Текст книги "Росстань (сборник)"
Автор книги: Альберт Гурулев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
На приобретение инвентаря коммуне выдали ссуду. Северька, вспомнивший мечту председателя о породистом скоте, спросил Филю Зарубина, нельзя ли, дескать, эти деньги на животину истратить.
– Нельзя, однако, паря.
Но через час Филя сам прибежал к Северьке домой. Филя возбужденно улыбался, потирая руки.
– Знаешь, паря, что я придумал, – зашептал он азартно. – Можно скот купить. Только язык за зубами надо держать. Вот что. Чтоб до Читы не дошло, – от возбуждения короткие Филины ноги не могли стоять на месте.
– Машины ведь нужны. Потом отчитываться.
– Есть машины! – выдохнул Филя. – Кое-кто из богатеев убежал, а косилки там, плуги не успел захватить. Даже богомяковская косилка в нашем сарае стоит. Берите это все и купчую оформите. Вроде купили. Вот и на животину деньги останутся.
– Боязно чего-то. Надо, видно, еще кой с кем поговорить. Потом Ивана обхаживать начнем. Он ведь строгий насчет такого.
Никодим Венедиктов, узнав о такой возможности, заявил, что тут и думать нечего. Нужно идти к Ивану и все обсказать.
Иван сдался нелегко. Но ведь, как-никак, о породном скоте он сам первый мысль подал.
Никодим, ездивший в уезд, купил по случаю, на те же деньги, полученные по ссуде, двадцать брезентовых дождевиков. Чуть ли не все мужики ходили теперь на зависть посельщикам в новеньких дождевиках. Посельщики останавливали коммунаров, щупали толстую ткань, вздыхали. Красота-то какая! Ни дождь тебе, ни ветер не страшны. В таком дождевике как у Христа за пазухой. Умирать не надо. Живи.
И сразу же в коммуну принесли заявления чуть ли не десять семей. Свое решение объяснили бесхитростно:
– Вон у вас какая одежда-то, паря.
– Нам нужно, чтоб в коммуну вступали сознательно, – говорил Иван.
– Мы сознательно. Мы это понимаем, – объясняли казаки. – Вон у вас какая одежда. А у нас чего?
Долгожданная весна пришла внезапно. Трубило радостью небо, пенились между сопок ручьи; тягуче кричали стосковавшиеся о зеленой траве коровы, раздували влажные ноздри, дичали жеребцы.
Коммуна готовилась к переезду на новые места. Как только подсохла дорога, первый обоз отправился в путь. Вначале решили отправить только мужиков – пусть хоть землянки выроют, загон для скота загородят.
Но Сергей Громов сказал убедительно:
– Без баб какая работа? Глину месить, варить, за скотом смотреть. Без бабы, что без поганого ведра – в доме не обойтись.
Провожал первый коммунарский обоз чуть ли не весь поселок. Кто с радостью, кто с грустью.
– Старайтесь скорей да нас забирайте.
– Пусть катятся. Воздух в поселке чище будет.
– Домов-то сколько пустых остается.
– Боится коммуния на границе жить.
Обоз медленно поднимался на перевал. Старый Громов обещал после перевала остановиться на обед. Скрипели колеса, тянули шею, шумно дышали лошади. В клетках, полузакрыв глаза, томились куры, испуганно встопорщивались, вскрикивали, когда колесо наезжало на камень. Поверх узлов лежали винтовки. Хоть и мирное время, а с винтовкой всегда спокойней. Кое-где за возами шли оседланные кони. По обочине гнали скот.
Степь начинала цвести ургуем, и овцы азартно, всем скопом, бежали от цветка к цветку. Меж возов бегали подростки: и усталость их не берет. Дымили самосадом казаки. Бабы жевали серу, терпеливо дожидаясь, когда снова можно сесть на телегу.
– Надо, паря Авдей, однако, останавливать обоз? – спросил Сергей Георгиевич старшего Темникова.
