Текст книги "Росстань (сборник)"
Автор книги: Альберт Гурулев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Он поставил тогда чемодан посреди пустой и гулкой комнаты и не спеша огляделся. Спешить было некуда: эта комната теперь принадлежала ему. Давно не беленные стены выцвели. Кое-где остались яркие пятна, сохранившие первоначальный цвет, – здесь висели картины или портреты хозяев. Там, где большое овальное пятно, определенно, было зеркало. На полу валялись обрывки бумаг, старая книжка без обложки, растоптанный домашний тапочек, почему-то один, и тряпка неопределенного назначения.
Прежние жильцы съехали из комнаты совсем недавно, но в комнате пахло уже нежилым. Воздух устоялся, заглох. Лахов прошел к окну и стал открывать форточку. За несколько дней бездействия форточка, видимо, разучилась открываться. Но Лахов поднажал, и она открылась неожиданно, во всю ширину. Вид из окна как вид, хотя мог быть лучше. Крыши домов, вдали блестящие луковицы реставрируемой церкви, теперь памятника архитектуры. Двор узкий, сдавленный со всех сторон каменными стенами и лишенный всякой зелени. Правда, одно хилое деревце во дворе все же было, оно чудом росло на плоской крыше старой постройки. На первом этаже дома какая-то контора – ее вывеску Лахов еще не успел разглядеть – и во двор то и дело въезжают машины, и из машин выходят люди с портфелями и без портфелей. Все эти люди сейчас Лахову виделись одинакового роста: как-никак пятый этаж.
А комната досталась ему хорошая. Просторная, с высоким потолком, с одним, но большим окном. И даже с телефоном. Но она была пустой, эта комната, не наполнена голосами и родственной жизнью, делающей жизнь осмысленной и устойчивой. Стены были чужими.
«Может быть, это мое последнее жилье и отсюда меня понесут хоронить?» – подумал Лахов. И даже не подумал, а как бы услышал свой внутренний голос, свой, но живущий сейчас как бы обособленно.
– Может быть, может быть, – торопливо и чуть раздраженно ответил Лахов, стараясь раздражением отбиться от подступающего чувства одиночества, способного превратиться в тоску, и с радостью услышал осторожный стук в дверь.
– Войдите! – крикнул Лахов.
В притвор двери просунулось сморщенное личико Феклы Михайловны, на котором светились пугливым любопытством мышиные глазки.
– Может, надо чего? Так вы не стесняйтесь.
– Вот веник бы надо.
– Я чичас, чичас, – заторопилась Фекла Михайловна. И почти сразу же появилась в комнате, будто веник она уже держала за спиной. Фекла Михайловна подала веник, но уходить не собиралась, топталась посреди комнаты, и было видно, что ей хочется поговорить, но она не знала, не могла придумать, о чем можно поговорить с незнакомым еще новым жильцом, и только топталась на месте, коротко всплескивала руками и повторяла: «Так-так, так-так». И Лахов не знал, о чем бы можно поговорить со старухой, скучающей, как он уже понимал, без людей, радующейся любому обращенному к ней слову, и испытывал смущение, не находя этих слов.
И с той поры уже год прошел, даже чуть больше. Время-то как скачет! И не придержишь его, не замедлишь, как ни старайся.
Спал Лахов плохо. Временами ему казалось, что он не спит совсем, лишь на какое-то время прикрывает глаза, но, открыв их снова, замечал, что ночь изменилась, пусть маленьким, но скачком, и это значило, что на короткое время он засыпал. День был еще далеко и шел как никогда медленно. Вначале растаял Млечный Путь – только что вот был, а нету его уже, – потом Лахов увидел, что попритухли звезды. Вдруг вспомнил, что с вечера не было видно никаких звезд, сплошные тучи и холодный неуютный ветер, а он хоть и не спал, а не приметил – так засыпал все-таки, значит! – как очистилось небо и притих ветер. Зацвикала предутренняя птица, и Лахов увидел светлую полоску неба на северо-востоке. Поредела темнота в лощинах и на склонах сопок, стала сквознее, невесомей. И земля, и Байкал, и небо были еще серыми, лишенными красок, холодными и равнодушными. Но день шел, приближался, несмело рождались тусклые краски, они набирали силу. Внезапно вершины западных сопок высветились солнцем, желтым сияющим солнцем. Желтый поток солнца медленно потек по склонам вниз, наполняя землю жизнью, радостью, надеждой.
