Текст книги "Звезды и немного нервно: Мемуарные виньетки"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Губернатор острова Борнео
Лет пять-шесть назад, когда Тименчик один семестр преподавал в Лос-Анджелесе (в UCLA), мы как-то повезли его и Сузи погулять в горы. Стемнело, но дорогу разобрать было можно. Однако, когда, услышав какое-то уханье, Катя заявила, что высоко на эвкалипте она видит сову («вон она!»), ей никто не поверил, и я стал изгиляться на тему о художниках, которые «так видят». Но тут какая-то птица действительно перелетела с указанного эвкалипта на другой, подтвердив остроту Катиного зрения, Катя же, великодушно сменив тему, привела любимую фразу из Ильфа и Петрова: «Прилетели колотушка, бибрик и синайка».
Рома, вопреки своей репутации абсолютного знатока текстов, знакомства с цитатой не проявил. Не помню точно, но, кажется, он даже спросил, что это за птицы, и Катя сказала, из «Записных книжек». Рома осторожно усомнился, Катя стала настаивать, Рома умолк, я сказал, дома проверим, и дискуссия закончилась. После прогулки мы завезли Тименчиков, а на обратном пути я стал отчитывать Катю за неуместность источниковедческих препирательств с самим Тименчиком:
– Если Тименчик говорит, что это не из «Записных книжек», значит, это не из «Записных книжек».
– Но я же помню…
– Надо понимать, с кем имеешь дело. Тименчик подобен тому английскому джентльмену, на примере которого иллюстрируется понятие understatement. Когда среди его гостей возникает спор о том, что такое Занзибар, и кто-то говорит, что это такая птица, кто-то – что это рыба, и т. д., – он долго отмалчивается, пока наконец не позволяет себе осторожно предположить, что, кажется, Занзибар где-то в Африке, – и это при том, что в свое время он двадцать лет прослужил губернатором Занзибара! Если Тименчик говорит, что не уверен, что цитата из «Записных книжек», значит, у него есть веские основания, типа того, что он только что написал работу о подтекстах этих «Книжек» или прочитал о них аспирантский курс, а возможно, и то, и другое.
Катя выслушала меня терпеливо, но дома погрузилась в «Записные книжки». Результат, как я и ожидал, получился отрицательный, что позволило мне еще раз любовно отполировать экс-губернаторский образ Тименчика. Но Катя не сдалась и перешла к рассказам и фельетонам, в одном из которых («Как делается весна») в конце концов обнаружила-таки колотушку, бибрика и синайку.
Партия закончилась, таким образом, ко всеобщему удовольствию вничью, о чем по телефону и было доложено Тименчику. Источник цитаты он мысленно запротоколировал, свой англизированный портрет молчаливо оприходовал, в чтении спецкурса по проблемам художественного перевода с русского на иврит на материале «Записных книжек» сознался.
В тисках формы
Мы с Анатолием Найманом сверстники, познакомились в Ленинграде в начале 70-х, не виделись лет двадцать, летом юбилейного 89-го столкнулись во дворике ИМЛИ, и он подарил мне только что вышедшие «Рассказы о Анне Ахматовой» (с зияющим о Анне – чтобы, не дай бог, не получилось о бане). Прочел я их лет через пять, по ходу своей ахматоборческой кампании, и нашел в них не просто ценное военное сырье, а готовый склад оружия, хотя и замаскированный под мирный объект.
С тех пор Найман напечатал уже откровенно скандальное «Б. Б. и другие», где со своим бывшим приятелем церемониться не стал (Б. Б. – не А. А.), так что писать о нем одно удовольствие: все заранее позволено. Тем более, что на мою ахматовскую статью он отозвался полублатным наездом под названием «Витек и Алик». Noblesse, однако, oblige. Санкций на жертвоприношение Толика я решил дожидаться непосредственно от Аполлона.