– Роздых коням на хребте дадим. Сам же сказывал, – Авдей запрокинул голову, наблюдает за жаворонком, свечой взлетевшим в светлое небо.
– Надо останавливаться, как бы грех не случился, – Громов нахмурил брови. – Неужто не слышишь? Ось у кого-то горит. Проверь-ка.
Темников зашевелил ноздрями, побежал вдоль обоза.
– Стой, стой! – закричал Авдей уже в голове обоза.
Тянигус еще не кончился, но перед последним крутым подъемом дорога пошла ровней. Здесь можно, не распрягая коней, дать им короткий роздых.
– А, язви тебя! – закричал Авдей около воза Гани Чижова. – Заснул, что ли? Ось горит у тебя.
Сергей Георгиевич поспешил туда.
– Замечтался, паря, – виновато собрал Ганя на лице морщины. – Благодать-то какая.
– Мог бы перед дорогой смазать оси, – недовольно сказал старый Громов. – Полетит у тебя ось к чертовой матери, куда мы твое барахло денем?
– Дак дегтю же у меня нет, – зачастил Ганя.
Но старик слушать не стал.
– Взять у своих, коммунаров, мог бы?
– А и верно, – обрадовался Ганя. – Мог бы, мог бы.
Из трубицы заднего колеса выползла слабая струйка едкого дыма.
– Давайте снимать колесо. Северька, иди сюда. Лагушок захвати.
– Тянигус, язви его, версты три, однако, будет, – разогнулся Авдей. – Не люблю я это место.
До вершины остался крутой взлобок, саженей сто, не больше. Но тяжело достался лошадям этот подъем: потемнели от пота спины, подрагивали ноги, шумно вздымались бока. Снова дали лошадям короткий роздых. Теперь можно дать роздых и себе.
Можно закурить, сесть на обочину дороги, посмотреть на размывчатую синь далеких сопок, послушать жаворонков. Невзрачная на земле эта птичка – жаворонок. Серенькая, пугливая. А поднимется в небо да ударит песню – мать ты моя! Поет у человека душа. И радость неуемная, беспричинная, как в детстве. Человек по-настоящему счастлив бывает только весной. Осенняя радость, когда хлебом амбары наполнены, когда скот тучный, – расчетливая радость.
Звенит степь жаворонками. Добрая степь. Своя степь. Доверчиво улыбаются мужики, притихли бабы.
Спуск с перевала с груженым возом нелегкий. Оседали назад коренники; наползали хомуты на головы коней. Не дай бог – лопнет шлея, не собрать черепков. Мужики и бабы навалились на оглобли, помогали лошадям сдерживать возы. Белели узловатые пальцы, напрягались шеи.
До места добрались к обеду. Без поломок, без долгих задержек. И это казалось добрым знаменьем.
Многие приехали в эту падь впервые и жадно рассматривали новое место. Долина всем понравилась: широкая, вольная. Речки нет, но зато есть ключ. Вода в нем холодная, чистая.
Старый Громов остановил обоз и пошел вперед один. Ребятишки хотели кинуться к ручью, но их никуда не пустили, заставили замолчать. Лица взрослых строги.
Сергей Георгиевич остановился недалеко от ручья, снял казачий картуз, разгладил бороду, заговорил проникновенно.
– Хозяин, – говорил он крутым сопкам, небу, траве, – разреши мне жить здесь, всем нашим людям, животине нашей. Прими нас под свою защиту.
От возов не слышно, что говорит Сергей Георгиевич, но говорит он нужное, важное. Но вот он повернулся, надел фуражку, махнул рукой. Распрягай!
Коней распрягли быстро. Надели путы и пустили пастись на прошлогоднюю, пролежавшую зиму под снегом траву.
Ребятишки принесли из ближайшего сиверка охапки сухих веток. Развели костер. Запахло дымом, жильем. На таганках подвесили ведра с ключевой водой. Всем захотелось есть. Ведь за дорогу никто ничего не ел, хоть и собирались сделать большой привал.