Лахов выбрался из спальника и, поеживаясь от утренней байкальской знобкости, пошел к воде. Около кострища он остановился, вспомнил свои ночные слезы, бесприютное свое поскуливание, вспомнил все это без всякого стыда, хотя сейчас, солнечным утром, его тоска, его одиночество казались ему больше надуманными, чем они есть на самом деле. Все, или почти все, теперь так живут. Просто время пришло такое, что рушатся, распадаются большие семейные кланы на маленькие обособленные семьи. Да пожелай сейчас все родственники объединиться – ничего не получится, время такое. Время, и все тут. Есть у Лахова маленькая теорийка, так сказать, для собственного потребления, хотя и не совсем новая, которая как-то объясняла некоторые нелады человека с современностью: устройство мира, техника развиваются столь стремительно, что человек, его суть, его мироощущение никак не поспевают за этим прогрессом – да и несет ли стремительный прогресс человеку счастье, стал ли он за последнее столетие более счастливым? – вот и мается бедолага, словно у него одна нога много короче другой.
Днем Лахов, пожалуй, никогда бы не заплакал. Днем все чувства под привычным контролем рассудка, днем нет того страха даже перед небытием. А ночью… Самые чистые чувства – чистые в своем качестве – посещали Лахова во сне. Страх там был страхом, печаль печалью, а радость радостью. Давно, пожалуй, с самого детства, наяву он не испытывал светлой, охватывающей все его существо радости, как обрадовавшись чему-нибудь во сне. А проснувшись, долго еще оставался во власти этой радости и сожалел, что наяву с ним уже не может случиться такое.
Ночной ветер выдул из кострища почти весь пепел, оставив лишь почерневшие головешки, и Лахов подумал, что сейчас он их расколет топориком на мелкую щепу – лучшая растопка после бересты, – но тут же решил костра не разжигать, а сразу ехать на турбазу, к Ксении. К ней? Ну конечно же, к ней! Разве не она, Ксения, родственная ему душа, разве не у нее столь понимающий взгляд, столь добрый голос? Он обрадовался своему решению, обрадовался тому, что светлой и легкой надеждой всколыхнулась душа – и не во сне колыхнулась, а наяву, – и тут же забеспокоился, заторопился: а не обидел ли он вчера Ксению внезапным и необъяснимым своим отъездом, да и не поздно ли он вдруг едет к ней. Быть может, лучше всего, спокойнее, взять и махнуть в город, в привычную суету, в привычную жизнь и забыть об этой встрече? Ведь что там от себя прятаться: за последние годы он почти и не вспоминал о Ксении. Не до того было, некогда. Тут же он прогнал эту мыслишку, устыдился ее, с суеверной надеждой подумал, что судьба испытывает его и еще раз дает возможность вытащить счастливый билет.
Он торопливо сбросал в багажник разбросанные вокруг машины пожитки, сбросал как попало, словно он безнадежно опаздывал к назначенному часу, хотя о времени они совсем не договаривались, и было так рано, что летнее солнце еще только наливалось белой силой, а на западных склонах сопок все еще лежали густые тени. Сев за руль, он попытался себя успокоить, что Ксению он по-настоящему и не знает, он больше придумал ее себе, да и отзовется ли она на сегодняшний его призыв. Откуда в нем такая уверенность? Хоть и считал Лахов, что он неплохо разбирается в людях, но совсем недавно, да всего полмесяца назад, почти перед самым отъездом на Байкал ему представился случай усомниться в своих способностях. За эту поездку Лахов уже не раз вспомнил тот день.
* * *
Уж год он прожил в коммунальной квартире и думал, что соседей-то он хорошо знает, знает, кто чем дышит. И Феклу Михайловну, и медсестру Марину, и пенсионерку Нину Владимировну. Даже самый загадочный Павел уже не представлял загадки. Кухня-то общая. Но вот произошел любопытный случай, который в те суетные дни не особенно привлек внимание Лахова, а на досуге вспомнился, вспомнился по-особому.