Божественный глагол застал меня погруженным в заботы суетного света на посткоммунистической конференции в Иерусалиме, собравшей, по манию Д. М. Сегала, цвет российской гуманитарии (весна 1998 года). Заседания проходили при переполненном местной интеллигенцией зале. Выступающие говорили с массивной радиофицированной трибуны несколько сбоку, а в центре высился монументальный стол президиума, за которым располагались председатель и участники данной секции каждый со своим микрофоном; надо всем этим хеппенингом демиургически царил сам Дима Сегал с, так сказать, микрофоном номер один. Для реплик с места имелось еще несколько микрофонов на длинных шнурах, которые по знаку свыше специальные связисты тянули в гущу публики.
Мы с Найманом держались взаимно настороженно, но корректно. При первой же встрече я заверил его, что ожидаемого этического шока от «Б. Б.» не испытал, а вот некоторые конструктивные просчеты не мог не констатировать. Этот двойной удар он принял, не дрогнув, и вполне парламентарно заслушал мои соображения.
Вообще, после десятилетнего перерыва я с удовольствием отметил его неизменное изящество, по-прежнему складную фигуру и хорошо сохранившуюся красоту – все еще свежее лицо со все еще светящимися глазами в обрамлении все еще черных волос, – и задним числом снова отдал должное вкусу Анны Андревны. Он появлялся в элегантном вельветовом пиджаке с изящными замшевыми заплатами на локтях, за столом демонстрировал отменные манеры, а сразу после ужина вежливо откланивался и исчезал до утра. Заинтригованный этой неукоснительностью, я понимающе приписал ее толково налаженным тайным свиданиям, но высказав свое предположение вслух, получил от застольцев успокоительное разъяснение, что после перенесенного сердечного приступа Найман строго соблюдает режим и диету – какие свидания, ничего лишнего, инфаркт залог здоровья.
Заседания между тем шли своим чередом, пришло время выступать и Найману. Выйдя на трибуну и извинившись, что начнет издалека, он заговорил о том, каким знаменательным событием является настоящая конференция, как долго она готовилась, и как он помнит, как несколько лет назад, когда еще жив был сэр Исайя, он, Найман, в Лондоне (или Оксфорде?) рассказал ему об этой идее, тот поддержал ее, и вот теперь, наконец… Но тут его в свой микрофон громовым голосом перебил Сегал:
– Этого ничего не надо. Переходите к докладу.
– Я только хотел…
– Не надо, Анатолий Генрихович. Переходите к докладу на заявленную тему. Ваше время уже идет.
После некоторого замешательства Найман, приняв позу неоцененного благородства, приступил к докладу, из которого не помню ничего, кроме уже знакомого изысканно зияющего о – в словах поэт, поэзия, поэтический.
На другое утро мы с Найманом оказались самыми ранними пташками за завтраком, сели вместе, и он тут же заговорил о вчерашнем инциденте.
– Произошло недоразумение. Меня не так поняли.
– По-моему, Толя, вас поняли именно так – в смысле, что вы, вместе с покойными Исайей Берлином и Анной Андревной, а вовсе не Дима Сегал, организовали эту конференцию.
– Ну, эти инсинуации, Алик, я оставляю на вашей совести, – произнес Найман с достоинством, и наша застольная causerie потекла дальше как ни в чем не бывало.
А вечером состоялось последнее заседание той секции, на которой выступал Найман, и заключительное слово было предоставлено председательствовавшей на ней Г. А. Белой. Большинство участников располагались в первом ряду, под трибунами; мы с Найманом сидели рядом на крайнем левом фланге. Раздавая оценки докладам, Белая особенно критически отозвалась о наймановском (не исключаю, что из-за «Б. Б.»). Найман зашептал:
– Ну, я ей сейчас дам…
– Сомневаюсь.
– Не сомневайтесь, я уже знаю, как я ей врежу… – Он застрочил на листке бумаги.
– Не-а, не врежете.
– Почему это? – он начинал кипятиться.
– По причине, которая вам как мастеру художественной формы должна быть понятна…
– Это по какой же?