– Место коммуне дали хорошее, – подсел к Северьке Леха Тумашев.
Всю дорогу Леха молчал, с обозом шел мало, брал коня, выезжал на сопки, смотрел, не отстали ли, не разбежались ли овцы, не нужна ли пастухам помощь.
С тех пор как ушел Леха от отца, прибился он к коммуне. Ездил в лес, заготовлял бревна для землянок, амбаров, рубил жерди. Чуть не ползимы провел Леха в лесу. На месте будущей коммуны бывал он еще по снегу и теперь удивился весенней красоте долины.
– Вот эта сопка хорошо нас будет от ветра укрывать. Мокрый угол-то ведь в той стороне.
– Хозяйственный ты, Леха, мужик, – подошел покурить к парням Авдей Темников. – Я тоже гляжу, место доброе. Выпасов-то сколько.
Широкая, начинающая зеленеть травами долина уходила к югу. Километров через семь она сужалась и выходила к Аргуни узким коридором. Видимо, по всей долине были подземные ключи, они-то и не давали высохнуть даже в самые жаркие дни широкому ручью. Скот водой будет обеспечен.
Место для поселка всем понравилось: понимали, что здесь и хлеб можно будет сеять, распахать земли вдоль ручья. Зимой около ключей можно наморозить горы льда, а весной, когда часты засухи, пустить воду на поля. Под соломой лед пролежит до самых петровок.
После чая, приготовленного на скорую руку, стали делать просторные балаганы, ремонтировать выложенную дерном крышу зимовья, давно поставленного кем-то в этих местах. В зимовье была даже растрескавшаяся печка, сбитая из серой глины. Два узких окошка – бойницы – были затянуты мутными бычьими пузырями.
– Как, Сергей Георгиевич, жить будем в этих «дворцах»?
Но старик ответил по-молодому, беспечно:
– Скоро лето. Каждый кустик ночевать пустит. А к осени такие хоромы отгрохаем! А потом, видишь ли, паря, мало нынешним летом нам спать придется… Завтра молодежь поставим ямы под землянки копать.
Старый Громов отдыхать после дороги долго никому не дал. Подростков за сушняком послал.
– Обойдите всю забоку, хворост соберите. Чтоб на неделю хватило.
С первым обозом двое подростков пришло: Мишка Венедиктов и сын Гани Чижова, Егорша. Мишка был драчливый, подвижный. За проказы Никодим часто сек его ременным чересседельником, но Мишка набирался разума ненадолго. Егорша же был, наоборот, тихий, запуганный. В поселке они друг с другом почти не водились, но теперь твердо решили держаться вместе. Ведь свои же, коммунарские.
Ребятишки, прихватив топоры, кинулись к сопке, где рос по ее северному склону густой березнячок.
– Опосля мы еще в тальник сбегаем.
Телеги разгружали. Топоры, пилы, лопаты, ломы сносили в одно место. Теперь все это общее. Продукты несли к балагану. Посуду – тоже к балагану. На своих телегах – Господи, да ведь не свои они теперь – оставили сундучишки с барахлом, в каждом из них, в самом низу, завернутые в чистые тряпки, лежали иконы.
В одно место принесли ящики с курами. За дорогу куры устали, просились на волю. Но петухи, оказывается, не хотели объединяться. Едва почистив перья и напившись воды, кинулись в драку друг с другом.
– Ишь, как дерутся, – заинтересованно остановился Ганя около петухов.
Он, вытянув шею, топал ногами, и казалось, что он вот сейчас взмахнет руками и ввяжется в драку с петухами.
Старый Громов тоже остановился. Но только чтобы сказать:
– Придется сегодня этим молодцам головы порубить. Оставим двух петухов – и хватит.
Бабы враз притихли, посмотрели вслед широкой стариковской спине. Задумались, украдкой завздыхали. Вот она, коммуна-то, началась. Как своего петуха под топор толкнешь?
