Текст книги "Венский бал"
Автор книги: Йозеф Хазлингер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Клаудиа Рёлер, домохозяйка
Пленка 3
В вестибюле театра стояли полицейские, они то и дело запрашивали обстановку по рациям. Тот, что дежурил у двери, через которую мы собирались выйти, спросил, куда мы хотим попасть. Услышав, что нам надо в отель «Империал», он попросил немного подождать – пока не очистят улицу. Он открыл дверь и выглянул. На улице было светло, как днем. Кругом беспрестанно вспыхивали «мигалки». Над домами кружил вертолет. За стальным решетчатым заграждением, перекрывавшим выход с Кертнерштрассе на Карлсплац, кипел настоящий бой. Мы слышали крики, но слов разобрать было невозможно. Мы только видели скопище полицейских и несколько водометов, которые поворачивали свои стволы, точно пушки на танках. На Рингштрассе местами горел асфальт. Повсюду в крайнем возбуждении носились люди. Полицейский закрыл дверь и встал к ней спиной. Он сказал, что началась стрельба. Придется переждать. Когда его рация вдруг замолчала, он вызвал двух человек, чтобы обеспечить нам сопровождение. Они прибыли необычайно быстро. Я подумала, не лучше ли нам захватить с собой отца. Герберт спросил, какова здесь может быть обстановка через два часа.
– Через два часа все уляжется. Мы держим ситуацию под контролем, – ответил полицейский.
Мы с Гербертом решили, что сейчас отца лучше уберечь от этой вакханалии. Гости бала не знали, что творится снаружи. Сопровождающие нас полицейские советовали не медлить. Несмотря на очаги загорания и множество обломков, по Рингштрассе вполне можно было пройти. По обе стороны стояли вереницы полицейских машин. И мы двинулись по мостовой, перешагивая через камни, бутылки, железные палки, доски и вырванные дорожные знаки. У Шварценбергплац Рингштрассе была блокирована полицией. Перед кордоном горела какая-то машина. Несколько человек, в том числе и носильщик из нашего отеля, заливали пламя пеной из огнетушителей.
Герберт был в приподнятом настроении.
– Если бы они дали машине сгореть, им пришлось бы меньше возиться с мусором, – шутил он.
Когда полицейские благополучно довели нас до отеля, Герберт обнял и поцеловал меня.
– Я думал, это будет скучный бал, – сказал он. – К тому же Вена встретила нас таким уличным фейерверком.
Администратор не слышал, как мы вошли. Он уставился в экран маленького телевизора, на котором в качестве заставки возник транспарант с надписью: «Отменить грабительскую квартплату». Потом показали молодых людей с повязками на нижней части лица. У некоторых лица вообще были закрыты черными масками с помпонами и прорезями для глаз. Администратор беспрестанно качал головой. Герберту пришлось дважды пожелать ему «доброй ночи».
– Ну разве это не ужас? – всплеснул руками администратор.
– А что предложили бы вы?
– Я уж лучше промолчу.
– Нет, все-таки? – настаивал Герберт.
И знаете, что ответил сей добропорядочный гражданин?
– Травить газом.
– Лучше пришлите нам в номер бутылку шампанского.
– Будет сделано, господин, – тут же подтянувшись, сказал администратор. – Бутылку шампанского в номер пятьсот четыре.
Проследовав через анфиладу комнат, Герберт первым делом включил телевизор. Репортер сообщал, что полиция овладела ситуацией. Пока нет никаких данных о раненых и тем более убитых. А количество пострадавших могло быть значительным. У Службы спасения и Красного Креста покуда дел хватает. Никогда еще демонстрации не переходили в такое побоище.
– А как же тысяча девятьсот двадцать седьмой год? – сказал Герберт.
– А что тогда было? – спросила я.
– Поджог Дворца правосудия. Полицейские расстреляли сотни рабочих.
Мне стало стыдно: уроженке Вены напоминает об этом коренной берлинец. Принесли шампанское. Герберт достал бокалы. Репортер сказал: «Через час мы снова познакомим вас с мнением начальника венской полиции. А теперь вернемся на бал».
Мы увидели заполненный танцующими парами партер и услышали инструментальную версию «Леди Мадонны». На переднем плане оказался господин с перекошенным ртом и широкой лентой, пересекавшей грудь. Он танцевал с супругой бундесканцлера. Комментатор сказал: «После стольких малоприятных сцен мы снова в блистательном мире Оперы. Давайте посмотрим на ложу немецкого фабриканта, короля напитков, которого причисляют к давним завсегдатаям этого бала балов».