В самой большой и солнечной комнате квартиры жила одинокая полнеющая женщина лет за сорок, все еще довольно красивая. Работала она где-то в столовой, была хорошо одета, при деньгах, жила открыто и, казалось, была довольна жизнью, как бывает доволен человек, живущий именно своей жизнью. Так, по крайней мере, думал Лахов об Ольге и думал, что она достигла в жизни всего или почти всего, к чему стремилась. Думал, да ошибался.
В тот субботний день Алексей ждал гостей, и хотя можно было по привычке обойтись на закуску плавлеными сырками и какими-нибудь консервами, но вся эта еда обрыдла до тошноты, и Алексей решил устроить «кухонный» день, приготовить домашний ужин. Он встал пораньше и сходил на базар до жары. Он любил вот такие ранние утра, когда улицы еще сохраняют ночную прохладу, когда асфальт влажен после поливочных машин, а воздух свеж и не пропитался еще пылью, когда хорошо и бодро шагается по этим улицам и когда кажется, что в твоей жизни еще много будет хорошего.
На базаре к тому времени уже появилась самая первая, не известно как выращенная молодая картошка. Бледно-розовые клубни ее были еще водянисты, нежная кожица на них еле держалась и висела лафтаками, и вкус у картошки далеко не тот, и дорого она стоит, дороже привозных яблок, но Лахов не удержался и купил картошки чуть ли не пол-авоськи. К молодой картошке очень подходят молодые огурцы – этакий натюрморт на столе может получиться, – и Лахов купил огурцов, чем-то напоминающих толстых упитанных и очень чистых поросят. Лахов не признавал ни длинных, как плети, тепличных огурцов, ни темно-зеленых с грубой кожей, привезенных торговцами из Средней Азии, а принимал только местные, выращенные на прогретых солнцем грядках, давно уверовав, и не без основания, что местные овощи и душистее и вкуснее.
На базарных прилавках второй раз за лето появилось много красного цвета. Первый раз это случается, когда приходит редисочный шквал. Базар тогда пламенеет и издали кажется очень праздничным. И вот теперь второй заход красного цвета: созрела клубника. Будет и третий – когда пойдут помидоры. А пока – клубника. Особенно много садовой. Крупной, яркой. Алексей не соблазнился садовой, а купил более скромную на вид мелковатую и с зеленцой, дикую клубнику. От нее пахло горячей летней степью, полынью и медом. Этот запах легко и приятно воскрешал в памяти давние поездки в веселой компании за этой ягодой, жару солнцепеков, стрекотание кузнечиков, прохладу затерявшихся в тальниках речек, ночные костры и комариный гуд. Отсюда, из города, все это казалось далеким и прекрасным.
Лахов притащил с базара полную сетку зелени, овощей, даже мяса и с решительностью дилетанта появился на кухне. Квартира была пуста, все куда-то подевались в это субботнее утро, и даже вечная домоседка Фекла Михайловна убрела, кухня была в полном распоряжении Лахова, и никто не мешал ему советами готовить столь редких для него домашний обед. В разгар творческого горения прозвенел дверной звонок. Он всегда звонит резко – легкий и приятный ход кулинарных мыслей сбился, Лахов шагнул было уже в сторону входной двери, но в это время поплыла кастрюля. Крикнув неведомому гостю, чтобы он обождал минуточку, Лахов справился с кухонной аварией и с тряпкой в руке открыл дверь. На пороге стояла незнакомая женщина с огромными глазами на худом интеллигентном лице.
– Проходите, – сказал Лахов и снова поспешил к плите. Уменьшив огонь газовой горелки и успокоившись, что варево не уплывет, он оглянулся и увидел, что гостья стоит у двери.
– Вы к кому?
– Мне Олю надо. Оля здесь живет?
– Ольга Николаевна?
Женщина виновато улыбнулась.
– А я и отчества ее не знаю. Может, и Николаевна.
– У нас живет Ольга Николаевна. Но ее сейчас нет. А фамилию-то вы своей Ольги знаете?