– А я не дам рубить, – вдруг сказала жена младшего Темникова, Аграфена. – Мы, может, завтра разъедемся по своим домам, мне петуха покупай. На какие шиши?
– Моего можно съесть, – вдруг весело махнула рукой Ворониха, как в глаза и за глаза звали жену бывшего дьякона Акима. Но видно, что трудно Воронихе дается это веселье. – Только мой-то самый боевой, кажется.
Аграфене вроде бы стыдно стало своих слов. Поправила выбившиеся из-под платка волосы, опустила голову, сказала тихо:
– Простите меня, бабы. Не подумала я. Опосля решим, каких петухов оставить.
– Вот это разговор, по-коммунарски.
К вечеру подошло стадо коров, оставленное верстах в пяти на отдых. Северька, ездивший встречать стадо, привез на телеге родившегося в дороге теленка. Корова, как на привязи, шла за телегой, тихо мычала, старалась лизнуть детеныша.
Сергей Георгиевич со стыдом узнал свою корову.
– Эх, не доглядел я, за столько верст погнал животину…
Пастухи рассказывали:
– А мы еще утром заметили, что с коровой что-то неладно. Ну, конешно, глаз с нее не спускаем. А она, матушка моя, все в сторону да в сторону.
Когда солнце повисло уже над самыми сопками, люди сели за общий стол. Правда, вместо стола на земле вокруг небольшого костра разостлали мешки, потники. Первый ужин коммуны.
Вниз по ручью плыли разноцветные петушиные перья.
Табор долго не спал. Сейчас, когда у огня сидели только свои, о делах, о жизни можно было говорить без конца.
Временами разговор утихал и было слышно, как бьются привязанные к колесам телег телята, как вздыхают в темноте коровы, как фыркают лошади, как глухо гремят жестяные боталы на шеях кобыл, пасущихся с жеребятами.
Потом костер погас. Ночь приникла к земле. Перемигивались в вышине звезды. Иногда звезды срывались и, прочертив короткий след, гасли. Чья звезда? В темноте лениво грызлись собаки, разыскивали сладкие петушиные кости.
Весной солнце рано всходит. Но оно уже застало людей на ногах. Мужики готовились рыть котлованы для землянок. Леха Тумашев запряг несколько подвод, собрался ехать в поселок. Коммунары, оставшиеся в поселке, разберут амбары, нагрузят подводы бревнами, и Леха к вечеру вернется на табор.
– Ах ты мать моя, – удивлялся Ганя Чижов через неделю. – Смотри, что деется. Сколько амбаров понаставили, – Ганя с удивлением рассматривал на ладонях вспухшие мозоли.
Действительно, за неделю коммунары поставили пять просторных, врытых в землю по окна землянок, привезли из поселка и собрали около десятка амбаров, загородили загон для лошадей.
Вечером люди не сидели у костра, а сразу после ужина валились спать. Но просыпались радостные, хоть и ждала их работа на целый день, без роздыху.
В каждой землянке поселилось по нескольку семей. В самой крайней стали жить Громовы и Костишна – Федькина мать. Сам Федька в коммуну не вступил, от дома, от хозяйства совсем отбился. Съездит за границу – тем и живет. А когда мать сказала, что не может она смотреть, как скот чахнет, и лучше всего ей, видно, вступить в коммуну, Федька только молча головой кивнул.
По соседству землянка братьев Темниковых и Ивана Лапина с семьей. Больше туда никого не поселили: много ребятишек.
Еще дальше живут Никодим Венедиктов, дьякон Аким, Ганя Чижов и Григорий Эпов, приехавший несколько дней назад.
– Куда я от своих, от партизан, денусь, – объяснил он свой приезд.
Леха Тумашев переспал в одной землянке, в другой и прижился в громовской.