– По той, что особенностью формы является ее завершенность, замкнутость. – Двумя указательными пальцами я обрисовал в воздухе круг, почти замкнув его, но оставив внизу некоторый зазор.
– Ну и что?
– А то, что, речь, которую мы сейчас слушаем, является в жанровом отношении заключительной, – я наконец позволил пальцам соприкоснуться, – и по закону композиции не предполагает никаких дальнейших высказываний. – Я еще раз описал пальцами круг перед носом Наймана и победительно замкнул его. – Вам просто не дадут слова.
– Пусть попробуют, – сказал Найман и всем телом изготовился к прыжку.
Белая наконец кончила и стала сходить с трибуны. В ту же секунду Найман устремился вперед, требуя слова, и протянул руку к микрофону. Навстречу ему из-за главного стола поднялся Сегал со своим микрофоном в руках. Найман защитно выставил вперед свободную руку, но Сегал продолжал на него надвигаться. Зрелище их повторной стычки вызвало шум и оживление в публике, когда раздался усиленный громкоговорителями, все перекрывающий, подчеркнуто членораздельный голос Сегала:
– Анатолий – Генрихович – я – вам – да-Ю – микрофон!
Раздался общий хохот, в котором потонул наймановский отпор Белой, так что я мог поздравить себя с полным успехом постановки, оставшейся, впрочем, анонимной.
Гордиться ли этим, не знаю. С одной стороны, вроде бы правильно – режиссер умирает в актере, но с другой, получается какое-то трусливое закулисное подзуживание. Тем более что в свое время подобное обвинение мне уже предъявлялось.
На офицерской стажировке в военном лагере зимой 1959 года филологи подыхали от безделья. Валялись на нарах, слонялись по казарме, пили, пели, доходило до драк. Аркадьев и Баумов схватились с примененеим технических средств – солдатских ремней; на бритых головах пряжки оставляли красные следы. Я бросился разнимать, и общими филологическими усилиями побоище было прекращено. В дальнейшем по ряду причин именно мне комсомольское бюро факультета вынесло выговор с занесением в личное дело (об этой истории я уже писал). А на комиссии по распределению на работу ее председатель, печально известный декан факультета Р. М. Самарин, спросил с нарочитым безразличием к фактам:
– Жолковский, что у вас там вышло с Баумовым?
– У меня ничего, Роман Михайлович.
– Зачем вы на него полезли?
– Я не лез, Роман Михайлович.
– Ну, не лезли, так подзуживали.
– Я не подзуживал, Роман Михайлович, я разнимал.
– Подзуживал, разнимал… какая разница?! Не подзуживайте, Жолковский, – закончил он на отечески поучающей ноте и выдал мне направление в Пензу (от которой меня спасла лишь причастность к как раз забрезжившему машинному переводу).
Действительно, какая разница? В обоих случаях человек действует со стороны, в миротворческой ли, провокаторской ли, но не героической роли, претендуя, однако, на некое превосходство, в одном варианте явное моральное, в другом – тайное эстетическое. Устыженный этими соображениями, я в дальнейшем старался по возможности «лезть» и брать ответственность на себя; я даже стал перебарщивать в этом направлении, а потом для корректировки табанить в обратном. На Ахматову вот полез с открытым забралом, а с Найманом спрятался за его же спину.
…Вспоминается старинный советский анекдот об иностранном корреспонденте, ранним утром наблюдающем очередь в булочную и драку сумками.
– Что, перебои с продуктами? Дерутся из-за хлеба? – спрашивает он у сопровождающего.
– Да нет, хлеба навалом, а это… гурманы, стоят за какой-то особой выпечкой.
О главном
Один известный американский славист рассказывал, как в Оксфорде к нему на улице подошел новоприбывший студент-японец и спросил, где здесь Оксфордский Университет. Сделав широкий жест рукой, американец сказал, что все вокруг и есть Оксфордский Университет. Японец уточнил:
– Я имею в виду, где главное здание?
