Текст книги "Росстань (сборник)"
Автор книги: Альберт Гурулев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Увядали, грустили травы. Срывались с места пожелтевшие шары перекати-поля, ударялись вперегонки со светлыми, возникшими из утренних холодных туманов тягучими паутинками. Догоняли уходящее лето. Табунились желтогрудые ласточки. За поселком выписывали широкие круги готовящиеся к отлету журавли. Не сегодня-завтра упадут заморозки. Степанка по наказу матери засыпал завалинку своего дома сухим навозом.
Второй месяц стоит в поселке партизанский полк. Белые тревожат, но лишь короткими наскоками, чаще по ночам.
На крестовом доме убежавшего за границу Богомякова теперь висит деревянная доска. На ней крупно написано «Ревком». У ревкома уже есть доброе дело, поддержанное всем поселком: решено открыть школу. На дрова для школы постановили разобрать старые амбары.
Недавно опять пришла тревожная весть: банда хорунжего Чипизубова, переправившаяся через Аргунь, в Степном вырезала весь ревком.
Говорили, что ходят в банде и бывшие посельщики. Среди них – Петр Пинигин. Услышав об этом, Федька недовольно глянул на Лучку. Не может забыть парень, что пришлось тогда, в Дальней пади, отпустить гада. И вот он ходит теперь по земле, пакостит. Лучка свою вину понимает.
– Теперь, ежели встречу, да еще в бою…
– Ищи ветра в поле.
Давние Федька с Лучкой друзья. Большие друзья. А трудно иногда понять Лучку. И не Лучка виноват в этом и не он, Федька. Никто не виноват.
Вот тогда, с Пинигиным. Сердцем понимает Федька, что в чем-то по-своему и только по-своему прав Лучка. Только никак он эту правоту ухватить не может. Голова же другое говорит: стрелять было надо. Нажать на курок – и все. В доносчика, в мразь. Не раздумывая. А Пинигин, он еще себя покажет. Но ладно: гора с горой не сходится, а человек…
На поиски Чипизубова выходила сотня Николая Крюкова. Но через неделю вернулась ни с чем: затаился хорунжий, затих. Но тут опять нашли на степной дороге двух порубанных партизан, ездивших за сеном.
Сотню Николая снова посадили в седло.
Грушанке Пешковой не спалось. Одолевали думы. И без того немудрящее хозяйство рушится без мужика в доме. Мать болеет, полгода почти не встает с постели. Отец, вечный охотник за тарбаганами, убежал горе мыкать в трехречье. Боязливый он, тятька-то. Остались в избе трое: мать, двенадцатилетний брат Кирька и она, Аграфена.
Сосед Петр Карауров сговаривает Грушку замуж. Думает девка, тяжело думает. Замуж давно пора. Перестарок. После Покрова двадцать два стукнет. Да и замуж как пойдешь: Петр – калека. Потерял ногу где-то на германском фронте. Только с другой стороны кинешь: кто возьмет девку, если дают за ней телку да двух овец?
Не спится Грушанке. Жарко девке. От дум жарко.
За окнами собаки залаяли. Конский топот слышится. Бухающие мужичьи голоса. «Чужие кто-то». Грушанка к окну припала, отодвинула в сторону стеклинку.
По дороге вершие едут. Один коня напротив дома придержал. Усталые кони, много верст, видно, одолели.
– Господин хорунжий… – слышится из темноты.
– Мамочки, белые! – Грушанка от окна отпрянула. – Думала, никогда больше в Тальниковый не придут.
– Господи, да когда это все кончится, – за занавеской мать ворочается. – Опять стрелять начнут. Прячься, доченька, от греха подальше.
Грушанка стоит посреди избы босая, волосы распущены.
– Нас не тронут. У нас отец за границей.
– Прячься, беги. Потом поздно будет. Х-хосподи!
Страшно чего-то стало Грушанке. Метнулась к печке, прыгая на одной ноге, надела братнины ичиги. В сенях схватила узду, брякнула удилами и с крыльца – в темноту.
Спутанные кони паслись у ключа. Грушанка поймала игреневого мерина, быстро взнуздала, вместо седла на широкую лошадиную спину бросила курмушку. Подвела коня к груде камней, с камней прыгнула на круп.
Легонько стукнув Игреньку путами, Грушанка направила коня к далекому размытому темнотой горизонту, изредка останавливалась, прислушивалась.