После отъезда коммунаров в поселке еще больше стало заколоченных домов. В ином переулке все дома пустые стоят: из этого дома за границу убежали, из этого – в коммуну уехали. Словно мор по поселку прошел.
Тяжко живется Силе Данилычу. Бессонными ночами думает: куда жизнь идет? Как бы здесь не с той ноги не пойти, не поскользнуться. Умный мужик Сила, а все одно: ума не хватает, чтоб всю жизнь по полочкам разложить. Ведь не будет по-старому. А как будет? Как, черт побери?! Пухнет голова.
Дружбу теперь Сила Данилыч ни с кем не ведет, но и нос ни от кого не воротит. Приходит соседушка, мать его в душу, Баженов. Разговоры про новую власть ведет злые. От такого соседушки подальше держаться надо.
Хозяйство у Силы немалое, да кому за ним ходить? Жена какой год болеет. Ребятишек полон двор, да какие они помощники – малы еще. Старшей дочери, Саньке, семнадцатый год только зимой пошел.
Одна слава, что хозяйство большое. Даже доброй одежонки у ребятишек нет. Курмушки от старших к младшим переходят. Знобятся в холодное время ребятишки. А что сделаешь? Даже девятилетку Маньку приходится посылать из-под коров чистить.
– Мать, может, в коммуну эту самую вступим?
Жена Силы пришла из небогатой семьи. Сосватали ее за красоту, за веселый нрав. Родила она Силе восемь детей и вот уже третий год болеет, с постели не поднимается.
– Смотри, Сила. Тебе жить. А я согласна.
Сила хмурится.
– Это ты брось: «тебе жить». На кого хочешь такую ораву оставить?
– Так я, – жена смотрит темными провалами больших глаз. – Только примут ли нас?
– И я об этом думаю. Но должны. Худого я новой власти ничего не сделал.
– Хорошего тоже.
– Жеребца, Лыску, Северьке подарил… Правда, украл он его, но потом я все же сказал, что дарю.
Назавтра после разговора Сила запряг в ходок хорошего коня и уехал в коммуну. Не было Силы три дня. Вернулся он довольный.
– Мать, приняли нас. А ничего они там живут, весело.
– Тебе бы веселье… Долго чего был?
Коммунары встретили Силу не то чтобы очень радостно, скорее настороженно, но по-хорошему. Еще неизвестно, зачем он, Сила, приехал. Может, на нужду, на землянки посмотреть. Но мужик очень серьезно сказал, что хочет вступить в коммуну. Понравилось и то, что Сила без утайки рассказал, отчего и для него белый свет клином на коммуне сошелся. Нового члена коммуны приняли в первый же вечер, когда собрались посидеть около общего костра. Приняли единогласно. Только Ганя Чижов, осмелевший за последние дни, сказал ядовитое:
– Это ты хочешь, чтоб мы за твоим скотом ходили. Оттого и приехал.
Ганины речи дурацкие. Всякому ясно. Бабы и те в сердцах сплюнули. Леха Тумашев не удержался, шепнул Гане доверительно:
– Надо бы Ивану Лексеичу сказать, чтоб не покупал он больше коров. Да еще породных. Ходить ведь за ними нужно. Морока.
Ганя подвох почувствовал, от зубоскала в темноту отодвинулся. А наутро чуть не половина мужиков коммуны стала новую землянку строить. Так и прошло еще два дня.
– Не жалко из дома в землянку переезжать? – спросил Сила жену.
– Не живала я в землянках, что ли? Было б тепло да сухо.
– Дом зимой можно будет перевезти. Сейчас работы в коммуне много.
Через день приехали люди описывать имущество. За писаря – бывший дьякон Аким.
– Так, значит, паря Аким, пиши, – диктовал Авдей Темников, – коров дойных – двенадцать… Записал? Телят, барокчанов, нетелей – двадцать семь… Тоже записал. Семь лошадей.
Дальше пошли овцы, свиньи, куры. Плуги, бороны, телеги.