Американец долго не мог объяснить ему, что применительно к Оксфорду вопрос не имеет смысла. Университет состоит из множества независимых колледжей, разбросанных по городу, и ни из какого административного центра не управляется.
Аналогичным образом я, приехав в Лос-Анджелес, долго не мог смириться с тем, что нет никакого киноуправления, а только отдельные кинотеатры, и что нельзя позвонить в аэропорт, то есть в его дирекцию или даже справочную, а можно только в ту или иную частную авиакомпанию.
Двое коллег, муж и жена, поселившиеся на Западном берегу еще в начале 80-х, рассказывали, что когда в горбачевский период один видный советский филолог-диссидент (назову его условной фамилией Иванов) начал наезжать в Калифорнию, он прежде всего попросил указать ему главных славистов. Они стали неуверенно называть разные имена, из чего тот сделал вывод, что они сами не в курсе дела – не подключены к властным структурам. Их попытки объяснить, что американская славистика не подчиняется никакому президиуму, не имели успеха.
С тех пор «Иванов» окончательно перебрался в Калифорнию, неплохо устроился, но обречен чахнуть без рычагов власти – не потому, что ему отказывают в доступе к ним, а потому что их нет как таковых. Жалуется он и на малочисленность слушателей – в Москве (и Гаване) на него сбегались толпы, а в Лос-Анджелесе у него в лучшем случае десяток студентов. Еще бы: там он представлял собой (анти)начальство, а здесь он всего лишь один из многих специалистов в определенной, достаточно периферийной области.
Когда я начал свои ахматоборческие штудии, один коллега посоветовал показать их общему знакомому, ахматоведу номер один. При случае я показал, но от меня не ускользнула ирония ситуации: анализ культа личности Ахматовой – «института ААА» – подается на просмотр в высшую инстанцию этого самого института.
Речь о культе личности заходит здесь не случайно. Один мой давний друг, несмотря на редкое душевное благородство и страстное диссидентство, являл любопытный образчик пропитанности тоталитарной идеологией. Примеров тому много; в данной связи вспоминается его склонность объявлять своих знакомых главными экспертами по соответствующим вопросам. Такой-то (близкий друг) – знает все про физику, такая-то (жена шефа) – главный врач и всех вылечит, такой-то (муж сестры) – великий мастер на все руки и починит любой прибор, такой-то (я) – единственный разумный литературовед и т. д.
Здесь узнаются черты командного стиля. Наверху – Сталин, великий гений всех времен и народов; под ним, образуя идеальное дерево подчинения, – начальники следующих рангов: Берия (безопасность), Ворошилов (армия); Жданов (культура); этажом ниже (в культуре): Лысенко (биология), Горький (литература), Станиславский (театр)… Как говорится в анекдоте: «Лаурэнтый, кто там у тэбя на связи сыдыт?»
Эта система примитивной регламентации жизни воспроизводилась и на уровне рядовых советских людей. У каждого по возможности имелся один свой человек по продуктовым заказам, другой – по шмоткам, третий – по медицине, четвертый – по путевкам, пятый – по книгам…
Теперь же продуктов завались, книг читай – не хочу, а вот единоначалия острый дефицит: некем командовать, некому рапортовать. Нет главного.
Кон-арт
Недавно в Лос-Анджелесе, в музее Гетти, состоялся перформанс Ильи Кабакова «Художник, которого не было». Сначала шоу представил куратор музея, американец, затем вступительную лекцию – по-английски, но с акцентом, удостоверяющим ее международную научность, – прочел привезенный из Германии Боря Гройс, после чего Кабаков, говоря тоже в третьем лице, но уже совсем по-русски (переводила Mrs. Emilia Kabakov) демонстрировал слайды.