Гостья смутилась еще больше.
– Я прежнюю ее фамилию знаю. Но потом она вышла замуж.
– Ольга Николаевна живет одна, – сказал Лахов.
– Да, мне об этом говорили. Я знаю. Я слышала об этом. Но за последние двадцать лет я Олю ни разу не видела. Так что сами понимаете. Она как бы потерялась от всех своих прежних подруг. Сама, сознательно потерялась. А найти бы мне ее очень надо. Мне дали этот адрес… Я ведь специально приехала…
– Как это сознательно потерялась? – Лахов почувствовал в себе любопытство.
– Да вот так. Жизнь.
– Видите ли, я во всей квартире один и не знаю, куда все мои соседи сознательно потерялись. Если хотите, проходите в мою комнату и ждите свою или не свою Ольгу Николаевну. Вы отдохнете, и, быть может, мы с вами как-нибудь выясним этот вопрос еще до прихода Ольги Николаевны.
– У нее мать была…
– Ну это не слишком индивидуальный признак, – улыбнулся Лахов. – Матери, по-моему, у всех были.
– Да нет, я хочу сказать, да и мне так говорили, она всегда жила с матерью.
– Правильно, и наша Ольга Николаевна жила с матерью. Но она умерла. Еще до моего переезда сюда, и я ее не застал.
– Ну вот видите, – обрадовалась женщина, – Ольга Николаевна вполне может оказаться моей Оленькой. Господи, как я хочу ее видеть!
Лахов провел гостью в свою комнату, предложил ей единственный в комнате стул, сам сел на табурет у окна.
– В криминалистике есть такое понятие – словесный портрет. При розыске человека им вроде бы пользуются. Вы мне будете рассказывать о внешности своей подруги, и, если все признаки совпадут, значит, Ольга Николаевна – ваша Оленька. Я вас слушаю.
Женщина засмеялась.
– Это, оказывается, не так просто. Вот я ее мысленно вижу столь ясно, как вас сейчас. Красивая, веселая, молодая.
– Ну насчет последнего…
– Так ведь двадцать лет прошло.
– Хотя да.
– Но о словесном портрете… Среднего роста. – Женщина внимательно посмотрела в глаза Лахову, ожидая поддержки.
– Правильно, – кивнул Лахов.
– Больше, пожалуй, брюнетка, чем шатенка. Такие, знаете, пышные черные волосы.
– Черные, – согласился Лахов, прислушиваясь к скворчанию, доносившемуся с кухни. – И до сих пор еще не плохие.
– Очень пышные волосы. Мы все в театре им завидовали и шутя говорили, что если она их отрастит чуть длиннее, то они ей будут мешать танцевать.
– Вот тут, как говорят газетчики, вкралась опечатка. Танцевала? В театре?
– И очень даже хорошо.
Лахов представил тяжелые ноги соседки в синих узлах вен, вспомнил, как она тяжело дышит, втаскивая себя и тяжелые сумки на пятый этаж, и с сомнением покачал головой.
– Мне очень жаль вас огорчать, но наша Ольга Николаевна не ваша знакомая. У нее более скромная биография. Работает в столовой. Администратором или кем-то в этом роде.
– Пожалуй, вы правы, – вдруг устало согласилась женщина. – Я слышала, что когда Оленька не смогла танцевать и оставила балет, то уехала в ваш город и поступила в театр. Не знаю, что она там делала, но работала в театре. А потом ушла. Но не в столовую же она ушла. Ну, а ваша соседка всю жизнь работала в столовой или еще где-то? Вы не знаете?
– Не знаю, – ответил Лахов, – но теперь это уже нетрудно узнать. – Он уже слышал слабый поворот ключа во входной двери, шаркающие шажки, глухое покашливание и понял, что вернулась с прогулки Фекла Михайловна. – Фекла Михайловна! – крикнул он громко.
Дверь почти тотчас открылась, и в притвор просунулось печеное личико Феклы.
– Ась! Звал ли, чо ли?
– Звал, Фекла Михайловна, звал. Вы ведь тут давно живете. Вы не знаете, где Ольга Николаевна работала прежде, еще до столовой. Или всегда в столовой?