– И это хозяйство крепкого середняка? – прочитал Иван Алексеевич опись. – Да в России такого хозяйства на трех кулаков хватит. А тут – середняк.
Коммунарам это интересно. Вон как в России живут. Там три коровы имеешь – кулак, а здесь бедняк худой.
Бывалый мужик Иван Алексеевич.
– Сколько наша забайкальская корова дает с отела? – председатель смотрит на всех с улыбкой. – Четыре литра, так шибко хорошо. А там тридцать.
Мужики слушают, но верят с трудом. Такой корове вымя-то какое надо иметь? По земле потащится.
– Зато наши кони выносливей, – не выдержал Авдей. – Не хуже дончаков. Хоть тот и картина, а упадет быстрей.
– Верно, – Лапин кивает головой. – Кони лучше. И коров бы хороших развести. То ли за одной коровой ходить, то ли за целым десятком. Сена сколько надо.
И еще один заколоченный дом появился в поселке. Большой дом, пятистенный. Дом Силы Данилыча. На нескольких подводах уехал его хозяин в коммуну. Правда – целая телега ребятишек.
– В коммунию Сила поперся, – плюнул вслед Силе Баженов, украдкой плюнул. – Быстро же тебя, Сила, голодранцы по-своему петь научили.
Не пошла Федоровна сразу в коммуну. Присматривалась, выжидала. Самой ведь все решить надо. Без промашки. Добро бы еще повременить, посмотреть, не разбежится ли коммуна, не раздерутся ли бабы из-за горшков, только беда – ждать некогда. Хозяйство рушится. От Саввы ни слуху ни духу. Мается где-то за Аргунью меж чужих людей. Взаправду все: не живи как хочется, а живи как можется.
Вот и сейчас она вошла в избу в широкой с файборой юбке, с подолом, подоткнутым за пояс. В одной руке ведро, в котором плещется на дне молоко, в другой волосяная вязка. Со вздохом – всегда мать вздыхает – села на скамейку, положила тяжелые, загрубевшие руки на обтянутые юбкой острые колени.
– О Господи, за что наказываешь рабов Своих, чем Тебя разгневали, Всевышнего?
Тяжело Степанке слушать эти вздохи.
– Может, мама, поедем смотреть коммуну? Худо нам тут будет.
Разговор этот старый. Боится мать коммуны. Не хочет понять, что здесь, в поселке, не будет для них жизни.
– Поедем, что ли, сын? Поглядим.
Удивился Степанка: неужто мать согласна?
А Степанке лишь бы ехать. В свои четырнадцать лет он еще дальше своего поселка нигде не бывал.
– Только ты покамест помалкивай.
Большое дело с утра начинать надо. Степанка с матерью выехали еще до света.
– Проситесь в коммуну. Чего смотреть-то нам, – наказывала Серафима, Саввина жена. – Это им смотреть нас надо: им же работники нужны.
Лошаденки у Федоровны ледащие, косматые. Гривы скатались. Сбруя чинитая-перечинитая. Телега скрипучая.
День выдался жаркий. Белесое небо нависло над степью. Воздух не движется, застыл, отяжелел. Лето пришло.
Перевалив хребет, пыльная дорога пошла вдоль узкой речонки, потом вдоль хребта, на уклонах которого кой-где грудились низкорослые березки и осины.
Мать догадалась захватить с собой литовку. Остановившись около прогретой солнцем речки, накосила зеленой травы, и теперь в телеге удобно лежать. Сырая трава холодит, пряно и горько пахнет. Степанка иногда спрыгивает с телеги и, сорвав веселый цветок, возвращается на место.
– Это девки любят цветы, – только и скажет мать.
Лошадей и тех разморило жарой. Они терпеливо мотают головами, идут лениво, полузакрыв глаза, вздрагивают кожей, отгоняя остервеневших паутов.