Камера оторвалась от канцлерши и ее партнера, которого нам так и не представили, фигурки танцующих стали меньше, а их круг расширился. Затем по экрану медленно поплыли ложи, приближаясь к нам. Я надеялась увидеть отца, но лож у сцены не показали. Герберт подошел ко мне с бокалом шампанского. Он выключил звук и сказал:
– У нас два часа медового месяца здесь, в отеле «Империал». Об этом можно было только мечтать.
Мы поцеловались. Он плеснул мне шампанское в вырез платья и стянул его с меня. Но я бы не хотела посвящать вас в подробности. Так или иначе, это был чудеснейший час в нашей жизни. И под конец мы в полном изнеможении лежали на мокрых простынях. Сквозь закрытые окна доносился звук сирен. У меня пересохло во рту.
– Дай чего-нибудь выпить.
Он приподнялся и замер.
– Который час? – спросила я. – Тебе пора за отцом?
Он не ответил. Я посмотрела на него. С отвисшей челюстью Герберт уставился на экран, повторяя одними губами:
– Нет. Нет. Нет.
Я встала. На экране – ничего, кроме мертвых тел. Какой-то страшный сон. Я закричала. Герберт крепко обнял меня. Да, это были трупы в бальных костюмах, они лежали вповалку, с распахнутыми в ужасе глазами и открытыми ртами. По фракам и платьям стекала рвотная масса. Потом дали другую картинку. Здесь люди еще двигались. Я слышала их крики, хотя звук был отключен. Они взмахивали руками и вдруг падали замертво. Многие уже распластались на полу, а некоторые еще искали опоры, цепляясь за перила и парапеты. Я видела пары обнявшихся людей, хватавших ртами воздух, им удавалось какие-то секунды продержаться на ногах, после чего их тоже сокрушала неведомая сила. Меня охватил такой ужас, что я не могла вздохнуть. Хотелось кричать во всю глотку, но я не могла издать ни звука.
Герберт сказал:
– Оденься. Надо бежать к отцу.
Точно лунатик, я нашарила в чемодане какие-то тряпки. Кажется, я оделась. Но как это было, не помню. Провал в памяти. Я ничего не видела вокруг. Первое более или менее ясное ощущение реальности возникло на Рингштрассе, где мы стояли, напрасно пытаясь пройти в Оперу. Перед нами – сплошная стена синих сполохов. Всюду пожарные и санитарные машины. Со всех сторон на нас кричат врачи, полицейские и пожарные, требуя освободить дорогу. С какой бы стороны мы ни пытались подступиться к зданию, все было бесполезно. Нас просто отгоняли. В воздухе один над другим зависли вертолеты, четыре или пять. Самый нижний приземлился за Оперой, видимо на Альбертинаплац. Другие ждали, когда он вновь поднимется в воздух. Уши закладывало от рева динамиков. Хаос был невообразимый. Дальше всего мы продвинулись по Малерштрассе. Люди в противогазах вытаскивали трупы из-под аркад. Вскоре нас, как всех столпившихся здесь, оттеснили назад, чтобы освободить улицу для пожарной команды.
Мы бродили по округе, пока не выбились из сил. И тогда решили идти к Зигрид. Она смотрела помертвевшими от ужаса глазами, будто перед ней были призраки. Потом бросилась обнимать нас.
– Где отец? – был первый ее вопрос. И хотя я и не ожидала другого вопроса, он прозвучал для меня как слова Бога, обращенные к Каину: «Где Авель, брат твой?»
Герберт еще как-то владел собой. Он обнял Зигрид и попытался ей все объяснить. В квартире работал телевизор. На экране все еще сменялись разные планы зала. Они были так же неподвижны, как и тела, попавшие в кадр. Музыканты лежали на своих инструментах. Ни слова комментария. Мертвая тишина. Я не могла больше этого видеть и выключила телевизор. По радио передавали траурную музыку, то и дело прерываемую одними и теми же сообщениями. Говорилось о чудовищной катастрофе, никакими подробностями редакция не располагала. Герберт нашел в телефонной книге номера полиции и Службы спасения. До кого бы ни удавалось дозвониться, всюду его попросту облаивали, требуя не занимать линию. Сейчас-де не время для справок.