Поднявшись на хребет, выехала на дорогу. Отсюда уже не слышно даже лая собак. Тихо, темно, тревожно. Со стороны поселка ветер донес хлопки трех винтовочных выстрелов, и эхо отразилось в сопках.
Игренька бежал крупной рысью, весело. Встряхивал гривой, играл удилами, старался вырвать повода и перейти в галоп. Ему, видимо, нравилась эта свежая ночь и дорога, чуть прихваченная морозцем, о которую так замечательно стучат его молодые копыта.
Потом Игренька на шаг перешел. Медленно время идет. Спать охота.
В стороне огонек мелькнул, мягкий, быстрый. Или показалось только. Грушанка остановила коня, пригляделась.
Неясно видны разрушенные постройки. Вон ее куда занесло! Холодно стало спине. Резко рванула повода; Игренька крутнулся на месте, ударился махом. Надо скорее уйти от брошенной заимки.
Страшно одной в степи. Хоть в поселок возвращайся. Видно, верно водит кто-то ночью по степи, если заехала она сюда. А испугаться было чего.
Лет пятнадцать назад решил на этом месте поставить заимку справный казак из Караульного. Пастбища хорошие, вода есть. Но приглядел эту падь и другой, побогаче. И столкнулись мужики. Тот, кто побогаче, построил заимку. Не посмотрел, что кто-то уже занял это место. Второй не захотел своего упустить, пригрозил:
– Смотри теперь.
И в Тальниковом, и в Караульном знают эту историю. Рассказывают при случае.
На заимку приехали со скотом женатые сыновья мужика. Первая ночь. Ложились спать – все было спокойно. А в полночь – началось. От двери песок полетел. Да прямо в лицо. Глаза забивает, дышать не дает. Ночевщики шубы на головы натянули. И так до первых петухов. Утром встали – ни на шубах, ни на полу песка нет. Сразу сообразили: нечисто тут. И к отцу, в поселок. Дескать, так и так, и больше мы не останемся там ночевать. Отец, конечно, не поверил. Накричал. Сам приехал и винтовку с собой прихватил.
Ночью опять началось. Старик стрелять давай. Прямо через дверь. А песок еще пуще летит. И с песком – камни.
Попа привозил. Не помогло. И попу досталось.
Бросил ведь мужик заимку. Но и тому казаку, врагу своему, сказал:
– Поселишься на том месте – зарежу. Так и знай.
С тех пор зимовье брошено. Рушится потихоньку. И никто около этого нечистого места даже близко не ночует.
Правда, один раз ночевал там отец Грушанки. Теперь уж лет пять тому будет. Тятька-то тарбаганами тогда промышлял. Тоже страху натерпелся. Ночью показалось, что от двери песком понесло. А на дворе конь боязливо ржет, с привязи рвется. Выскочил тятька, а коня уже нет. Только топот слышно.
Жутко ночами около заимки. Никто не остановится на отдых около нечистого места, не возьмет на развалившемся дворе щепку для костра.
…Сотня Николая Крюкова возвращалась в полк, не выполнив задачи. Чипизубов со своей бандой как сквозь землю провалился. Настроение у всех было невеселое. Ехали медленно, оттягивая встречу с Осипом Яковлевичем.
Отставший от сотни Филя Зарубин нашел Крюкова в голове колонны.
– Товарищ командир Кольша, сзади скачет кто-то. Я по делу спешился, слышу – топотит. Один. Ухом на землю – точно, скачет. А сзади нас ведь никого нет.
Николая сообщение оставило равнодушным.
– Возьми человека три-четыре, узнай, кто там ночами шляется.
Филя, Федька, Григорий Эпов отстали от сотни, положили ружья поперек седел.
Григорий после памятной истории с Тропиным отсидел под арестом больше недели. И под настоящим арестом, с часовым. Все в поселке считали Эпова безвинно пострадавшим, а к Осипу Яковлевичу даже ходила делегация, подобранная горбоносым, просила выпустить Григория как можно скорее. Григорий мог бы крепко поплатиться за такое несение службы, но за него вступилась и тетка Смолина, Екатерина Прокопьевна: «Да я бы этого Тропина руками своими разорвала. Забыл, как меня плетьми за тебя хлестали. Такого сраму мужик не всякий выдержит. Отпусти Гришку».
Топот приближался.