Над дальней сопкой, как вражеский дозор, появилось темное облачко. Оно осторожно выглянуло из-за вершины и, не заметив ничего опасного, стало расти. А за ним плотно, напирая друг на друга и на ходу разворачиваясь в лаву, поползли тучи. Они быстро закрыли полнеба.
Дохнуло горячим ветром. По придорожной траве, редким кустикам прошла дрожь. Вот тучи прочертила белая и стремительная полоса, и там, наверху, среди клубящейся кутерьмы, кто-то ударил по пустой железной бочке и, наклонившись над бочкой, захохотал.
– Сворачивай скорей с дороги, – велела мать. Она часто крестилась, шептала молитву. – Останавливай.
Степанка знает: нельзя в грозу по дороге ездить. Опасно. Мать рассказывала. В грозу по дорогам Бог гоняет черта. Боится черт огненных стрел. Увидит человека, спрячется за него. Дескать, жалко будет Богу убивать Своего раба. Конечно, Богу жалко Своего раба жизни лишать, но Он так говорит черту: «Не пощажу Я человека. И тебя вместе с ним. Только Я этому человеку все грехи отпущу».
Хлынул дождь, и крапивные мешки, наброшенные на плечи, быстро промокли насквозь. Вода холодными струйками бежала за ворот. Одежонка – хоть выжимай. Временами небо рушилось, заполняя долины и распадки тяжелым грохотом.
Но гроза так же быстро прошла, как и началась. Опять выглянуло солнце, но уже не было той давящей духоты. Даже косматые лошаденки и те пошли веселее. Засверкала водой и солнцем трава, вылезли на песчаные бутаны любопытные тарбаганы, запищали в траве птицы.
Гроза ворчала где-то далеко на востоке и была уже совсем нестрашной. Одежда быстро высохла, и Степанке снова стало весело. Перевалили еще один хребет и сверху увидели коммунарскую усадьбу: землянки, амбары, скотные дворы.
Перед въездом в коммуну Стрельниковых встретила разномастная свора собак. С громким лаем они кидались к лошадиным мордам, крутились возле колес, и Степанке с матерью пришлось подобрать ноги.
– Куда такую прорву собак держат? – вслух удивилась мать. – Сколько еды-то им надо.
Собаки не давали сойти с телеги. Во дворе было безлюдно, и лишь стайка ребятишек, увидев приезжих, бежала от ручья.
Из землянки выскочил Северька, накинулся на собак.
– Цыц вы, бешеные! Пошли!
Собаки быстро успокоились и, поскучнев, разбрелись по углам, легли в тень.
Северька цвел улыбкой, тормошил Степанку:
– Надумали? Молодцы.
В открытую дверь землянки выглянула Костишна.
– Зови людей в избу.
– Собак вы теперь не бойтесь, – успокоил приезжих Северька. – Это они только вначале кидаются. Идите, вон вас зовут. Я коней распрягу.
Костишна пошла навстречу свояченице, раскинув руки. У Федоровны на глазах слезы: сродственники, так они и есть сродственники. Вон как обрадовались.
Федоровна осторожно переступила порог, увидев в переднем углу иконы, радостно перекрестилась.
– А говорят, в коммуне молиться не велят.
– Это какой же срамник так говорит? – воинственно всполошилась Костишна. – Много же народу бессовестного.
Землянка гостье нравится: бедная, но чистая. Посредине стоит вкопанный в землю большой стол. С потолка на шнуре свешивается керосиновая лампа. Нары отгорожены ситцевыми занавесками. Вдоль стены – грубые лавки.
– Не холодно зимовать тут?
– Не зимовали еще. Откуда ему, холоду-то, быть? Печь эвон какая.
Степанка хмурится: не то мать спрашивает. Примут их или нет – вот про что говорить надо.
– Ты иди на улку, погуляй, – посылает Степанку мать. – Признакомься.
Но Костишна остановила:
– Чай сейчас пить будем. С дороги никак.
Хозяйка поставила на стол горку темных шанег, сваренные вкрутую яйца, миску сливок.