Фекла Михайловна, почувствовав свою нужность, протиснулась в комнату, в волнении принялась оглаживать сморщенными лапками свой фартук, готовясь к долгому разговору.
– Не знаете? Ну, тогда извините нас…
– Ну, ты почто такой-то? Знаю. Только позабыла. Но я счас вспомню. – Старуха забеспокоилась. – Счас, счас. В столовой-то она это когда же стала работать? Это, однако, как я руку ломала. Однако, тогда и есть.
Лахов терпеливо разъяснил:
– Да нам не надо, когда она в столовую устроилась. Нам надо знать, где она работала прежде. В театре?
– Может, и в театре. – Фекла Михайловпа очень хотела угодить. – Только она, однако, че-то шила больше.
На Лахова нашло внезапное озарение.
– Ну, чего это мы все ходим с вами вокруг да около? Знаете, – Лахов решительно встал, – хоть это и неудобно, но я сейчас войду в комнату к Ольге Николаевне и принесу ее фотографию. Мне помнится, висит там такая на стене, в рамочке. Я вам ее сейчас принесу.
Ключ в комнату Ольги Николаевны был в двери – в квартире никто ключей с собой не уносил, – Лахов, поругивая себя за бестактность, переступил чужой порог и, словно впервые, оглядел комнату, надеясь, что здесь он найдет подтверждение тому, что гостья пришла не по адресу. Ему почему-то вдруг захотелось, чтобы Ольга Николаевна оказалась совсем не той, которую разыскивает женщина, и он не мог себе сразу объяснить это желание, просто ему смутно подумалось, что встреча с женщиной может принести Ольге Николаевне боль.
Комната как комната. Обыкновенная комната начавшей стареть женщины, которая еще не рассталась с желанием нравиться. Да и проходит ли это желание хоть когда-нибудь? На самом почетном месте трельяж. Рядом разноцветный пуфик. Столик трельяжа густо уставлен лосьонами, духами, губной помадой и всякими пузырьками и коробочками с неизвестными Лахову названиями. На полированных полках обилие дорогого хрусталя. Лахов вдруг с удивлением увидел – раньше он этого не замечал – бедность книжной полки, и у него вновь шевельнулась надежда, что Ольга Николаевна окажется совсем не той, которую разыскивают. На стене около стола висела фотография. Фотография весьма давняя, но она-то как раз лучше всего и разрешит всякие сомнения. Правда, фотографию эту не особенно хотелось бы показывать – Ольга Николаевна изображала здесь эдакую мещански томную красавицу, – но другой на виду не было.
Едва взглянув на фотографию, женщина заулыбалась.
– Она, Оленька. Вот я ее и нашла.
– Вы уверены, что это она? – спросил Лахов и почувствовал всю важность своего вопроса.
– Вы это в войну, поди, потерялись? – спросила Фекла Михайловна, радуясь возможности поговорить. – Может, чайку хотите?
Гостья заколебалась. Лахов вдруг ощутил смутное беспокойство: быть может, Ольге Николаевне эта встреча будет тягостной, ведь не случайно же она столько лет не давала о себе знать своим подругам.
– Так скоро ли Оленька придет?
– Нет, нескоро, – ответил Лахов и сам удивился той легкости, с какой только что соврал ставшей ему симпатичной женщине. – Мне кажется, что она сегодня совсем не придет. – Лахов уже утвердился в мысли, что гостье лучше всего сейчас уйти, а Ольга Николаевна пусть сама решит, как ей быть: встречаться или нет. – Вчера, помнится, Ольга Николаевна говорила, что у ее подруги какое-то торжество. Бывает, она у подруги и ночует. Вы свой адрес оставьте, и, как только она объявится, я ей сразу о вас и сообщу.
– Боже, как неудачно, – сказала женщина. – Я ведь завтра уезжаю. А адрес, адрес простой – гостиница.