– Да это баба, – разочарованно присвистнул Филя.
Грушанка ойкнула, только сейчас заметив стоящих поперек дороги темных всадников. Но людям обрадовалась. Натянула поводья.
– Ну-ка подъезжай, девка, да расскажи, куда это ночью ты едешь.
– Вы кто? – в свою очередь спросила Грушанка, осмелев. – Партизаны?
– Экая ты, партизаны…
– Мы, может, из дикой сотни барона Унгерна, – поддержал Филю Федька и тут же получил крепкий тумак от Григория, вспомнившего свою первую встречу с партизанами.
Грушанка, услышав голос Стрельникова, пригляделась к парню, обрадовалась.
– Ты ведь рыжий! Ты у нас в Тальниковом бывал и на вечерку приходил. И отца моего знаешь, Пешкова Евграфа.
– Это который за границу убежал?
– Вот-вот. Значит, партизаны?
И девка торопливо рассказала, как к ним в поселок пришли белые, как она решила скрыться от них, как она испугалась, увидев на дороге людей.
Сотню догнали быстро.
– Да что ты говоришь! – обрадовался Николай, выслушав Филю. – Где эта девка?
Но Грушанка ничего дельного не могла больше сказать.
– Не знаю, сколько белых было. Но вроде немного. Еще с хребта слышала, как стреляют. Три раза. И все. И куда мне теперь ехать?
– Погуляй по степи до света. И спокойно домой возвращайся.
– Я вас не видела.
– Ну, ясное дело.
Федька задержался около Грушанки.
– Это ты чего меня рыжим называешь?
– А какой ты?
– Не видишь – красный. Из-за того и к красным пошел. Нельзя же мне такому у белых служить.
– Выдумываешь тоже… Разговорчивый ты. У нас в Тальниковом таких нет.
Федька довольно ухмыльнулся.
– А я тебя помню.
– Ой ли?
– Тогда, на вечерке, ты все в углу сидела. Тоскливые у вас вечерки.
– Тоскливые. Народу мало, – с готовностью согласилась Грушанка. – Чуть подрастут – замуж.
– А ты замуж не собираешься?
– Нет, – Грушанка ответила и покраснела. Благо темно, не видно. Обрадовали Грушанку Федькины слова о том, что вспомнил он ее, не забыл. А забыть-то было немудрено. Не плясали вместе, не провожались. Да и виделись-то всего один раз. Только – говорят, так в жизни бывает – запал ей в душу приезжий парень. А отчего запал – непонятно. Ни красоты в нем, ни стати великой. Вот тогда и стали казаться вечерки малолюдными да скучными.
Стороной не раз слышала Грушанка, что ходит рыжий парень с партизанами. А тут встреча негаданная, нечаянная. Как колдовством навороженная. Угадай Грушанка по другой дороге – и не встретились бы, разминулись. Не случайно это. Судьба.
– Ну ладно, увидимся в Тальниковом. В гости приду, – Федька сказал это весело и, пришпорив коня, поскакал догонять свою сотню.
Через час сотня подошла к Тальниковому. В предрассветной мути неясно проглядывают его дома.
Тальниковый – поселок маленький. Дворов двадцать пять. Одна широкая улица. От северных ветров прикрывает поселок крутая сопка.
Николай решил пойти на поселок в конном строю, с двух сторон.
Размахивая клинками, завывая и свистя, сотня ворвалась на широкую улицу. Залаяли собаки, захлопали двери, гулко ударили выстрелы.
Только у дома, выбранном хорунжим для ночлега, белые оказали сопротивление. Петр Пинигин, прильнув к заплоту, торопливо вгонял в ствол патроны. Всадники приближались. Уже видны распяленные в крике рты, уже можно различить злые лица. Вон скачет на сухом жеребце сын Алехи Крюкова, вон крутит шашку красноголовый Федька.
Пинигин поймал на мушку Николая – в командирах ходит сынок Алехин, – но в это же мгновение увидел Лучку. Палец замер на спусковом крючке. Хорошо стреляет Петр. Сейчас кто-то упадет на землю. Николай или Лучка. Лучка или Николай.
Дрогнули губы у Петра, и мушка плотно приклеилась к Лучкиной груди. Хлопнул выстрел, толкнуло прикладом плечо.