Когда уже рассвело, сообщили наконец номер, по которому можно узнать, не попал ли кто из близких в городские больницы. Дозвониться было невозможно. Но Герберт не сдавался. Я сидела рядом в кресле и слышала бесконечный процесс нажатия на кнопку повтора и одни и те же монотонные сигналы. Это длилось часами. Зигрид варила кофе. В конце концов Герберт не выдержал:
– Ну и черт с ними! Придется побегать!
Он собрался уходить. Я бы отпустила его. Поскольку уже мало что соображала. Но Зигрид удержала Герберта.
– Одно из двух, – сказала она. – Либо отца нет в живых и ты ему уже не поможешь, либо он в какой-нибудь больнице, и сейчас ты его не найдешь.
По радио передали, что больных отправили на вертолетах и в другие города: в Санкт-Пёльтен, Хорн, Цветтль, Баден, Винер Нойштадт, даже в Линц и Грац. Герберт остался и продолжил свои попытки дозвониться. В десять утра это удалось. У Зигрид был телефон с громкоговорителем. Мы услышали женский голос:
– Минутку.
Потом раздался шелест. Бесконечно долгий шорох бумаг.
– Имя?
Герберт назвал еще раз.
– Восемьдесят три года?
– Да. Он у вас?
– Его поместили в лечебницу Христа Спасителя.
Герберт положил трубку и прикрыл глаза. Мы смотрели на телефон как на дорогое существо.
– Ну так едем же.
Это была первая фраза, произнесенная мной за несколько часов. Зигрид вызвала такси. По крайней мере, на этот вид транспорта еще можно было рассчитывать. Мы проехали Шварценбергплац и по Принц-Ойгенштрассе поднялись к Гюртелю. На Южном вокзале развевались черные флаги. Их вывесили и на некоторых муниципальных домах. Поездка длилась не меньше сорока пяти минут. Вначале мы тешили себя надеждой. Потом возобладал страх. Отец мог находиться в ужасном состоянии. Герберт сказал:
– Если он лежит в больнице, значит, успел вовремя выйти из Оперы. Возможно, у него просто шок, и мы сможем забрать его домой.
Если бы это было так! На Гюртеле Зигрид попросила таксиста остановиться и купила букет красных роз. Мне было немного неловко, но я бы сочла себя идиоткой, если бы мне вздумалось купить сейчас цветы. Вы знаете лечебницу Христа Спасителя? Это маленькая больница на Дорнбахской улице. Там нас ждало следующее потрясение. Привратник долго рылся в списках, но фамилии отца не нашел. Зигрид объяснила, что его доставили ночью.
– Ах, вот как. Стало быть, бал в Опере? Чего же вы сразу-то не сказали? У меня еще нет на них списка.
Он позвонил куда-то и направил нас в отделение интенсивной терапии. Отец лежал в коме. Он был подключен к аппарату искусственного дыхания. Старшая сестра впустила нас в палату. Нам показалось, что отец просто спит. Белоснежные волосы слегка растрепались, мерно попискивали приборы, посапывали трубки. Сменяя друг друга, мы прикасались к его руке, чтобы убедиться, что она теплая. Помещение было так плотно заставлено всякими приборами, что для цветов Зигрид не нашлось места. На стене висело большое распятие.
– Можно надеяться? – спросила Зигрид.
– Он один из немногих новеньких, которые еще позволяют надеяться, – ответила сестра.
Она попросила нас покинуть палату. Мы хотели поговорить с кем-нибудь из врачей. Но все они были так заняты, что пришлось ждать несколько часов, пока один из них сумел почти на ходу ответить на наши вопросы. Он сказал, что у моего отца – симптомы тяжелого отравления. От прогнозов лучше воздержаться. Но одно то, что больной еще жив и у него стабильный сердечный ритм, дает основания для осторожного оптимизма. Врач поспешно откланялся. Мы оставили номер телефона Зигрид и попросили старшую сестру сразу же позвонить, как только состояние отца как-то изменится.
В течение четырех дней никаких звонков из больницы не было. Тем не менее дважды в день мы ездили в лечебницу и всегда заставали все ту же ситуацию. У врачей находилось больше времени для разговоров с нами, но они по-прежнему мало чем могли утешить. Возможно, они хотели подготовить родственников к тому моменту, когда придется огорошить нас вопросом: может, имеет смысл отключить приборы? Ситуация становилась все более напряженной.