– Да вы не расстраивайтесь, – Лахову было жаль гостью, и ему казалось, что он очень хорошо понимает ее нынешнее состояние. Видно, когда жизнь покатилась на закат, затосковала душа о близком человеке, затосковала о родственной душе, вот и понадобилось найти-встретить Оленьку из своей молодости. – Оставьте Ольге Николаевне записку, – Лахов подтолкнул к гостье листок серой газетной бумаги и карандаш. – Это самое лучшее будет – записка. Ольга Николаевна придет, и я ей сразу же и передам.
За многословием Лахов прятал недовольство собой: ему приходилось ложью выпроваживать гостью. Одно успокаивало, что это ложь добрая, как ложь врача у постели тяжелобольного.
Ольга Николаевна пришла вскоре после ухода гостьи. Так вскоре, что она могла вполне столкнуться с подругой близ дома. Быть может, они даже прошли навстречу друг другу и разминулись не узнав.
Вначале Лахов услышал на лестнице тяжелое дыхание Ольги Николаевны, потом в дверях заскрежетал ключ. Ольга Николаевна пришла с объемистой сумкой – видно, тоже с базара – и сразу же грузно села на стул около двери, отдышаться.
– А к вам тут приходили, – Фекла Михаиловна изнемогала от переполнявшей ее новости. – Бравая такая женчина. Говорит, что вы двадцать лет не видались. Я ее чай оставляла пить, а Алексей сбуровил, че ты седня, может, и ночевать не придешь. А женчина вот только что ушла.
Лахов молча протянул сложенный вчетверо листок бумаги.
Ольга Николаевна спокойно взяла листок, развернула его и стала читать. Она читала долго, а может, и не читала, а просто смотрела на строчки, потом у Ольги Николаевны дрогнул подбородок, и Лахов поспешил на кухню.
Потом Ольга Николаевна надолго ушла в свою комнату, против обыкновения плотно закрыв за собой дверь, и Лахов подумал даже, что она никуда не пойдет, подумал о соседке с непривычной по отношению к ней щемящей жалостью и еще подумал, что сделал очень хорошо, спровадив гостью до прихода Ольги Николаевны.
А через полчаса Ольга Николаевна стала собираться. Она торопливо поплескалась в ванной и надела праздничное, но одновременно и строгое платье. И еще она надела туфли, чем вовсе удивила Лахова: эти туфли она надевала лишь дома, да и то ненадолго. У Ольги Николаевны что-то с ногами, и она обычно ходит в мягкой разношенной обуви. Иногда вечерами, когда боль в ногах, видно, становится особенно острой, Ольга Николаевна плачет от этой боли. И, видно, не только от боли. Так теперь, по крайней мере, подумал Лахов. Она запирается в ванной, парит ноги в воде, плачет и сквозь бессильные слезы ругает жизнь, свою судьбу, свои ноги. Матерится Ольга Николаевна с большим знанием дела. Сквозь стоны, всхлипывания можно разобрать порою такие фразы, которые под стать иному сапожных дел мастеру, традиционному знатоку этого жанра. Но постепенно стоны смолкают, видно, боль идет на убыль, и слов, соленых, надрывных, уже не слышно.
– К доктору тебе, к доктору, голубушка, надо, – обычно в таких случаях говорит Фекла Михайловна и жалеючи гладит соседку сморщенной лапкой. – Экие ведь муки-то. Почто терпишь?
– А-а, – махала рукой Ольга Николаевна и говорила скорее для Лахова, нового жильца в их квартире, чем для Феклы Михайловны: – Да разве я не обращалась к врачам? В первые годы, как заболели ноги, что я только не делала, к кому только не кидалась. И курорты, и лекари, и знахарки. Все было.
Вот и верно: чужая душа – потемки. Кто бы мог подумать, что Ольга Николаевна, живущая вся на виду, тяжелая, рыхлая Ольга Николаевна, работающая в столовой, любящая поесть, умеющая загнуть соленое слово, живет совсем не той жизнью, которую она выбирала в молодости, и до сих пор вряд ли смирилась – так теперь подумал Лахов – со своею судьбой.