Парень запрокинулся, повалился с седла. Зацепился ногой за стремя – летел по улице испуганный конь, – бился Лучка головой о землю. Но вывернулась нога, остался в стремени только унт, упал Лучка в пыльную дорогу.
Видел Федька: почти в упор, прямо с коня, стреляет хорунжий. Показалось: выстрелил погонник и сник гармонист Лучка.
С дикой матерщиной бросился Федька к хорунжему. Но Чипизубов поднял коня на дыбы, отбил Федькин удар, махнул через плетень, на заполье.
– Уйде-е-т! – не крик, а хрип.
Федькин конь не хуже чипизубовского. И свежий у него конь. Пригнулся парень, гикнул – и за хорунжим.
Ржала, кричала, сверкала шашками на утренней улице потная свалка. Рвали друг друга обезумевшие кони, брызгали кровью казачьи глотки, падали с неба чьи-то звезды.
Ослепший от ярости Федька скоро догнал хорунжего. Он не выстрелил ему в спину, не ударил шашкой. Пролетая мимо, прямо со своего седла прыгнул на круп чужого коня, жесткими пальцами сдавил шею хорунжего, вместе с ним мешком свалился в коричневую траву.
Федька душил врага, бил его головой о жесткую землю, плакал и скрипел зубами. Затем выхватил широкий и длинный кинжал, ударил несколько раз под Георгиевский крест, и кончик ножа каждый раз царапал камни.
Залитый кровью, без коня, со страшным, почерневшим лицом Федька вернулся в поселок. Бой уже кончился. Возле плетня под охраной партизан сидели четверо пленных.
– Не надо нам пленных, – сказал Федька устало. – Не должно быть сегодня пленных.
– Раз взяли, куда их теперь денешь, – возразил Николай. – Не дури.
– Не будет им теперь от меня пощады. И за границей не скроются, – Федька дышал тяжело, кусал спекшиеся губы.
Затихла стрельба, и Грушанка погнала Игреньку в поселок.
После встречи с партизанской сотней, едва стихли в ночи топот и людские голоса, она поправила на спине коня курмушку, служившую ей седлом, и тихонько потрусила в сторону Тальникового. На хребте – отсюда днем поселок уже видно – спешилась, села на холодный камень. Поводов из руки не выпускала.
Вскоре там, внизу, глухо, как из-под шубы, закричали, ударили выстрелы.
Страшно чего-то стало Грушанке. Виделось: веселый рыжий парень летит на коне, узкая улица, а парень большой, всю улицу собой занимает от плетня до плетня, и все пули в него, в него.
Девка торопливо перекрестилась: и надумается же такое. Да и потом, мало ли она за такую войнищу мертвяков видела. И рыжих, и всяких.
Шум в поселке утих быстро. По-доброму Грушанке надо бы еще немного переждать, но на камне уже не сиделось. Себе и то не сказала бы девка, что поспешила она в поселок из-за молодого знакомого партизана.
Оставила Игреньку у ключа. Забежала на минутку домой – все в порядке дома – и в улицу. Кинулась в ограду, где в тени, окруженные народом, смирно лежали убитые. Рыжего парня среди убитых не было. Не видно его и среди тех, кто снует по двору.
Тальниковый – поселок маленький. Обойти его – раз плюнуть. Грушанка нашла Федьку на заполье, около давно заброшенной кузницы. Привалясь к трухлявой стене, он курил, и лицо его было спокойно.
Бабьим сердцем поняла Грушанка, что не надо ни о чем сейчас расспрашивать парня и уходить от него не надо. Села рядом. Молчала. Мяла в зубах соломинку.
Долго так сидели. Потом Федька обнял девку за плечи, притянул к себе. Стал целовать. Но жесткие губы у парня. Не целует, а кусает. Колет щетиной усов и подбородка.
В стоге сена сидел, прислушивался к людским голосам в улице посельщик Лучки Губина, Петр Пинигин. Поджидал темноты. Сидел тихо. Даже сердцу не давал громко стучать. Найдут – не пощадят. И, странное дело, шибко доволен Петр, что выцелил он Лучку, а не кого другого. А потом почти всех порубили, повязали партизаны, а он, Петр, на свободе и сегодня ночью уйдет за реку.
Назавтра Лучку и еще двоих партизан, убитых в бою, хоронили. Полк вышел со знаменем. За гробами вели боевых коней. Опустили голову кони, понурились. А в одном из дворов ржал жалобно, нагонял тоску маленький лохматый конек.