Дети уверяли по телефону, что отлично обходятся своими силами. Но однажды ночью Тим известил нас, что уже сутки не работает отопление. В доме – собачий холод. А они не знают, как выйти из положения. Для Герберта это стало последним сигналом. Он и так уже два дня улаживал дела по телефону и переносил сроки и встречи. Теперь была веская причина вернуться домой. Как только он улетел, нам позвонили из больницы – отец вышел из комы. Мы тотчас же отправились к нему. У него были веселые глаза. Он жал нам руки. Шланг аппарата искусственного дыхания теперь был подведен к носу, а не ко рту. Врач объяснил нам, что пока это еще необходимо, так как искусственное дыхание сопровождается медикаментозным лечением. Позднее будет предпринята попытка заменить постоянное подключение к аппарату несколькими ингаляциями в день. Отец силился заговорить с нами. Но мы не могли понять ни слова. Зигрид и я поочередно склонялись над ним, прикладывая ухо к самым его губам. Он старался лаконично и четко сформулировать мысль. Но получалось нечленораздельное клокотание, для артикуляции не хватало воздуха. И лучше было не прислушиваться, а угадывать смысл речи по движению губ. К тому же отец пояснял слова жестами руки и покачиванием головы. Нам пришлось подробно рассказать ему обо всем, что случилось.
А о том, как пережил он это сам, отец смог поведать нам лишь неделю спустя. Бывший студент, занимавший какую-то директорскую должность, стал раздражать отца. Единственной возможностью отделаться от навязчивого собеседника было возвращение домой. Когда он стоял у выхода и застегивал пальто, в воздухе вдруг запахло горьким миндалем. Отцу стало плохо. Как только он шагнул к дверям, чтобы глотнуть свежего воздуха, сзади раздались громкие крики. Его вытолкнули на улицу. Бегущие с истошными криками люди – последнее, что осталось у него в памяти.
После того как отец вышел из комы, его состояние стало вроде бы заметно улучшаться. Через несколько дней в дыхательный шланг вставили тройник и к нему присоединили отводок. Конец его был опущен в сосуд с водой, приделанный к раме кровати. Там же висел мочеприемник. Когда отец выдыхал воздух, в сосуде начинала клокотать вода. Однажды я видела, как сестра вставила в дыхательный шланг гибкую трубочку потоньше, через нее отсасывалась слизь из легких. Это причиняло отцу сильную боль. Грудная клетка ходила ходуном, пульс учащался, ступни дергались. Сестра объяснила мне, что эту процедуру надо проделывать каждые четыре часа. Она удаляла также жидкость из полости рта и дезинфицировала его.
Позднее дыхательный шланг убрали. Теперь несколько раз в день проводили получасовую ингаляцию. Отец добросовестно следовал всем предписаниям. У него появилось желание перечитать кое-какие книги. Мы приносили их в больницу. Зигрид готова была читать вслух, но отцу это предложение не понравилось. Я все-таки не ребенок, сказал он. Сестра соорудила над кроватью нечто вроде пюпитра. На нем раскрыли «Процесс» Кафки. Я надела отцу его роговые очки. Ему трудно было перелистывать страницы. Да и установить оптимальное расстояние от глаз до книги тоже удалось не сразу. То она оказывалась слишком близко, то слишком далеко. А стоило ему наконец сосредоточиться, страница вдруг вставала торчком. Я принесла канцелярские скрепки и с их помощью фиксировала разворот страниц. Когда отец кивал, я переворачивала и закрепляла страницу.
Зигрид приходилось ездить на работу, и мы сменяли друг друга. Я дежурила с утра, Зигрид приходила после обеда и оставалась до девяти или десяти вечера. Когда из отделения интенсивной терапии отца перевели в обычную отдельную палату, мы облегченно вздохнули. Мы надеялись, что уже недалек день выписки. Его желание побыть в одиночестве даже успокаивало нас. До обеда я отлучалась из палаты на час или два, ходила за покупками, гуляла или сидела в кафе. Зигрид делала то же самое, только ближе к вечеру.
Однажды, вернувшись после одной из таких вынужденных прогулок, я услышала новость. Сестра сказала:
– Ваш отец не один.
– Кто у него?
– Криминальная полиция.
Я расхаживала по светлому мраморному полу. Потом встала у оконной ниши, пытаясь проделать дыхательные упражнения. За окном в желтой траве рылся клювом черный дрозд, усердно и сердито. Спустя время я услышала за спиной уверенную целеустремленную поступь – шаги занятого человека.