Лахов приехал слишком рано: туристы еще спокойно досматривали свои утренние сны, во дворе турбазы было тихо и безлюдно, и лишь около столовой старик водовоз из давних времен – на лошади, с деревянной бочкой – сливал воду в огромный чан. Лахову было интересно смотреть на этого старика, вывернувшегося из давней полузабытой жизни. В раннем детстве Лахов жил неподалеку от поселковой водокачки, и ему помнились длинные скрипучие вереницы водовозов, немудрящие лошаденки, с добрыми и терпеливыми глазами, стук копыт по деревянному настилу, поток льдистой, играющей в солнечном свете воды, с водопадным шумом льющейся в бочку. Детство было голодное, раздетое, но оно было наполнено утренней радостью, надеждой, добром, ощущением естественности своего бытия, единства и неразрывности со всем, что окружало его тогда. И потому старик был приятен Ляхову, хотелось подойти к нему, заговорить и даже вспомнить общих знакомых, которых, конечно же, никогда у них не было.
«Странно все-таки устроен человек, – подумал Лахов, – детство порой такой глыбой нависает над всей последующей жизнью, что остальная жизнь по сравнению с детством кажется маленькой». В детстве год был огромен и вмещал в себя десяток нынешних лет. Видно, потому и не хватило Лахову целой четверти века почувствовать город, в котором он жил сейчас, бесконечно своим, пропитавшим его насквозь. Хотя, видит Бог, нет у Лахова города ближе этого. Но, похоже, только детство крепкой пуповиной привязывает человека к тому или иному месту. Уж на что любит Лахов реку, текущую через город, но нет на ней родных, с детства прогретых солнцем камней, нет заветных уловистых на рыбу мест. Течет река, и все. Но зато есть такие чудные памятные места на одной репке, бегущей с Саян, где и жил-то когда-то Лахов всего несколько лет. Лет, только лет, не годов даже, лишь во время школьных каникул. Но зато там сказочные теплые заливы, в зелени которых любили греться подрастающие щурята – щурят ловили тонкой проволочной петлей, привязанной к удилу вместо лески, там есть нависшая над рекой скала, и с той скалы река просматривалась до дна, там на струе стояли черноспинные хариусы и ждали упавших со скалы кузнечиков.
– Слушай, я как будто знала, что ты приедешь рано. Здравствуй!
Лахов, все еще нежа душу в сладком тумане воспоминаний, поднял глаза и увидел Ксению. Но очарование давних радостей не улетучилось, Ксения и сама сейчас казалась пришедшей из тех дней. Она была босиком и легкую обутку – так кажется говорили в то время? – держала в руке, словно, опять же по обычаю того небогатого времени, не позволяла себе ходить в красивой покупной обуви по песку и галечнику и надевала ее, лишь когда «выходила в люди». Ксения успела искупаться, росные капельки посверкивали в ее темно-каштановых коротко стриженных волосах, и летнее невесомое платье мокро прилипало на груди и животе.
– Здравствуй. Ты купалась?
Ксения согласно кивнула.
– Так ведь холодно. – Лахов представил сквозной холод Байкала и зябко повел плечами, подумал, что он уже лет десять не купался в озере по-настоящему: бултыхнуться с камня – это не в счет, не заплывал подальше от берега, не нырял к солнечному, в разноцветной гальке дну.
– Это вначале холодно, а потом не очень, – Ксения улыбнулась, как бы удивленная таким обстоятельством. – Вначале аж сердце захватывает. А потом притерпишься и даже хорошо делается.
– Посмотри, какой у вас удивительный водовоз!
– Славный старик. – Ксения ласково и вопросительно смотрела на Лахова, стараясь понять, что же он нашел удивительного в этом обычном и давно примелькавшемся старике. – Ты плохо спал? У тебя усталый вид.
У Лахова чуть засвербило переносицу, стало жарко глазам, и он со стыдом почувствовал, что на глазах может показаться предательская влага. Слишком неожиданно было для Лахова это ласковое участие, от которого он давно отвык, да и ночь была не совсем обычная.
«Ну вот еще, – рассердился на себя Лахов и без того стыдившийся своей ночной слабости, – не хватало мне всплакнуть перед Ксенией».
– Да нет, все в порядке. Ты знаешь, почему я так рано приехал?
– Ксения отрицательно тряхнула головой, но всем своим видом выразила лукавый интерес и внимание.