– Нет у нас пока белой муки, – извинилась за бедность Костишна. – И до нового хлеба еще далеко.
Муки в коммуне, можно сказать, уже совсем не было. Ни белой, ни черной. Но Костишна все шаньги на стол поставила, все, какие были в землянке. Свои на старых сухарях перебьются. А перед гостями нельзя себя уронить.
– Народ-то где у вас? – спрашивает свояченица.
– Да работы-то у нас сколько. Непочатый край. Тут покос вплоть подошел. Сколь ден до Петрова дня осталось? Оглянуться не успеешь. Северька на час только с поля прибежал.
Не допив первый стакан, хозяйка вдруг отодвинула его, скривила лицо.
– Опять зуб, – заохала Костишна. – Уж так времем болит – спасу нет. Чего только не делала: и курила табак с сухим навозом, и солью полоскала.
– У нас в поселке, сама знаешь, бабушка Вера хорошо зубы заговаривает, – Федоровна жалостливо смотрит на родственницу.
– Так и токает, так и рвет…
– Какой зуб болит-то?
Костишна открыла рот, ткнула пальцем. Федоровна вытерла руки о запон, потерла зуб.
– Этот, что ли?
– Этот, – охнула родственница.
– Степанка, ссучи-ка постигонку. Коноплю я вижу, эвон, за трубой. Без кострики только сделай.
Костишна раскачивалась, тихо подвывала.
– Потерпи, милая. Сейчас мы его тебе вырвем.
Степанка закатал штанину, сучил на голой ноге толстую конопляную нитку. Когда постигонка была готова, Федоровна решительно подошла к больной.
– Открой рот, милая.
Федоровна петлей закрепила бечевку на больном зубе.
– Степанка! – позвала она сына. – Иди сюда. У тебя силы поболе моего. Дерни, да посильней.
– Крепче дергай, – прошепелявила Костишна. Из угла рта у нее стекает тоненькая струйка слюны, падает на юбку. Глаза больные, испуганные.
– Позвать мужиков, мам? – Степанка и сам боится.
– Дергай, – хмурится мать.
Степанка уперся левой рукой тетке в лоб, на правую намотал бечевку. Выдохнул воздух и, закрыв глаза, рванул.
– Йох! – взвизгнула Костишна и стала шарить вокруг себя руками. На ее губах появилась кровь.
Степанка боязливо отскочил в угол и только тогда увидел на конце крепкой вязки желтый раздвоенный зуб.
– Чуть голову мне не оторвал, – плача и улыбаясь, запричитала тетка. – Я думала, санки вылетят.
Домой мать возвращалась довольная. Степанка это чувствовал.
– Ничего, – говорила она, – и там жить можно. Народ приветливый, работящий. И я им при случае пригожусь, полечить кого надо.
Степанка тоже доволен.
Через несколько дней Федоровна уложила в телегу немудрящее свое барахлишко. Перед тем как покинуть дом, долго стояла на коленях, крестилась на пустой угол – иконы уже лежали в сундуке, – била поклоны. Потом старыми досками, крест-накрест, заколотила окна, на низкую дверь повесила большой замок. Прикрыла развалившиеся скрипучие ворота, замотала калитку проволокой.
– Вернуться хочешь? – спросили из толпы провожающих.
– Куда там, – махнула рукой Федоровна. – За гриву не удержался, за хвост не цепляйся.
Потом она повернулась к провожающим, вытерла слезы концом фартука, низко поклонилась.
– Простите, люди добрые, если кому чем не угодила. Осуждаете меня за коммуну. Ну да бог с вами.
Уже поднимаясь на перевал, мать последний раз оглянулась на дом, на черемуховый куст, стоящий в палисаднике. И долго еще ее лицо оставалось тоскливым.
– Э, мать, не скучай. В новую жизнь едешь. Не пропадешь, – сказал выделенный в провожатые Леха Тумашев и, засвистев, щелкнул кнутом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.