– Вы дочь господина профессора? – спросил мужчина.
На нем был светлый пуховик с капюшоном. Гладко зачесанные волосы были слишком длинны для комиссара полиции. Не представившись, он начал задавать вопросы. От отца он узнал, что я тоже была на балу. Он спросил, не заметила ли я чего-то необычного.
– Подумайте, – сказал он с легким славянским акцентом. – Постарайтесь все вспомнить в спокойной обстановке. Я еще приду.
Затем он поинтересовался, почему мы так рано покинули театр. Я рассказала о досадном казусе. Это показалось ему малоубедительным. Меня взяла злость – создалось ощущение, что он причисляет меня к кругу подозреваемых.
– А кто вы, собственно, такой?
Он сказал что-то повеявшее деревней. Его фамилия была Дорф.[53]53
Dorf – деревня (нем.).
[Закрыть] Я подумал, до чего она подходит ему. Но по сути он был не Дорф, не большая деревня, а скорее хуторок, Дерфль, как говорят в Вене. У отца он оставил карточку со своим полным именем, на ней крупными буквами было написано: РЕЗО ДОРФ.
Отец уже пять недель пролежал в больнице, и тут мы узнали, что он наконец сможет покинуть ее. Отцу мы не говорили об этом. По ночам я не знала покоя: только бы ему удалось поспать, думала я. И каждое утро он уверял меня, что хорошо поспал. И при этом поглядывал на капельницу.
– Если бы мне все давалось так же легко, как сон.
Но еще до наступления ночи я жила одной надеждой – только бы он уснул. Это было вроде бесконечной молитвы, а больше мне ничего не оставалось. Если уж он не бессмертен, то пусть хотя бы отдохнет во сне.
Только рядом с ним я могла как-то успокоиться. Но и это было не просто. Он спрашивал: «Думаешь, я умру?»
Когда отец чувствовал, что я страдаю, он проделывал отвлекающий маневр. Начинал цитировать все, что запомнил из мировой литературы, изыскивал какую-нибудь лазейку для юмора. Я помогала ему и старалась улыбаться.
Он позволял ухаживать за собой, как за ребенком. Я водила его в душ и делала ему втирания. В ванной он просил, чтобы под конец его обильно окатили холодной водой. Раньше он всегда заканчивал процедуру холодным душем. Если я медлила, боясь, что он может простудиться, он выхватывал у меня рожок и обливал себя. При этом действовал так неловко, что я всякий раз оказывалась под дождем.
Брить его надо было непременно лезвием. Электробритва не годилась. Сестре это надоело. Он спросил меня, не желаю ли я быть его брадобреем, словно речь шла о высшем отличии. Но мне стоило немалых усилий оправдывать такую честь. Он хотел, чтобы кожа была идеально гладкой, и постоянно ощупывал ее дрожащей, покрытой старческими веснушками рукой. Затем требовалось протереть лицо горячим полотенцем и тут же смазать кремом. На всю процедуру у меня уходило не меньше часа. Когда я спрашивала: «Ну, теперь ты доволен?» Он проводил рукой по лицу и говорил: «Я хочу быть гладко выбритым».
Чтобы не порезать его, споткнувшись бритвой о морщины, я растягивала кожу пальцами. Складки становились белыми бороздками, но до последнего часа это были красивые линии. Я выстригала ему волосы из ноздрей и ушных раковин. Приходилось наносить много крема. Ему нравился сильный аромат. Мне кажется, он уже не чувствовал запахов, поскольку требовал все новых умащений.
Вначале я купила ему карманное зеркало, оно оказалось слишком маленьким. Я принесла большое. После бритья, когда он, глядя в зеркало, придирчиво изучал состояние кожи, я забывала о том, что он на краю могилы.
Никогда в жизни я не чувствовала такой близости с ним. Я не стеснялась нежностей и гладила его. Он наслаждался этим. Да и я тоже. Мне хотелось, чтобы кто-то (мать? Зигрид?) ревновал меня. Иногда в ванной или же укутывая отца, я видела его член. Он был изрядной длины. Я представляла себе, как мать принимала его в свое лоно. Интересно, хотелось ли отцу, чтобы я прикоснулась к его детородному органу? Я предоставляла отцу мыть его самостоятельно, чего он, однако, не делал.
Наступил день, когда отец с самого утра пожелал, чтобы его никто не беспокоил.
