу. Я чуть не задохся от восхищения. Ну прямо Астерикс и Обеликс. Есть, значит, полицейское формирование, которое в состоянии покончить с нашими бедами. Эта битва могла иметь решающее значение не только для событий одного дня, она могла вообще изменить жизнь. Стало быть, есть возможность обуздать всех этих наркоманов, хаотёров, извращенцев, бродяг и прочий сброд, который отирается в переходе на Карлсплац. Есть такие средства, и – мне аж не верилось – их даже применять можно. Вызвали еще одну карету «скорой помощи».
И вдруг раздался какой-то резкий сухой хлопок. Я сразу понял: это – выстрел. Несколько минут назад мне даже не терпелось его услышать. А теперь я ушам своим верить не хотел. Кто стреляет? Наши или нет? Звук донесся со стороны «Мюзикферайна», откуда пограничники пытались пробиться к нам. Неужели пальнули они? В таких ситуациях в голову приходит все разом. Могло случиться, что с крыши свалился на тротуар какой-нибудь предмет. Удивительное дело, мы сразу, не сговариваясь, заткнули за ремни дубинки и вытащили пистолеты. И я уже задумался: а что нам сейчас-то мешает открыть огонь? Я всегда стрелял неохотно. Вы уж поверьте. В детстве я часто наблюдал, как отец убивает свинью из малокалиберной винтовки. Он стрелял четыре раза в год. Я смотрел как заколдованный: к свинье не прикасаются, а она падает замертво. Отец нажимал на спусковой крючок, раздавался выстрел, причем не особенно громкий, у свиньи появлялась черная дырка между глаз, и она валилась наземь. Как-то мне приснилось, что я – свинья. Отец в меня целится, а мне не объяснить ему, что я его сын. Должно быть, я закричал, потому как мать меня разбудила. «Все хорошо, – говорит, – это только приснилось».
Потом, когда я уже ходил в полицейскую школу, мне привелось пару раз пристреливать свиней. Странное было чувство. Свинья-то ни в чем не повинна и никому ничего не сделала. Ее откармливали, за ней ухаживали, с ней разговаривали. А в один прекрасный день просто убивают, чтобы съесть. По правде говоря, я считаю это более жестоким делом, чем стрелять в преступников. Если бы те вели себя по-хорошему, никто бы в них не стрелял. А свинье так или иначе пули не миновать.
Смутьяны забегали, удирая кто куда. И снова раздались выстрелы, четыре или пять, один за другим. Теперь уже со стороны Сецессиона. На какой-то миг все как будто разом затаили дыхание. И тут прогремели еще два выстрела. И поднялся страшный рев, площадь превратилась в растревоженный муравейник, все заходило ходуном. Голоса постепенно сливались в хор, и опять раздалось: «У-бий-цы! У-бий-цы!» До нас дошло, что до сих пор спасало какое-то чудо. И вдруг в нас полетели не только камни и доски, но и бутылки с «коктейлем Молотова». Мы образовали заслон из щитов. Прямо посреди огненного круга. Я хлопал по спине своего товарища, сбивая огонь с его одежды. Другой уже повалился и звал на помощь. Наш начальник стал стрелять в воздух. Мы – то же самое. Я весь магазин израсходовал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.