На Караульском кладбище выросло еще три могильных холмика. Много их выросло за последние четыре года. Хватит уж хоронить молодых и крепких казаков. Редеет поселок. Но ружья еще заряжены. Нельзя еще повесить шашки на стены в беленых горницах.
Здесь, на кладбище, узнал Федька, что выцелил Лучку не хорунжий, а все тот же посельщик Петр Пинигин.
Лучше б оглохнуть ему, Федьке, чем услышать такое.
После уничтожения чипизубовской банды полк недолго простоял в Караульном. Под крик утренних петухов ворвался на поселковую улицу запыленный нарочный. Остановился у штаба. Нарочный с трудом слез с седла и на занемевших ногах поднялся на высокое крыльцо.
– Командира полка. Срочный пакет! – крикнул он дежурному по штабу вместо приветствия.
Дежурный, привыкший за полтора месяца к легкой жизни, лениво зевнул.
– Спит он еще. Может, утра подождем? Светает ведь.
– Я всю ночь скакал. Срочный пакет, – твердо сказал нарочный. – Коня чуть не угробил…
У дежурного сон прошел.
– Я мигом. Сейчас пошлю рассыльного.
Осип Яковлевич пришел скоро, минут через десять. В глазах – тревога.
Нарочный протянул мятый пакет.
Смолин торопливо разорвал пакет, быстро пробежал глазами белый листок.
А через час серебряно запела труба, играя сбор.
Полк выступал поближе к железной дороге, за которую еще продолжал цепляться покинутый японцами атаман Семенов.
– Хватит с бабами нежиться, пора дело делать, – объяснил Смолин содержание пакета сотенным командирам.
Провожать партизан сбежался чуть ли не весь поселок. Пришел даже Сила Данилыч, но стоял на отшибе, сторонясь и богатых и бедных.
Ганя Чижов, еще полтора месяца назад отчисливший себя из полка, тоже прибыл на площадь. Ганя собрался в дорогу. Ичиги смазаны тарбаганьим жиром, в тороках привязаны старая курмушка и мятый котелок.
Следом за Ганей прибежала его жена.
– Не пущу! – кричала она, хватаясь за стремя. – Как я с такой бороной останусь?
– Война, баба, – солидно отвечал Ганя, отпихивая жену унтом. – Как-нибудь проживешь. Не ты одна такая.
– Остался бы, ирод! Хлеба бы заработал! Егорша без штанов!
– В дезертиры меня уводишь? – Ганя покачал кудлатой головой. – Дура ты темная.
Но Ганина баба расстраивалась напрасно. Чижова в поход не взяли. Пользы от него все едино нет. Но Смолин пощадил Ганино самолюбие, сказав, что кому-то нужно оставаться. Было оставлено еще человек десять партизан и среди них Иван Лапин, которого по-прежнему мучила раненая нога.
С Иваном у Смолина еще раньше был особый разговор.
– Мы тебя, паря, оставляем не потому, что ты хромаешь. Был бы здоров – все равно бы оставили. Нужно, чтобы в Караульном Советская власть была. Вот и разворачивайся, ты большевик. А это, сдается мне, потруднее, чем воевать.
Партизаны хорошо отдохнули в поселке, выспались. Бабы залатали рваную одежонку; зажили у коней сбитые спины. Сытые кони теперь у партизан. Переход в пятьдесят верст – раз плюнуть.
Сила Данилыч давно узнал под Северькой своего жеребца. Жалко Силе Лыску. Но опять-таки, с другой стороны посмотреть, хорошо, что жеребца украл Северька, а не хунхуз какой-нибудь. Если партизаны останутся у власти, зачтется это Силе. Но жеребец-то, жеребец-то какой! Картинка!
Северька, увидев, как Сила разглядывает коня, подъехал к нему. Хоть и не чувствовал он за собой вины, а сказал наигранно весело:
– Вот белых разобьем и отдам тебе Лыску, дядя Сила. Хоть и привык к нему.
– Что ты, что ты, – замахал руками Сила Данилыч, – владей. Дарю я его тебе.
Сила ласково погладил Лыскину морду и пришел в хорошее настроение. «Зачтется мне жеребец, ей-бог, зачтется».
Над площадью стоял гул. Выдерживая ряды, полк выходил на дорогу.