– Теперь вам уже недолго терпеть, – сказал Резо Дорф, встретив меня в коридоре.
Я бы вытерпела, мужлан деревенский. Это была наша вторая, и последняя, встреча. Идет и мотает себе на ус, что сюда ему являться уже незачем. Резо Дорф не заплачет. Умеют ли такие типы вообще плакать? И хотя отец уже не мог говорить, он чувствовал мою близость. Когда я держала в руках его теплую ладонь и вдруг открывалась дверь, он сжимал пальцы, будто боялся, что я покину его. Мой отец умер ровно через пятьдесят четыре года после своей свадьбы. За день до этого врач тихо сказал мне: «Сегодня ночью».
Эту ночь я провела в больнице. Зигрид – две ночи накануне до двух и трех часов. Она еле держалась на ногах. В ту последнюю она уехала домой после полуночи. На чем врач строил свой прогноз, оставалось загадкой. Никаких изменений я не замечала.
Я сидела на краю кровати и наблюдала за капельницей. Над изголовьем была натянута влажная простыня, которую я спрыскивала водой каждые пятнадцать минут. Мне было страшно. Как умирают люди? Откуда я узнаю, что это последние минуты? Всякий раз, когда я щупала у него пульс, мне казалось, сейчас наступит смерть. Я непроизвольно отдергивала руку. Пусть отец думает, что я не могу ожидать ничего плохого. Я уже не смела касаться запястья.
Мысленно я возвращалась к нашему разговору на балу. Я никому не рассказывала о нем. Да и с отцом больше не говорила о подруге его юности. Но это не было молчанием. Тема как бы сама напоминала о себе, когда он вдруг закрывал глаза, не произнося ни слова.
Ночью шумело ненастье. Сильный ветер швырял листья в оконное стекло. Штора колыхалась. Ветер задувал в щели окон. На деревьях орали вороны. У меня было такое чувство, что все уже пройдено и изведано, но я не знала, что будет дальше. Из головы не выходил предстоящий телефонный разговор. Но кому следовало звонить? Не могу же я взять трубку и сказать мужу: «Скоро я буду с тобой».
Отец дышал тяжело и замедленно. То и дело раздавались клокочущие звуки, точно в водостоке. И странно было находиться наедине с этим дыханием и теплой ладонью, к которой я все время прикасалась.
Около семи, когда уже стало светать, заступила новая смена медперсонала. Отец еще дышал. Почти с гордостью я указала на него тому самому врачу, который предрек смерть отца минувшей ночью. Я не чувствовала ни усталости, ни голода. Перед работой в больницу заехала Зигрид. Было заметно, что она испытывает облегчение.
День выдался очень светлый, слишком светлый для комнаты с умирающим. Я задернула шторы. Одна из сестер пожелала сменить меня. Надо идти домой и передохнуть, сказала она. Но я не хотела оставлять отца. Я бы не вынесла телефонного известия: «Ваш отец скончался».
Мой отец умер. Мне вдруг показалось, что это – фраза из моего детства, как будто я часто слышала ее. Я долго размышляла над этим. И она всегда связывалась с каким-то телефонным разговором. Сначала звонок, а потом слова: «Мой отец умер». Больше мне ничего не приходило в голову.
Прошло, наверное, два часа после того, как я задернула шторы. Я сидела рядом с кроватью и теперь уже почти клевала носом. Руку отца я выпустила. И вдруг он приподнялся, его пальцы хватали железные прутья по бокам кровати. Потом вытянул руки и открыл глаза, очень медленно. Мы замерли, глядя друг на друга. Мне казалось, он сейчас встанет и пойдет. Он шевельнул губами, будто пытался что-то сказать, но не издал ни звука. Глаза были широко раскрыты, отец колотил себя по груди.
– Он задыхается! – крикнула я так громко, что не узнала собственного голоса. Появились две сестры и доктор. Он удерживал меня сзади за плечо. Сестра гладила мне руку.
– Видишь, – сказала сестра, – он преставился.
Отец как по команде откинулся на спину и в мгновение ока стал чужой восковой фигурой. Кожа была совершенно гладкой и неестественно белой. Глаза успел закрыть сам.
Позднее, когда врач начал осматривать тело, я даже не отважилась прикоснуться к этой плоти, которую только что гладила. Обручальное кольцо с него уже сняли. Я взяла это кольцо и вышла из палаты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.