– Видимо, сейчас узнаю.
– Я тебя хотел пригласить поехать со мной. Куда, я и сам не знаю еще. Куда-нибудь вдоль Байкала. А точнее, туда, куда захочешь ты.
– Да ты просто молодец. – Ксения сказала это почти шепотом. – Ты просто молодец. – Она приблизилась на шаг, приблизилась совсем вплотную и чуть прикоснулась губами к его щеке. – Да, конечно же, поедем, – сказала она уже громко и радостно. – Как хорошо, что я встала раньше всех и ты встретил именно меня. А то бы пригласил кого-нибудь другого.
– Не кокетничай, – сказал Лахов, сказал легко и весело, как мог сказать очень близкой женщине, зная, что поймет его эта женщина только так, как он и надеется быть понятым. – Я очень рад. – В порыве неосознанной благодарности он поймал ее руку, прижал ее к своей щеке. – Все хорошо.
– Так жди меня, я сейчас. – Ксения осторожно отняла руку. – Я только рюкзак соберу да предупрежу местное начальство, что я уезжаю.
– Неужели и здесь есть начальство?
– Начальство везде есть! – крикнула Ксения уже на ходу. – Только местное мне еще надо разыскать и разбудить. Не замысли передумать и уехать один без меня.
– Не передумаю.
Лахова охватило светлое и нетерпеливое ощущение предстоящей дороги, и он с радостью почувствовал в себе давно забытый счастливый настрой, когда сама жизнь становится твоей сутью, когда весь мир для тебя и ты для него, когда человек не констатирует, хотя бы для самого себя, свое бытие, он даже забывает о нем, а просто живет, и все.
Ксения вернулась быстро. Увидев ее еще издали, Лахов поспешил навстречу, принял объемистый, но оказавшийся не по размерам легким рюкзак, с трудом протиснул его на заднее сиденье и открыл переднюю дверцу, жестом приглашая садиться. Ксения села, аккуратно поправила подол платья на коленях и глубоко вздохнула и полуприкрыла глаза.
– Ну, а теперь вперед.
Лахов включил зажигание и, услышав работу двигателя, подумал невольно, что вот с этой минуты, вот с этого самого мига начинается его новая жизнь. Машина мягко тронулась с места и как-то особенно послушно откликалась на каждое движение руля, легко пошла на крутой подъем, сразу же начинавшийся за крайними домами, и Лахов чувствовал, что сейчас машина играючи, без всякой натуги одолеет и не такой подъем, и сам себя ощущал молодым, крепким и готовым ехать вот так, вдвоем, хоть всю жизнь.
В открытые окна врывался горячий степной ветер, рыжие суслики по обочинам дороги вытягивались во фрунт, вспыхивали над травой красными подкрылками богатырские кузнечики и с громким, слышным даже из машины, треском летели по синему воздуху.
Ближние к поселочку заливчики оказались довольно плотно набитыми машинами и палатками, и Лахов удивился такому многолюдству, но потом понял, что эти люди, скорее всего, впервые и, может быть, даже издалека приехали к Байкалу, приехали по трактовой дороге, ведущей на переправу, доехали до конца дороги – впереди вода – и, не доверившись хитросплетению проселков, сгрудились у ближних заливчиков. Лахов и не собирался здесь останавливаться, просто он отметил для себя, что когда-нибудь в будущем, если еще доведется быть на Байкале, на уютный ночлег в этих местах надеяться нечего.
Ксения сидела спокойно, вслух не выражала восторгов, но улыбка не сходила с ее лица. Изредка она поворачивалась к Лахову, сияла глазами, сплетала у нежного подбородка длинные бледные пальцы. И все сейчас Лахову в Ксении нравилось: и ее платье, и ее улыбка, и поворот высокой шеи, и короткая мальчишеская прическа, и как она сплетала пальцы, и то, что ухоженные ногти без лака.
Дорога и берег постепенно безлюдели. Иногда они удалялись от озера-моря, но все равно оно было неподалеку, и время от времени с перевалов открывалось голубое, как небо, окно, манило, успокаивало: здесь я.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.