Люди провожали своих посельщиков в новый поход. Без малого триста лет, с тех пор как стоит поселок, по десятку раз на памяти каждого поколения караульцев садили они свою молодежь на коней и отправляли в поход. Разные это были походы. Но каждый раз уходило больше, чем возвращалось.
Горько смотрели вслед уходящему полку бабы, курили крепкий самосад мужики.
XIПосле ухода полка жизнь в Караульном поутихла, спряталась по избам. Вечерами не слышно на улицах гармошек, девичьих частушек. Ползал по поселку липкий слушок: «Из трехречья белые должны нагрянуть. Всем, кто якшался с партизанами, – крышка».
Опять ночами люди прислушивались к лаю собак, ждали конского топота и стрельбы.
А перед закатом солнца над Казачьим хребтом появилось блестящее продолговатое пятно. Вроде облака с резко очерченными краями. Но оно было высоко-высоко в небе и сочилось ярким светом.
Крестились люди, с испугом смотрели вверх.
– Не иначе знаменье.
И все видели: верно, знаменье.
– Смена власти будет. Конец антихристам.
– А можа, белым каюк?
– Всякая власть от Бога.
– Говорят, Семенову вместо японцев мериканцы будут помогать.
– Быть чему-то. Беде, видно.
И беда пришла. Она пришла чуть ли не через неделю, но это не помешало Костишне, Федькиной матери, сказать, что знаменье исполнилось.
В этот день Степанка вместе с Дулэем должны были пригнать стадо пораньше: суббота. По обычаям караульнинцев в субботу топили баню, раньше обычного доили коров.
Гурт скота, выгнувшись крутым полукружьем, медленно продвигался вперед к коричневым увалам. Некоторые коровы ушли так далеко, что казались игрушечными.
Дулэй и Степанка, громко разговаривая, поднялись на релку, откуда хорошо наблюдать за широко разбредшимся стадом. Дулэй курил набитую крепким самосадом ганзу, надсадно кашлял, вытирал слезящиеся глаза. Степанке хотелось спать. Солнце пригревало мягко, по-осеннему. Он лениво оглядывал степь. Но вдруг, привстав на стременах, туго подобрал повода.
– Семен, смотри, что там такое деется.
– Где? – пастух приложил руку козырьком.
– Да вон где! – крикнул Степанка. – Коров кто-то отшибает.
Далеко впереди маленькие всадники сгоняли в кучу коровенок, теснили их к реке.
– Бандиты, уш-уш!
Шапка свалилась с головы Дулэя, лицо злое, под морщинистой кожей бегают желваки. Старик сорвал берданку, низко пригнулся к луке седла и ударил коня нагайкой.
Степанка сразу же отстал от пастуха. Он хлестал Игренюху ременными путами, колотил пятками, дергал повода.
Семен выстрелил на скаку. Грабители круто повернулись в своих высоких седлах, и трое из них бросились навстречу пастуху, сбили его на землю.
Только теперь Степанка увидел на плечах у бандитов погоны. Один из них спешился, схватил Дулэеву берданку, пнул старика. Двое других прямо с седел секли пастуха нагайками.
– Штепа, домой беги! – донесся до Степанки сдавленный голос друга.
Степанка повернул Игренюху к поселку и почти тотчас услышал, как над головой свистнула нагайка, и боль судорожно схватила плечо и грудь.
– Не трожь его больше! – крикнул второй казак и схватил Игренюху под уздцы. – На такой вислобрюхой пропастине хотел убежать, – и обидно засмеялся.
От удара ситцевая рубаха на Степанке лопнула: тоненькой струйкой текла кровь, пропитывая рубаху. Подпаска сдернули с седла, толкнули к связанному Дулэю. Красивый и статный казак ременными путами стянул парнишке руки.
– Так-то спокойнее будет.
Бандиты спешили. Отделив от стада голов шестьдесят и гикая, стали грудить его к Аргуни. Но один из всадников вдруг увидел на отшибе огромного черно-белого быка и решил присоединить его к добыче.
– Смотри, пороз-то какой бравый. Я его сейчас притурю.
Черно-белый бык имел гордую кличку – Мурза. Хозяина у него определенного не было, и принадлежал он всему поселку. Зимой кормил его тот хозяин, к чьему двору он прибьется. Но пороз никогда долго у одного хозяина не жил, гулял из двора во двор. Мурзе были всегда рады: телята от него рождались крепкими.