Несмотря на многофигурную композицию и провокационное название, было скучно. Сразу определилась пристойная атмосфера официально спонсированного капустника. Кабаков рассказывает о творчестве вымышленного художника Шарля Розенталя, за которого он написал все его частично или целиком белые полотна, – образованная публика вежливо слушает. Предлагают задавать вопросы – кто-то с тонкой улыбкой спрашивает, не повлиял ли Кабаков на Розенталя. Кабаков отвечает, что наоборот, Розенталь повлиял на Кабакова – еще до своего появления на свет. Кого-то интересует, заслуживает ли Розенталь такого внимания, – Кабаков, скромно жмурясь, говорит, что, наверно, заслуживает, раз уж его выставляют в Токио. Хотят знать что-то еще – Кабаков кивает на Гройса, дескать, вопрос к искусствоведу. Миссис Kabakov переводит все это туда и обратно.
Как я потом узнал, рецепцией в Гетти Кабаков остался недоволен: его «не поняли». Напрасно. Его поняли и немножко в его невеселую академическую игру поиграли. Про новое платье короля не спросили.
В чем же состоит главная хохма, с которой Кабаков, вслед за Эйнштейном, едет в Токио? Если его предыдущие работы играли в советские учреждения (соцреализм, «Мурзилку», коммуналку), то теперь субверсия направляется на институт западного музея, канонизирующего занудный (пост)модерн. Это не очень забавно, поскольку практически пародиен сам объект пародии.
Однако забавность в таком деле не роскошь, а главный ингредиент. Концептуальные картины могут быть неказисты, но должны (в отличие от «Анны Карениной») выигрывать в пересказе – как conversation pieces («предметы для разговора»). А так все это забавно в основном для автора, который смеется, как говорят американцы, до самого банка. Собственно, в банковской – институциональной – операции и состоит суть данного вида деятельности. Перед нами, так сказать, кон-арт, от английского con artist, «делец [букв. артист] на доверии».
В американской литературе классические фигуры конартистов это твеновские Король и Герцог (кстати, позирующие и в роли актеров), в русской, конечно, Остап Бендер. Феномен «Кабаков» – новое подтверждение великой объяснительной и прогнозирующей силы ильфопетровского текста. Сага о Бендере построена как серия манипулятивных имитаций великим комбинатором целой галереи жуликов-приспособленцев мелкого масштаба (в том числе художников-авангардистов). Каждый из них в меру сил адаптируется к какой-то одной доставшейся ему общественной нише, Остап же с универсальным протеизмом подделывается под любой из их вымученных обликов. Более того, он пародирует государственные институты, создавая в pendant к «Геркулесу» контору по заготовке рогов и копыт – первый опыт соц-арта.
Бендер был любимцем многих поколений советских читателей. Однако использование его имени в качестве нарицательного ярлыка таит семантический сдвиг. В советском бытовом дискурсе «Остапом Бендером» назывался не артист-интеллектуал, карнавальный критик истеблишмента, а ловкий подпольный делец, продуктом деятельности которого были не остроумные речи, а накопленные миллионы. Такой персонаж в «Золотом теленке» есть; это антагонист Бендера – Корейко. В присвоении реальному типу милионера-подпольщика имени Бендера произошла несправедливая по отношению к Корейко подмена терминов.
Действительно, миллионов у Корейко больше, чем у Остапа, и они остаются при нем, а не глупо утрачиваются на румынской границе; маскируется он тоже лучше Бендера, контору которого закрывают; да и по линии подрыва истеблишмента он последовательнее – грабит именно государство. Но Остап затмевает его своим бескорыстным артистизмом, и в результате на роль полуодобрительного прозвища для подпольного бизнесмена выбирается не Корейко, а Бендер. Вслед за авторами, читатели не любят «белоглазого подхалима», «серого советского мышонка» и склонны вытеснять его из памяти.