Глубокой осенью быки покидали стадо и уходили в степь. Как-то Степанка ездил с братом Саввой за сеном и увидел картину, заставившую относиться к Мурзе с еще большим уважением.
Подъехали к зароду и увидели на его вершине собаку. «Чего она тут?» – успел подумать Степанка и в ту же секунду понял: волк. Волки окружили одинокого быка, но взять его не могли: бык залез в зарод, выставив навстречу врагам тяжелую голову с крутыми рогами.
Услышав людей, волки убежали. И пока Степанка накладывал воз, бык был рядом, дружелюбно сопел. Но идти в поселок отказался: надеялся на свою силу.
Мурза теперь стоял на пригорке и смотрел на приближающегося всадника. Всадник крикнул, но бык не двинулся. Тогда казак заехал сзади и ударил быка нагайкой по лоснящейся спине. Этого-то и не стоило делать. Никто в Караульном не ударил бы быка, не опасаясь жестоко поплатиться.
Мурза мгновенно, словно давно к этому готовился, круто повернулся – брызнула земля из-под копыт – и ударил лошадь в живот.
– Так вам, сволочи, – шептал Степанка, забыв про боль.
Лошадь упала, забилась. В широкий разрыв показались синие кишки.
Казак сорвал из-за спины винтовку, выстрелил в быка. Черно-белой громадой раненый Мурза кинулся на обидчика. И запоздай казак со вторым выстрелом, не сидеть бы ему больше в седле, не носить фуражку с желтым околышем.
Грохнувшись на колени, в страшной предсмертной муке Мурза поднял лобастую голову, заревел тоскливо, оповещая степь о своем конце.
На рев вожака десятками голосов откликнулись коровы. Они с ревом столпились вокруг побоища, шумно нюхали кровь, возбужденно рыли землю копытами.
Бандиты, прихватив Дулэевого коня и часть стада, уходили к Аргуни.
– Как бы коровы нас не затоптали, – со страхом сказал Степанка. – Сейчас друг друга на рога начнут поднимать.
Старый пастух молчал, сдерживая стоны, пытался развязать стянутые веревкой узловатые руки. Степанка выгнулся, вцепился зубами в веревку. Через минуту на деснах появилась кровь, заалела веревка, но Степанка грыз и грыз жесткую веревку, плевал на землю.
Видимо, много прошло времени, прежде чем Дулэй освободил руки. Он с трудом сел на землю, нашарил за пазухой ганзу, набил табаком, сунул ее в рот. Но потом словно опомнился, достал нож, освободил от пут Степанку и свои ноги. И заплакал. Плакал он молча. Лицо было спокойное, даже угрюмое, а из узких прорезей глаз текли слезы, скатывались по бурым морщинистым щекам, застревали в седой бороде.
– Давай, Штепа, шай пить, – Семен поднялся на ноги.
– Я за водой схожу, – тихо ответил Степанка и опасливо оглянулся на кричащих коров.
– Хороший, уш-уш, пороз был, – сказал Дулэй, глядя на Мурзу. Старый бурят стоял, опираясь на икрюк – длинную пастушескую палку, – и казался в этот миг страшно одиноким.
Степной ветер качал седой ковыль.
Назавтра Дулэй отказался гнать стадо. Он молчал, отказывался есть. А еще через день внезапно исчез. Долго тосковал Степанка о своем друге. Все надеялся – вернется Дулэй.
У Стрельниковых опять беда. Небольшая, но все ж беда: закобелил старший сын Федоровны, Савва. Хоть и не видели его ни с какой бабой, а ни один вечер дома не сидит. Приходит за полночь. На расспросы жены своей, Серафимы, отвечает невразумительно. А то просто кричит. Известное дело – у баб был. Мало ли в поселке вдов. И не удержишь его на цепи. Как вечер, так за ворота – шасть.
Серафима уж свекрови жаловалась на мужа. Федоровна обещала сломать ухват о Савкину спину.
– Господи, – вздыхала Федоровна, – да в нашей родове отродясь такого не было.
Вечером Савва остался дома, сидел у печки, чинил седло.
«Остепенился, – решила Серафима и тайком перекрестилась на передний угол. – Надолго ли?»
Чудной мужик сегодня какой-то. Видно, совесть его донимает: то задумается хмуро, и, кажется, не видит никого, то вдруг ласковым сделается.
После ужина Савва огорошил:
– На службу меня забирают.
– Да что ты, – задохнулась Серафима у печки. – Ты же освобождение имеешь.
Действительно, Савву никогда не призывали на строевую службу. Еще в детстве помял его кошерик – бычок по третьему году, – что-то сделал с ногой. С тех пор Савва прихрамывает.
– Освобождение… Начальству виднее. Потом на коне не хуже любого сидеть могу. Казаку ноги не шибко нужны. Была бы задница.
Ночью Савва спал плохо. И Серафиме – какой сон. Тяжелые у бабы думы. Только вроде жить начали. Теперь хозяйствишко прахом пойдет, если нескоро Савва возвернется.
Утром Савва и еще один казак, тоже мобилизованный, выехали по Тальниковской дороге. Ехали молча, без песен. И непонятное дело: отъехав от поселка верст десять, повернули коней к Аргуни. В тальниках у реки спешились, зябко вздрагивая на осеннем ветру, сняли верхнюю одежду. Привязали одежду к седлам, подняли стремена и свели коней в воду. Когда кони взяли направление на чужой берег и поплыли, казаки схватились за лошадиные хвосты.
Через неделю Стрельниковы узнали, что Савва до полка Смолина не доехал, убежал за границу. Плакали Серафима со свекровью. Негодное дело Савка задумал. Семью бросил. Пошел скитаться по чужой стороне. Домой теперь ему дорога заказана. Тех, кто раньше убежал, да ежели не зверь, простят. А Савку нет. Вот оно, горе-то настоящее.
После побега мужа приходили к Серафиме какие-то люди, расспрашивали о житье, лазили в подполье, под крышу, но ничего не тронули, ушли.
– Обыск у тебя, дева, был, – объясняли Серафиме бабы.
После смерти Лучки Федька ожесточился, обозлился. Лицом осунулся, в глазах – колючая размывчатая синь. Страшные у Федьки глаза.
В стычках с семеновцами зверел парень. И раньше-то не особенно любивший пленных, теперь Федька совсем не стал обращать внимания на поднятые руки. Раз в погонах – так руби его шашкой, дави конем, бей пикой, бей насквозь, не жалей порванного налокотника. Руки поднял – хитрит.
Семеновцы уходили за границу. Сила ломила силу. Под крепкими ударами красных белые оставляли поселки, разъезды, откатывались на юг.
В последнем бою повстречал Федька родного брата Саху. Сбитые красными с хребта, белоказаки падали на коней и уходили по коричневой степи в сторону границы. Их преследовала завывающая партизанская лава. В одном из беглецов, отчаянно нахлестывавшем коня, признал Федька бравого урядника Стрельникова.
Саха пригнулся к косматой гриве коня, изредка оборачивался, и Федьке казалось, что он видит красное лицо брата, крепко сжатые зубы.
– Стой, Саха! – Федька распяливал в крике рот. – Да стой же!
Но урядник кулаком погрозил. Из-под копыт его коня – короткие фонтанчики пыли. Не догнать Федьке брата. Парень осадил потного коня, прыгнул на сухую землю, сорвал винтовку. Стрелял с колена, торопливо. Но бешено колотилось сердце, тряслись руки. А широкая урядничья спина уходила все дальше и дальше. В ярости бросил Федька винтовку на землю, зубами вцепился в рукав рубахи.
– Неужто бы ты Саху убил? – спрашивал Федьку позднее сотенный командир Колька Крюков. – Не пожалел бы?
– Не знаю, – в глазах у Федьки белесая синева. – Я в коня целил.
Тоскливо у парня на душе. И Саха в этом немало виноват. Вон как оно все обернулось. Будто палкой из родного дома выгнал брат брата. Хотя, с другой стороны, враг Саха. Но худо на душе, слякотно.
– Не журись, Федька, – подбадривает Северька, – перемелется – мука будет.
Гремели последние бои у станции Мациевской. Ночами далеко окрест слышался орудийный гул. В сторону Мациевской шли отряды красных. А оттуда – телеги с ранеными. Росли около станции могильные холмы. Но то были последние бои. В поселках ждали своих, добивающих белых. Подолгу смотрели на узкие дороги бабы и старухи: не пылит ли дорога, не едут ли те, о ком болит сердце. «Матерь Божья, владычица, заступись и оборони».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.