С тех пор, как Марсель Дюшан провозгласил переход к несетчаточной живописи, мы видели множество художников, которых не было. Кабаков, конечно, сделал следующий мета-шаг в сторону торговли воздухом, но уже и Корейко умел наживаться на переливании воды из одного ведра в другое. Однако ничего цитабельного (вроде того, что деньги собираются на ремонт Провала, чтобы не слишком провалился), никаких собственно художественных артефактов от Корейко не осталось. Как говорила одна старая еврейка, нит оллес цу кукен (не на что смотреть).
P. S. Знаю, знаю, скажут – советское заушательство, ждановщина, мало ему Ахматовой, а как же Малевич, Поллок, Уорхол?!
Однажды после концерта к Владимиру Горовицу в артистическую влетела восторженная великосветская поклонница.
– Изумительно! Гениально!! Маэстро, вы превзошли себя!!! Хотя Моцарта я, извините, не люблю…
– That’s O. K., just an opinion («Ничего, ничего, просто еще одно мнение»).
Так что, как говорится у Зощенко, все соблюдено и все не нарушено. Just an opinion. Моцарт, Уорхол и Кабаков остаются людям.
Нет, почему же
В Калифорнийский Университет Лос-Анджелеса (UCLA) В. В. Иванова взяли в качестве великого ученого и вскоре пригласили прочесть ежегодную всеуниверситетскую публичную лекцию. На эту почетную роль профессор назначается из числа рекомендованных различными факультетами; в большом зале, отведенном для подобных мероприятий, собирается академическая общественность и представители городской культурной элиты.
О готовящемся выступлении В. В. мне сообщил его коллега по кафедре, мой приятель, добавив, что желательно прибыть конно, людно и оружно, чтобы по возможности заполнить помещение. Я, разумеется, пошел, но Катю, сразу почуявшую клановую атмосферу советской тусовки, уговорить не смог. Профессионально она как художница считала себя к этой операции непричастной, культа В. В. не разделяла, генеральских замашек его жены, своей старой знакомой, не переносила.
Прием с угощением происходил в одном здании, на лекцию перешли в другое. Зал, вмещающий человек пятьсот, был полон. Среди публики я узнал многих личных знакомых В. В., в том числе Лёню Т. Лёня являл распространенный лоханкинский тип русского эмигранта: семью содержала жена, быстро адаптировавшаяся к новым условиям и хорошо зарабатывавшая (кажется, программисткой), а он перемежал домашние размышления о судьбе русского интеллигента в Америке домашней же полулюбительской деятельностью в роли турагента – доставал избранным русским знакомым недорогие авиабилеты, сам ничего с этого не имея. У Ивановых он был постоянным гостем – в качестве нужного человека и на безрыбье (большинство знакомых они постепенно разогнали своим командным стилем). И вот теперь он прибыл по их зову.
Лекцию В. В. посвятил происхождению индоевропейских языков в связи с историей самих индоевропейцев и географией их миграций. Мы с приятелем заблаговременно заняли места в заднем ряду, он вздремнул, а я, старейший в зале ученик В. В., занимавшийся у него хеттским языком еще полвека назад, честно все прослушал. В. В. эффектно подал выигрышный материал, и лекция имела успех.
Рассказывая об этом дома, я упомянул и Лёню Т., который тоже вот не имеет профессионального отношения к делу, а пришел.
– Почему же не имеет отношения? – парировала Катя. – Ведь речь шла о миграциях, передвижениях, то есть о том, чем он как travel agent непосредственно занимается.
Это был классический put-down – Лёни, а рикошетом и В. В., – по знакомой унизительно-уступительной формуле, часто применявшейся нами со Щегловым в давней советской жизни. Помню, как к Юре, стыдясь собственного ничтожества перед лицом настоящего ученого, подошел знакомиться Толя Р.:
– Юра, вам вряд ли будет интересна моя скромная персона…
– Почему же, Толя, среди моих знакомых есть люди самого разного сорта.
В Америке, особенно под цивилизующим влиянием Ольги, я долго и старательно заглушал в себе эту негуманную ноту. Но нет-нет она прорывается, узнается и звучит – отрезвляюще чисто.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.